
Полная версия:
Chocolat / Шоколад
She greeted me politely enough. I saw her more clearly now; long black hair twisted back into a knot, eyes so dark they seem pupilless. Her eyebrows are perfectly straight, giving her a stern look belied by the comic twist to her mouth. Hands square and functional; nails clipped short. She wears no make-up, and yet there is something slightly indecent about that face. Perhaps it is the directness of her look, the way her eyes linger appraisingly, that permanent crease of irony about the mouth. And she is tall, too tall for a woman, my own height. She stares at me eye to eye, with thrown-back shoulders and defiant chin. She wears a long, flared, flame-coloured skirt and a tight black sweater. This colouring looks dangerous, like a snake or a stinging insect, a warning to enemies.
10
19 февраля, среда
Неделя, mon pе´re. Всего-навсего. Прошла одна неделя. А кажется, гораздо больше. Сам не понимаю, почему она так тревожит мой покой, – мне ведь абсолютно ясно, что это за женщина. Я заходил к ней на днях, пытался убедить, что не стоит открывать магазин в воскресное утро. Бывшая пекарня преобразилась, меня смущали ароматы имбиря и специй. Я старался не смотреть на полки со сладостями – коробочки, ленточки, пастельные бантики, золотисто-серебристые горки засахаренного миндаля, сахарные фиалки, шоколадные лепестки роз. Намек на будуар более чем ясен – так интимно, так пахнет розами и ванилью. Похоже на комнату моей матери – сплошь креп и кисея, мерцание хрусталя в приглушенном свете, ряды флакончиков и склянок на туалетном столике – сонм джиннов, ожидающих избавления из плена. Есть что-то нездоровое в столь обильном средоточии изысканности. Отчасти исполненное обещание запретного блаженства. Я старался не смотреть, не нюхать.
Она вежливо поздоровалась. Теперь я увидел яснее: длинные черные волосы собраны в узел, глаза темные, будто без зрачков. Идеально прямые брови придают ее облику суровость, смягченную ироничным изгибом губ. Ладони квадратные, ногти коротко острижены – руки профессионала. Никакой косметики, и все равно в лице сквозит что-то непристойное. Возможно, открытый оценивающий взгляд, неизменно ироничные губы. К тому же она высока, слишком высока для женщины, она ростом с меня. Смотрит мне прямо в глаза – плечи расправлены, подбородок дерзко вскинут. На ней длинная расклешенная юбка, огненная, и облегающий черный свитер. Опасная расцветка – точно змея, ядовитое насекомое, предостережение врагам.
And she is my enemy. I feel it immediately. I sense her hostility and suspicion though her voice remains low pitched and pleasant throughout. I feel she has lured me here to taunt me, that she knows some secret that even I– But this is nonsense. What can she know? What can she do? It is merely my sense of order which is offended, as a conscientious gardener might take offence at a patch of seeding dandelions. The seed of discord is everywhere, mon pere. And it spreads. It spreads.
I know. I am losing my perspective. But we must be vigilant all the same, you and I. Remember Les Marauds, and the gypsies we ousted from the banks of the Tannes. Remember how long it took, how many fruitless months of complaints and letter-writing until we took the matter into our own hands. Remember the sermons I preached! Door after door was closed against them. Some shopkeepers co-operated at once. They remembered the gypsies from the last time, and the sickness, the thieving and the whoring. They were on our side. I recall we had to pressure Narcisse, who, typically, would have offered them summer employment in his fields. But at last, we uprooted them all: the sullen men and their bold-eyed slatterns, their foul-mouthed barefooted children, their scrawny dogs. They left, and volunteers cleaned up the filth they left behind them. A single dandelions seed, mon pere, would be enough to bring them back. You know that as well as I. And if she is that seed…
А она – мой враг. Я это сразу почувствовал. Ее враждебность, ее подозрительность; меня не обманывает ее тихий приятный голос. Нарочно завлекает меня в лавку, хочет посмеяться надо мной. Ей будто известно такое, что даже я… Впрочем, ерунда. Что она может знать? Что может сделать? Естественный порядок нарушен, и я негодую, как добросовестный садовник вознегодовал бы при виде одуванчиков в саду. Семена разброда всюду дают всходы, mon pе´re. И разброд ширится. Ширится.
Я понимаю. Я теряю перспективу. Но мы, ты и я, все равно должны бдить. Помнишь Марод и цыган, которых мы изгнали с берегов Танна? Помнишь, сколько времени и сил ушло на это, сколько бесплодных месяцев потрачено на жалобы и ходатайства, пока мы не взяли дело в свои руки? Помнишь мои проповеди? Одна за другой перед ними захлопывались двери. Некоторые лавочники сразу встали на нашу сторону. Не забыли последнего нашествия цыган, принесших в город болезни, воровство, проституцию. А вот на Нарсисса пришлось надавить: он, по своему обыкновению, готов был предложить бродягам работу на своих полях в летнюю страду. Но мы в конце концов выселили весь табор – угрюмых мужчин, их неряшливых потаскушек с наглыми глазами, их босоногих детей-сквернословов, их тощих собак. После ухода цыган люди бесплатно убрали после них мусор и грязь. Одно семечко одуванчика, mon pе´re, – и они вернутся. Ты это понимаешь не хуже меня. И если она – это семечко…
I spoke to Joline Drou yesterday. Anouk Rocher has joined the primary school. A pert child, black hair like her mother’s and a bright, insolent smile. Apparently Joline found her son Jean, among others, playing some kind of game with the child in the schoolyard. A corrupting influence, I gather, divination or some such nonsense, bones and beads in a bag scattered in the dirt. I told you I knew their kind. Joline has forbidden Jean to play with her again, but the lad has a stubborn streak in him and turned sullen. At that age nothing answers but the strictest discipline. I offered to give the boy a talking-to myself, but the mother won’t agree.
That’s what they’re like, mon pere… Weak. Weak. I wonder how many of them have already broken their Lenten vows. I wonder how many ever intended to keep them. For myself, I feel that fasting cleanses me. The sight of the butcher’s window appals; scents are heightened to a point of intensity that makes my head reel. Suddenly the morning odour of baking from Poitou’s is more than I can bear; the smell of hot fat from the rotisserie in the Place des Beaux-Arts a shaft from hell. I myself have touched neither meat nor fish nor eggs for over a week, subsisting on bread, soups, salads and a single glass of wine on Sunday, and I am cleansed, pere, cleansed. I only wish I could do more. This is not suffering. This is not penance. I sometimes feel that if I could only show them the right example, if it could be me on that cross bleeding, suffering…
Вчера я разговаривал с Жолин Дру. Анук Роше поступила в начальную школу. Развязная девчонка с такими же черными волосами, как у ее матери, и радужной нахальной улыбкой. Судя по всему, Жолин заметила, что ее сын Жан в числе других детей играет с этой девочкой в какую-то непотребную игру на школьном дворе. Они вытряхивали в грязь из мешочка бусины и кости. Видимо, гадали или еще какой ерундой занимались. Дурное влияние… Говорю же, я знаю эту породу. Жолин запретила Жану играть с Анук, но парень упрям, тут же надулся. Дети в этом возрасте понимают только язык строгой дисциплины. Я вызвался серьезно поговорить с мальчиком, но мать не согласилась.
Вот что это за люди, mon pе´re. Слабые. Слабые. Интересно, сколько из них уже нарушили Великий пост? Сколько вообще намеревались его соблюдать? Меня же пост очищает от скверны. Витрина лавки мясника приводит меня в ужас; обоняние так обострилось, что даже кружится голова. Я вдруг совершенно перестал выносить аромат свежей выпечки из пекарни Пуату по утрам; харчевня на площади Изящных Искусств смердит жареным жиром, будто адское пекло. Сам я вот уже больше недели не прикасаюсь ни к мясу, ни к рыбе, ни к яйцам. Живу на хлебе, супах, салатах да в воскресенье позволяю себе бокал вина. И я очистился, pе´re, очистился… Жаль только, что не могу сделать больше. Это – не му#ка. Это – не наказание. Порой я думаю: вот если бы стать для них примером, если бы это я страдал, истекая кровью на кресте…
That witch Voizin mocks me as she goes by with her basket of groceries. Alone in that family of good churchgoers she scorns the Church, grinning at me as she hobbles past, her straw hat tied around her head with a red scarf and her stick rapping the flags at her feet. I bear with her only because of her age, mon pere, and the pleas of her family. Stubbornly denying treatment, denying comfort; she thinks she’ll live for ever. But she’ll break one day. They always do. And I’ll give her absolution in all humility; I’ll grieve in spite of her many aberrations, her pride and her defiance. I’ll have her in the end, mon pere. In the end, won’t I have them all?
11
Thursday, February 20
I was waiting for her. Tartan coat, hair scraped back in an unflattering style, hands deft and nervous as a gunslinger’s. Josephine Muscat, the lady from the carnival. She waited until my regulars – Guillaume, Georges and Narcisse – had left before she came in, hands thrust deeply into her pockets.
Эта ведьма Вуазен насмехается надо мной, шагая мимо с корзиной продуктов. Она единственная в семье благочестивых прихожан презирает церковь, ухмыляется мне, ковыляя мимо в соломенной шляпке с красным шарфом, идет, стучит палкой по плитам и склабится… Я терплю ее только из уважения к ее возрасту, mon pе´re, и из жалости к ее родным. Упрямо отказывается от лечения, от утешения и поддержки, думает, что будет жить вечно. Но в один прекрасный день она сломается. Когда-нибудь они все ломаются. И я безропотно отпущу ей грехи. Буду скорбеть о ней, несмотря на все ее заблуждения, гордыню, заносчивость. В итоге она падет к моим ногам, mon pе´re. В итоге все они падут, правда же?
11
20 февраля, четверг
Я ждала ее. Клетчатый плащ, волосы зализаны назад, руки проворные и нервные, как у опытного стрелка. Жозефина Мускат, женщина с карнавала. Она дождалась, когда мои завсегдатаи – Гийом, Жорж и Нарсисс – покинули шоколадную, и вошла, держа руки глубоко в карманах.
“Hot chocolate, please.” She sat down uncomfortably at the counter, speaking down into the empty glasses I had not yet had time to clear.
“Of course.”
I did not ask her how she liked her drink but brought it to her with chocolate curls and Chantilly, decorated with two coffee creams at the side. For a moment she looked at the glass with narrowed eyes, then touched it tentatively.
“The other day,” she said, with forced casualness. “I forgot to pay for something.” She has long fingers, oddly delicate in spite of the calluses on the fingertips. In repose her face seems to lose some of its dismayed expression, becoming almost attractive. Her hair is a soft brown, her eyes golden. “I’m sorry.”
She threw the ten-franc piece onto the counter with a kind of defiance.
“That’s OK.” I made my voice casual, disinterested. “It happens all the time.”
Josephine looked at me for a second, suspiciously, then sensing no malice, relaxed a little.
“This is good.” Sipping the chocolate. “Really good.”
“I make it myself,” I explained. “From the chocolate liquor before the fat is added to make it solidify. This is exactly how the Aztecs drank chocolate, centuries ago.”
– Горячий шоколад, пожалуйста, – заказала она, уставившись на пустые бокалы, которые я не успела убрать, и неловко села на табурет за прилавком.
– Сию минуту.
Я не стала уточнять, как приготовить, – подала с шоколадной стружкой и взбитыми сливками, положив на край блюдца две кофейные помадки. С минуту она, прищурившись, смотрела на бокал, потом робко прикоснулась к нему.
– Я тут на днях, – заговорила она неестественно беспечным тоном, – была у вас и забыла заплатить. – Пальцы у нее длинные и, как ни странно, изящные, несмотря на мозолистые подушечки. Лицо слегка расслабилось, затравленная тревога отпустила его, и теперь оно почти красиво. Волосы мягкого каштанового оттенка, золотистые глаза. – Прошу прощения.
Она почти с вызовом бросила на прилавок монету в десять франков.
– Ничего страшного. – Голос у меня беззаботный, безразличный. – С кем не бывает.
Жозефина подозрительно взглянула на меня и, убедившись, что я не рассержена, чуть успокоилась.
– Вкусно, – похвалила она, глотнув из бокала. – Очень вкусно.
– Я сама готовлю, – объяснила я. – Из тертого какао, еще без какао-масла – его добавляют, чтобы масса затвердела. Ацтеки столетия назад именно так шоколад и пили.
She shot me another quick, suspicious glance.
“Thank you for the present,” she said at last. “Chocolate almonds. My favourite.” Then, quickly, the words rushing out of her in desperate, ungainly haste, “I never took it on purpose. They’ll have spoken about me, I know. But I don’t steal. It’s them”– contemptuous now, her mouth turned down in rage and self-hatred – “the Clairmont bitch and her cronies. Liars.” She looked at me again, almost defiantly. “I heard you don’t go to church.”
Her voice was brittle, too loud for the small room and the two of us.
I smiled.
“That’s right. I don’t.”
“You won’t last long here if you don’t,” said Josephine in the same high, glassy voice. “They’ll have you out of here the way they do everyone they don’t approve of. You’ll see. All this”– a vague, jerking gesture at the shelves, the boxes, the display window with its pieces montees – “none of this will help you. I’ve heard them talking. I’ve heard the things they say.”
“So have I.” I poured myself a cup of chocolate from the silver pot. Small and black, like espresso, with a chocolate spoon to stir it. My voice was gentle. “But I don’t have to listen.” A pause while I sipped. “And neither do you.”
Josephine laughed.
The silence revolved between us. Five seconds. Ten.
“They say you’re a witch.” That word again. She lifted her head defiantly. “Are you?”
Жозефина вновь глянула подозрительно.
– Спасибо за подарок, – наконец произнесла она. – Миндаль в шоколаде. Мои любимые конфеты. – И вдруг заговорила быстро, отчаянно, захлебываясь словами: – Я не нарочно. Просто они обсуждали меня, я знаю. Но я не воровка. Это все из-за них… – теперь тон презрительный, уголки губ опущены в гневе и самобичевании, – из-за стервы Клермон и ее подружек. Лгуньи. – Она опять посмотрела на меня, дерзко, почти вызывающе. – Говорят, ты не ходишь в церковь.
Голос звенящий, слишком громкий для крошечной шоколадной, оглушает нас обеих.
Я улыбнулась.
– Совершенно верно. Не хожу.
– Значит, долго здесь не протянешь. – Голос сорвался, по-прежнему ломкий. – Они выживут тебя отсюда, прогонят, как прогоняют всех, кто им не нравится. Вот увидишь. Все это… – Она нервно обвела рукой полки, коробочки, витрину. – Ничто тебя не спасет. Я слышала их болтовню. Слышала, что они говорили.
– Я тоже. – Из серебряного чайника я налила себе маленькую чашку шоколада – черного, как эспрессо, – и помешала ложечкой. – Но я не обязана слушать, – спокойно сказала я и, отпив из чашки, добавила: – И ты тоже.
Жозефина рассмеялась.
Мы обе замолчали. Пять секунд. Десять.
– Говорят, ты ведьма. – Опять это слово. Она с вызовом посмотрела мне в лицо. – Это так?
I shrugged, drank.
“Who says?”
“Joline Drou. Caroline Clairmont. Cure Reynaud’s bible groupies. I heard them talking outside St Jerome ‘s. Your daughter was telling the other children. Something about spirits.” There was curiosity in her voice and an underlying, reluctant hostility I did not understand. “Spirits!” she hooted.
I traced the dim outline of a spiral against the yellow mouth of my cup.
“I thought you didn’t care what those people had to say.”
“I’m curious:” That defiance again, like a fear of being liked. “And you were talking to Armande the other day. No-one talks to Armande. Except me.”
Armande Voizin. The old lady from Les Marauds.
“I like her,” I said simply. “Why shouldn’t I talk to her?”
Josephine clenched her fists against the counter. She seemed agitated, her voice cracking like frostbitten glass.
“Because she’s mad, that’s why!” She waved her fingers at her temple in a vague indicative gesture. “Mad, mad, mad.” She lowered her voice for a moment. “I’ll tell you something,” she said. “There’s a line across Lansquenet”– demonstrating on the counter with a callused finger – “and if you cross it, if you don’t go to confession, if you don’t respect your husband, if you don’t cook three meals a day and sit by the fire thinking decent thoughts and waiting for him to come home, if you don’t have children – and you don’t bring flowers to your friends’ funerals or vacuum the parlour or – dig -the – flowerbeds!” She was red-faced with the effort of speaking. Her rage was intense, enormous. “Then you’re crazy!” she spat. “You’re crazy, you’re abnormal and people – talk– about – you behind your back and – and – and—”
Я пожала плечами, глотнула шоколада.
– Кто говорит-то?
– Жолин Дру. Каролина Клермон. Приспешницы кюре Рейно. Я слышала, как они болтали у церкви. И дочь твоя что-то рассказывала детям. Про духов. – В голосе любопытство и скрытая, невольная враждебность – ее природы я не понимала. – Надо же, духи! – хохотнула Жозефина.
Я провела пальцем по золотому ободку чашки.
– Я думала, тебе плевать на то, что болтают все эти люди.
– Мне просто любопытно. – Опять с вызовом, словно боится пробудить к себе симпатию. – И ты на днях говорила с Армандой. А с Армандой никто не разговаривает. Кроме меня.
Арманда Вуазен. Старушка из Марода.
– Она мне нравится, – просто сказала я. – Почему бы мне с ней не поговорить?
Жозефина стиснула кулаки на прилавке. Волнуется, голос трещит, как стекло на морозе.
– Потому что она сумасшедшая, вот почему! – Она неопределенно покрутила пальцем у виска. – Сумасшедшая, сумасшедшая, сумасшедшая. – Она понизила голос. – Я вот что тебе скажу. В Ланскне существует граница, – мозолистым пальцем она провела на прилавке черту, – и если ты ее переступаешь, если не исповедуешься, не уважаешь мужа, не готовишь три раза в день, не ждешь возвращения мужа, сидя у камина с пристойными мыслями в голове, если у тебя нет… детей… и ты не ходишь с цветами на похороны друзей, и не пылесосишь свою гостиную, и… не… вскапываешь… цветочные грядки! – Жозефина раскраснелась от напряжения, от клокотавшего внутри безудержного гнева. – Значит, ты – чокнутая! – выпалила она. – Чокнутая, ненормальная. И люди… шепчутся… за… твоей спиной и… и… и…
She broke off, the agonized expression slipping from her face. I could see her looking beyond me through i1e window, but the reflection against the glass was enough to obscure what she might be seeing. It was as if a shutter had descended over her features; blank and sly and hopeless.
“Sorry. I got a bit carried away for a moment.” She swallowed a last mouthful of chocolate. “I shouldn’t talk to you. You shouldn’t talk to me. It’s going to be bad enough already.”
“Is that what Armande says?” I asked gently.
“I have to go.” Her clenched fists dug into her breastbone again in the recriminatory gesture which seemed so characteristic of her. “I have to go.”
The look of dismay was back on her face, her mouth turning downwards in a panicked rictus so that she looked almost dull witted. And yet the angry, tormented woman who had spoken to me a moment ago was far from that. What whom – had she seen to make her react in that way? As she left La Praline, head pushed down into an imaginary blizzard, I moved to the window to watch her. No-one approached her. No-one seemed to be looking, in her direction. It was then that I noticed Reynaud standing by the arch of the church door. Reynaud and a balding man I did not recognize. Both were staring fixedly at the window of La Praline.
Она умолкла, и боль уже не искажала ее черты. Я заметила, что взгляд ее устремлен мимо меня за окно, но отражение в стекле заслонило то, на что она смотрела. Будто занавес опустился на ее лицо – плотный, непроницаемый, безнадежный.
– Извини. Меня чуть-чуть занесло. – Она допила шоколад. – Мне нельзя с тобой общаться. Да и тебе со мной. И так уже не жди ничего хорошего.
– Это Арманда так думает? – мягко полюбопытствовала я.
– Мне пора. – Словно казня себя, она опять вдавила в грудь стиснутые кулаки. – Мне пора.
Вновь смятение в глазах, губы искривились панически, и от этого лицо – почти отупевшее… Однако разгневанная, возмущенная женщина, что говорила со мной минуту назад, была далеко не глупа. Что – или кого – она увидела, отчего так резко изменилась в лице? Едва она ступила за порог и, горбясь под порывами воображаемого ураганного ветра, зашагала прочь, я приблизилась к окну, глядя ей вслед. К ней никто не подошел. Вроде бы никто на нее не смотрел. И тут я заметила Рейно. Он стоял у входа в церковь, в арочном проеме. Рядом с ним – незнакомый лысеющий мужчина. Взгляды обоих прикованы к витрине «Небесного миндаля».
Reynaud? Could he be the source of her fear? I felt a prick of annoyance at the thought that he might be the one who had warned Josephine against me. And yet she had seemed scornful, not afraid, when she mentioned him earlier. The second man was short but powerful; checked shirt rolled up over shiny red forearms, small intellectual’s glasses oddly at variance with the thick, fleshy features. A look of unfocused hostility hung about him, and at last I realized I had seen him before. In a white beard and red robe, flinging sweets into the crowd. At the carnival. Santa Claus, throwing bonbons to the crowd as if he hoped he might take out someone’s eye. At that moment a group of children came up to the window and I was unable to see more, but I thought I knew now why Josephine had fled in such haste.
“Lucie, do you see that man in the square? The one in the red shirt? Who is he?”
The child pulls a face. White chocolate mice are her special weakness; five for ten francs. I slip a couple of extra ones into the paper cornet.
“You know him, don’t you?”
She nods.
“Monsieur Muscat. From the cafe.”
I know it; a drab little place down at the end of the Avenue des Francs Bourgeois. Half-a-dozen metal tables on the pavement, a faded Orangina parasol. An ancient sign identifies it; Cafe de la Republique. Clutching her cornet of sweets the small girl turns to go, reconsiders, turns again.
Рейно? Может, он – источник ее страха? Меня кольнуло раздражение при мысли, что, возможно, священник настраивает Жозефину против меня. Помнится, она говорила о нем скорее с пренебрежением, чем со страхом. Собеседник Рейно – коренастый мужчина. Завернутые рукава клетчатой рубашки обнажают лоснящиеся красные руки, интеллигентские очочки несуразны на крупном мясистом лице. Во всем облике невнятная враждебность, и я наконец узнаю# его. Я уже встречала его прежде – с белой бородой, в красном халате. Он бросал сладости в толпу. На карнавале. Санта-Клаус. Швырял конфеты с такой злостью, будто надеялся выбить кому-нибудь глаз. В этот момент у витрины остановились дети. Мужчин у церкви я теперь не видела, но, думаю, разгадала причину поспешного бегства Жозефины.
– Люси, видишь того человека на площади? В красной рубашке? Кто это?
Девочка скорчила рожицу. Ее любимое лакомство – белые шоколадные мышки, пять штук за десять франков. Я добавила ей в бумажный кулек еще две.
– Ты ведь его знаешь, верно?
Люси кивнула:
– Мсье Мускат. Хозяин кафе.
Я знаю – невзрачная забегаловка в конце улицы Вольных Граждан. С полдесятка металлических столиков на тротуаре, выцветший навес с эмблемой «Оранжины». Старая вывеска – «Кафе «Республика». Сжимая кулек со сладостями, девочка отходит от прилавка, собираясь выскочить на улицу, но потом, передумав, вновь поворачивается.
“You won’t ever guess his favourite,” she says. “He hasn’t got one.”
“I find that difficult to believe,” I smile. “Everyone has a favourite. Even Monsieur Muscat.”
Lucie considers this for a moment.
“Maybe his favourite is the one he takes from someone else,” she tells me limpidly. Then she is gone, with a little wave through the display window. “Tell Anouk we’re off to Les Marauds after school!”
“I will.”
Les Marauds. I wonder what they find there to amuse them. The river with its brown, stinking banks. The narrow streets drifted with litter. An oasis for children. Dens, flat stones flick-flacking across the stagnant water. Secrets whispered, stick swords and shields made of rhubarb leaves. Warfare amongst the blackberry tangle, tunnels, explorers, stray dogs, rumours, purloined treasures… Anouk came from school yesterday with a new jauntiness in her step and a picture she had drawn to show me.



