Читать книгу Chocolat / Шоколад (Джоанн Харрис) онлайн бесплатно на Bookz (7-ая страница книги)
bannerbanner
Chocolat / Шоколад
Chocolat / Шоколад
Оценить:

3

Полная версия:

Chocolat / Шоколад

– Вианн, – тихо произносит он. – Вианн.

– Это естественно – так чувствовать, – твердо говорю я. – Это не запрещено.

Чарли из-под табурета лаем выражает свое возмущение.

Сегодня мы выручили почти триста франков. Впервые без убытков. Я сообщила об этом Анук, когда та вернулась из школы. Однако дочь глядела рассеянно, оживленное личико необычайно серьезно. Глаза – темные, мрачные, как небо перед грозой.

Я спросила, почему она расстроена.

– Из-за Жанно. – Голос у нее бесцветный. – Его мама запретила ему играть со мной.

Я вспомнила Жанно в костюме Волка на карнавальном шествии. Тощий семилетний мальчик с косматой головой и подозрительным взглядом. Вчера вечером он играл с Анук на площади. Они с воинственными криками гонялись друг за другом, пока не стемнело. Его мать, Жолин Дру, одна из двух учительниц начальной школы, дружит с Каролиной Клермон.


“Oh?” Neutrally. “What does she say?”


“She says I’m a bad influence.” She flicked a dark glance at me. “Because we don’t go to church. Because you opened on Sunday.”

You opened on Sunday.

I looked at her. I wanted to take her in my arms, but her rigid, hostile stance alarmed me. I made my voice very calm.

“And what does Jeannot think?” I asked gently.


“He can’t do anything. She’s always there. Watching.” Anouk’s voice rose shrilly and I guessed she was close to tears. “Why does this always have to happen?” she demanded. “Why don’t I ever—”

She broke off with an effort, her thin chest hitching.

“You have other friends.”

It was true; there had been four or five of them last night, the square ringing with their catcalls and laughter.

“Jeannot’s friends.”

I saw what she meant. Louis Clairmont. Lise Poitou. Hisfriends. Without Jeannot the group would soon disperse. I felt a sudden pang for my daughter, surrounding herself with invisible friends to people the spaces around her. Selfish, to imagine that a mother could fill that space completely. Selfish and blind.

– Вот как? – сдержанно. – И что же она говорит?

– Что я дурно влияю. – Она глянула на меня исподлобья. – Потому что мы не ходим в церковь. Потому что ты открыла магазин в воскресенье.

Ты открыла.

Я смотрю на дочь. Мне хочется ее обнять, но меня настораживает этот неприступный, враждебный вид.

– А сам Жанно что думает? – мягко спрашиваю я.

– А что ему делать? Она всегда рядом. Наблюдает. – Голос громче, пронзительнее; похоже, она вот-вот расплачется. – Почему с нами каждый раз так? – вопрошает она. – Почему я никогда…

Она заставляет себя умолкнуть; ее худенькая грудь сотрясается.

– У тебя есть другие друзья.

Это правда: вчера вечером я видела с ней человек пять детворы; площадь звенела от их визга и смеха.

– Это друзья Жанно.

Логично. Луи Клермон. Лиз Пуату. Они – его друзья. Без Жанно компания скоро распадется. Мне вдруг невыносимо больно за дочь: выдумывает невидимых друзей, населяет пространство вокруг себя. Какой эгоизм – вообразить, будто одна мать способна это пространство заполнить. Эгоизм и слепота.

“We could go to church, if that’s what you want.” My voice was gentle. “But you know it wouldn’t change anything.”

Accusingly, “Why not? They don’t believe. They don’t care about God. They just go.”

I smiled then, not without some bitterness. Six years old, and she still manages to surprise me with the depth of her occasional perception.

“That may be true,” I said. “But do you want to be like that?”

A shrug, cynical and indifferent. She shifted her weight from one foot to the other, as if in fear of a lecture. I searched for the words to explain. But all I could think of was the image of my mother’s stricken face as she rocked me and murmured, almost fiercely, What would I do without you? What would I do?

Oh, I taught her all of this long ago; the hypocrisy of the Church, the witch-hunts, the persecution of travellers and people of other faiths. She understands. But the knowledge does not transpose well to everyday life, to the reality of loneliness, to the loss of a friend.

“It’s not fair.”

Her voice was still rebellious, the hostility subdued but not entirely.

Neither was the sack of the Holy Land, nor the burning of Joan of Arc, nor the Spanish Inquisition. But I knew better than to say so. Her features were pinched; intense; any sign of weakness and she would have turned on me.

– Мы можем посещать церковь, если ты хочешь, – ласково говорю я. – Но ты же сама понимаешь: это ничего не изменит.

– Почему? – с упреком. – Они ведь не верят. Им плевать на Бога. Они просто ходят в церковь.

Я улыбнулась, не без горечи. Ей всего шесть, но порой она поражает меня своей проницательностью.

– Может, и так, – отвечаю я, – но ты что, хочешь быть как они?

Она пожимает плечами – цинично и равнодушно. Переминается с ноги на ногу, словно боится, что я начну читать нотацию. Я ищу подходящие слова, чтобы объяснить ей, а в мыслях – только мать с обезумевшим лицом: укачивает меня, нашептывая почти с яростью: «Что я буду делать без тебя? Что буду делать?»

Вообще-то я все уже давно объяснила – лицемерие церкви, охота на ведьм, преследование бродяг и людей иной веры. Она понимает. Только усвоенные понятия плохо переносятся в повседневность, не примиряют с одиночеством, с утратой друга.

– Это несправедливо.

Тон по-прежнему бунтарский; враждебность пригасла, но не потухла совсем.

Равно как и разграбление Святой земли, сожжение Жанны д’Арк, испанская инквизиция. Но я не напоминаю об этом. Страдальческое лицо напряжено. Стоит мне дать слабину, и она отвернется от меня.

“You’ll find other friends.”

A weak and comfortless answer. Anouk looked at me with disdain.

“But I wanted this one.”

Her tone was strangely adult, strangely weary as she turned away. Tears swelled her eyelids, but she made no move to come to me for comfort. With a sudden overwhelming clarity I saw her then, the child, the adolescent, the adult, the stranger she would one day become, and I almost cried out in loss and terror, as if our positions had somehow been reversed, she the adult, I the child.

Please! What would I do without you?


But I let her go without a word, aching to hold her but too aware of the wall of privacy slamming down between us. Children are born wild, I know. The best I can hope for is a little tenderness, a seeming docility. Beneath the surface the wildness remains, stark, savage and alien.


She remained virtually silent for the rest of the evening. When I put her to bed she refused her story but stayed awake for hours after I had put out my own light. I heard her from the darkness of my room, walking to and fro, occasionally talking to herself – or to Pantoufle – in fierce staccato bursts too low for me to hear. Much later, when I was sure she was asleep, I crept into her room to switch off the light and found her, curled at the end of her bed, one arm flung wide, head turned at an awkward but absurdly touching angle that tore at my heart. In one hand she clutched a small Plasticine figure. I removed it as I straightened the bedclothes, meaning to return it to Anouk’s toybox. It was still warm from her hand, releasing an unmistakable scent of primary school, of secrets whispered, of poster paint and newsprint and half-forgotten friends.

– Найдешь других друзей.

Неубедительный, неутешительный ответ. Анук глядит с презрением.

– А мне нужен был этот.

Пугающе взрослый, пугающе усталый голос. Она отводит взгляд. Веки набухли слезами, но она не кидается ко мне за утешением. Неожиданно я с ужасающей ясностью вижу ее, ребенка, подростка, взрослую, совершенно незнакомую мне, какой она однажды станет, и едва не кричу в страхе и растерянности. Будто мы с ней поменялись местами: она – взрослая, я – ребенок…

«Пожалуйста, не уходи! Что я буду делать без тебя?»

Но я отпускаю ее без единого слова, как ни велико во мне желание обнять ее: слишком остро ощущаю стену отчуждения. Я знаю, люди рождаются дикарями. Я могу надеяться разве что на капельку ласки, на видимость послушания. В глубине пребывает дикость – необузданная, неприрученная, непредсказуемая.

Весь вечер она хранила молчание. Когда я укладывала ее спать, она отказалась от сказки, но заснула лишь спустя несколько часов после того, как я погасила свет у себя. Лежа в темноте, я слышала, как она меряет шагами комнату, время от времени разражаясь яростными отрывистыми тирадами, обращенными то ли к самой себе, то ли к Пантуфлю, слишком тихими – слов не разобрать. Позже, уверившись, что она спит, я на цыпочках пробралась в ее комнату, чтобы выключить свет. Свернувшись клубочком, она лежала на краю кровати, выкинув в сторону руку и так трогательно и неловко вывернув голову, что у меня от жалости защемило сердце. В ладони она сжимала пластилиновую фигурку. Расправляя простыни, я эту фигурку забрала, намереваясь положить в коробку для игрушек. Пластилин еще хранил тепло детской ручки и пах начальной школой, нашептанными секретами, типографской краской и полузабытыми друзьями.


Six inches long, a stick figure painstakingly rendered, eyes and mouth scratched on with a pin, red thread wound about the waist and something – twigs or dried grass – stuck into the scalp to suggest shaggy brown hair.


There was a letter scratched into the Plasticine-boy’s body, just above the heart; a neat capital J. Beneath it and just close enough to overlap, a letter A.


I replaced the figure softly on the pillow beside her head and left, putting out the light. Some time before dawn she crept into bed with me as she often had when she was a child, and through soft layers of sleep I heard her whisper,


“It’s all right, Maman. I’ll never leave you.” She smelt of salt and baby soap, her hug fierce and warm in the enclosing dark. I rocked her, rocked myself, in sweetness, hugged us both in relief so intense that it was almost pain. “I love you, Maman. I’ll always love you for ever. Don’t cry.”


I wasn’t crying. I never cry.

Липкая шестидюймовая фигурка, старательно вылепленная детскими пальчиками. Глаза и рот процарапаны булавкой, вокруг пояса – красная нитка и что-то – веточки либо сухая трава – воткнуто в голову, обозначая косматые каштановые волосы…

На туловище пластилинового мальчика выцарапаны буквы: прямо над сердцем – аккуратная заглавная «Ж», чуть ниже, почти залезшая на нее, – «А».

Я осторожно положила фигурку на подушку рядом с головой Анук и вышла, потушив свет. Незадолго до рассвета Анук забралась ко мне в постель, как она это часто делала, когда была еще совсем малышкой, и я из мягких глубин дремоты услышала ее шепот:

– Не сердись, maman. Я тебя никогда не брошу. – От нее пахло солью и детским мылом. В темноте она крепко сжимала меня в теплых объятиях. Счастливая, я укачивала ее, укачивала себя, обнимала нас обеих, и облегчение мое было пронзительным, как боль. – Я люблю тебя, maman. И всегда буду любить тебя навечно. Не плачь.

Я не плакала. Я никогда не плачу.

I slept poorly inside a kaleidoscope of dreams; awoke at dawn with Anouk’s arm across my face and a dreadful, panicky urge to run, to take Anouk and keep on running. How can we live here, how could we have been foolish enough to think he wouldn’t find us even here? The Black Man has many faces, all of them unforgiving, hard and strangely envious. Run, Vianne. Run, Anouk. Forget your small sweet dream and run.


But not this time. We have run too far already, Anouk and I, Mother and I, too far from ourselves.


This is one dream I mean to cling to.

9

Wednesday, February 19

This is our rest day. school is closed and, while Anouk plays by Les Marauds, I will receive deliveries and work on this week’s batch of items.

This is an art I can enjoy. There is a kind of sorcery in all cooking: in the choosing of ingredients, the process of mixing, grating, melting, infusing and flavouring, the recipes taken from ancient books, the traditional utensils – the pestle and mortar with which my mother made her incense turned to a more homely purpose, her spices and aromatics, giving up their subtleties to a baser, more sensual magic. And it is partly the transience of it that delights me; so much loving preparation, so much art and experience put into a pleasure which can last only a moment, and which only a few will ever fully appreciate.

Я плохо спала посреди калейдоскопа снов и пробудилась на рассвете – на моем лице рука Анук, в душе – отвратительное паническое желание схватить дочь в охапку и вновь пуститься в бега. Как нам жить здесь? Какая глупость – решить, будто он не настигнет нас даже в этом городе? У Черного Человека множество лиц, и все неумолимы, суровы и почему-то завистливы. «Беги, Вианн. Беги, Анук. Забудьте свою маленькую сладостную мечту и бегите».

Но нет, на этот раз мы не убежим. Мы и так убежали слишком далеко. Анук и я. Мама и я. Слишком далеко от самих себя.

За эту мечту я намерена цепляться.

9

19 февраля, среда

Сегодня у нас выходной. Школа закрыта, и пока Анук играет возле Марода, я получу заказанный товар и приготовлю партию лакомств на неделю.

Стряпаю я с удовольствием. Кулинарное искусство сродни волшебству: я словно ворожу, выбирая ингредиенты, смешивая их, измельчая, заваривая, настаивая, приправляя специями по рецептам из древних кулинарных книг. Традиционные предметы утвари – ступа и пест, которые мать использовала, готовя благовония, – теперь служат обыденности, а мамины пряности и амбра добавляют тонкости чудесам простым и чувственным. Мимолетность – вот что отчасти восхищает меня. Столько труда, любви, искусного мастерства вкладывается в удовольствие, которое длится всего-то мгновение и которое лишь немногие способны по-настоящему оценить.


My mother always viewed my interest with indulgent contempt. To her, food was no pleasure but a tiresome necessity to be worried over, a tax on the price of our freedom. I stole menus from restaurants and looked longingly into patisserie windows. I must have been ten years old – maybe older – before I first tasted real chocolate. But still the fascination endured. I carried recipes in my head like maps. All kinds of recipes; torn from abandoned magazines in busy railway stations, wheedled from people on the road, strange marriages of my own confection. Mother with her cards, her divinations directed our mad course across Europe. Cookery cards anchored us, placed landmarks on the bleak borders. Paris smells of baking bread and croissants; Marseille of bouillabaisse and grilled garlic. Berlin was Eisbrei with Sauerkraut and Kartoffelsalat, Rome was the ice-cream I ate without paying in a tiny restaurant beside the river.


Mother had no time for landmarks: All her maps were inside, all places the same. Even then we were different. Oh, she taught me what she could. How to see to the core of things, of people, to see their thoughts, their longings. The driver who stopped to give us a lift, who drove ten kilometres out of his way to take us to Lyon, the grocers who refused payment, the policemen who turned a blind eye. Not every time, of course. Sometimes it failed for no reason we could understand. Some people are unreadable, unreachable. Francis Reynaud is one of these. And even when it did not, the casual intrusion disturbed me. It was all too easy. Now making chocolate is a different matter. Oh, some skill is required. A certain lightness of touch, speed, a patience my mother would never have had. But the formula remains the same every time. It is safe. Harmless. And I do not have to look into their hearts and take what I need; these are wishes which can be granted simply, for the asking.

Моя мать всегда снисходительно презирала мое увлечение. Она не умела наслаждаться едой, воспринимала ее как утомительную необходимость, налог на нашу свободу. Я крала меню из ресторанов и с тоской смотрела на витрины кондитерских, а настоящий шоколад впервые попробовала, когда мне было лет десять, а может, и больше. Но интерес к кулинарии не угасал. Рецепты я помнила наизусть, хранила в голове, как дорожные маршруты. Всевозможные рецепты – выдранные из брошенных журналов на переполненных вокзалах, выведанные у случайных попутчиков, дикие произведения моего собственного сочинения. Ворожба и гадания вычерчивали наш безумный маршрут по Европе. А карточки с рецептами размечали вехами унылые границы, бросали якоря. Париж пах свежим хлебом и рогаликами, Марсель – буайесом и жареным чесноком, Берлин – ледяной кашей с квашеной капустой и картофельным салатом, Рим – мороженым, которое я съела, не заплатив, в ресторанчике у реки.

У матери не было времени на вехи. Все географические карты в голове, все города одинаковы. Уже тогда мы по-разному смотрели на жизнь. Нет, она научила меня всему, что умела. Как проникать в суть вещей, разбираться в людях, читать их мысли и сокровенные желания. Водитель согласился подвезти нас и дал крюк в десять километров, чтобы доставить в Лион; торговцы отказывались брать с нас плату; полицейский не обращал на нас внимания. Конечно, нам везло не всегда. Порой удача отворачивалась – непонятно почему. Есть люди, которых не прочтешь, до которых не достучишься. Например, Франсис Рейно. И даже когда у нас получалось, это вторжение смущало меня. Слишком уж легко. А вот шоколад – другое дело. Да, чтобы его приготовить, нужно мастерство. Легкая рука, сноровка, терпение, каким никогда не обладала мать. Но формула неизменна. Это безопасно. Безвредно. И не нужно заглядывать в чужие сердца, брать, что хочу; я просто исполняю желания, делаю то, о чем просят.


Guy, my confectioner, has known me for a long time. We worked together after Anouk was born and he helped me to start my first business, a tiny pattisserie-chocolaterie in the outskirts of Nice. Now he is based in Marseille, importing the raw chocolate liquor direct from South America and converting it to chocolate of various grades in his factory.


I only use the best. The blocks of couverture are slightly larger than house bricks, one box of each per delivery, and I use all three types: the dark, the milk and the white. It has to be tempered to bring it to its crystalline state, ensuring a hard, brittle surface and a good shine. Some confectioners buy their supplies already tempered, but I like to do it myself. There is an endless fascination in handling the raw dullish blocks of couverture, in grating them by hand – I never use electrical mixers – into the large ceramic pans, then melting, stirring, testing each painstaking step with the sugar thermometer until just the right amount of heat has been applied to make the change.

Ги, мой кондитер, знает меня с давних времен. Мы работали вместе, когда родилась Анук; Ги помог мне организовать мое первое заведение – маленькую кондитерскую на окраине Ниццы. Теперь он живет в Марселе – импортирует натуральное тертое какао из Южной Америки и на своей фабрике перерабатывает в различные сорта шоколада.

Я использую только лучшее. Брикеты шоколадной глазури чуть больше обычного кирпича, каждую неделю по ящику трех видов – черной, молочной и белой. Шоколад доводится до кристаллического состояния – поверхность хрупкая и блестит. Некоторые кондитеры покупают не брикеты, а шоколадную массу, но я люблю готовить смесь своими руками. Возня с необработанными тусклыми блоками шоколадной глазури беспредельно завораживает: дробишь их вручную – я никогда не пользуюсь электрическими миксерами, – ссыпаешь в большие керамические чаны, плавишь, помешиваешь, то и дело старательно измеряешь температуру специальным термометром: пока смесь не получит достаточно тепла, чтобы случилось превращение.


There is a kind of alchemy in the transformation of base chocolate into this wise fool’s gold; a layman’s magic which even my mother might have relished. As I work I clear my mind, breathing deeply. The windows are open, and the through draught would be cold if it were not for the heat of the stoves, the copper pans, the rising vapour from the melting couverture. The mingled scents of chocolate, vanilla, heated copper and cinnamon are intoxicating, powerfully suggestive; the raw and earthy tang of the Americas, the hot and resinous perfume of the rainforest. This is how I travel now, as the Aztecs did in their sacred rituals. Mexico, Venezuela, – Colombia. The court of Montezuma. Cortez and Columbus. The food of the gods, bubbling and frothing in ceremonial goblets. The bitter elixir of life.


Perhaps this is what Reynaud senses in my little shop; a throwback to times when the world was a wider, wilder place. Before Christ – before Adonis was born in Bethlehem or Osiris sacrificed at Easter – the cocoa bean was revered. Magical properties were attributed to it. Its brew was sipped on the steps of sacrificial temples; its ecstasies were fierce and terrible. Is this what he fears? Corruption by pleasure, the subtle transubstantiation of the flesh into a vessel for debauch? Not for him the orgies of the Aztec priesthood. And yet, in the vapours of the melting chocolate something begins to coalesce – a vision, my mother would have said – a smoky finger of perception which points… points…

Алхимия своего рода – преобразование шоколадного сырья в лакомое «золото дураков»; любительская алхимия, которую, наверное, даже мама бы оценила. Работая, я дышу полной грудью и ни о чем не думаю. Окна распахнуты настежь, гуляют сквозняки – было бы холодно, если б не жар печей и медных чанов, если б не горячие пары тающей шоколадной глазури. В нос бьет одуряющая, пьянящая смесь запахов шоколада, ванили, раскаленных котлов и корицы – терпкий, грубоватый дух Америки, острый смолистый аромат тропических лесов. Вот так я теперь путешествую – как ацтеки в своих священных ритуалах. Мексика, Венесуэла, Колумбия. Двор Монтесумы. Кортес и Колумб. Пища богов пузырится и пенится в ритуальных чашах. Горький эликсир жизни.

Возможно, это и чувствует Рейно в моей лавке – дух далеких времен, когда мир был огромен и дик. Какао-бобам поклонялись еще до пришествия Христа – до того, как родился в Вифлееме Адонис и принесен был в жертву на Пасху Осирис. Какао-бобам приписывались магические свойства. Напиток из них потягивали на ступеньках жертвенных храмов; какао-бобы даровали исступленное блаженство, повергали в неистовый экстаз. Вот чего он боится? Растления через наслаждение, незаметного пресуществления плоти в сосуд разгула. Оргии ацтекского жречества не для него. И все же в пара#х тающего шоколада что-то проступает – видение, сказала бы моя мать, – дымчатый палец постижения, указующий… указующий…


There. For a second I almost had it. Across the glossy surface a vaporous ripple forms. Then another, filmy and pale, half-hiding, half-revealing. For a moment I almost saw the answer, the secret which he hides – even from himself – with such fearful calculation, the key which will set all of us into motion.


Scrying with chocolate is a difficult business. The visions are unclear, troubled by rising perfumes which cloud the mind. And I am not my mother, who retained until the day of her death a power of augury so great that the two of us ran before it in wild and growing disarray. But before the vision dissipates I am sure I see something a room, a bed, an old man lying on the bed, his eyes raw holes in his white face… And fire. Fire.

Is this what I was meant to see?

Is this the Black Man’s secret?

I need to know his secret if we are to stay, here. And I do need to stay. Whatever it takes.


Есть! На секунду я почти ухватила его. Блестящая поверхность пошла дымчатой рябью. И снова – неясно, тонко и бледно, прячется, является… На мгновение я почти увидела ответ, тайну, которую он скрывает – даже от себя – тщательно, с пугающей расчетливостью; ключ, который даст ход всем нам, запустит в движение механизм.

Гадать на шоколаде трудно. Видения расплываются, клубятся в пара#х, что туманят мозг. И я – не моя мать, до самой смерти сохранявшая столь могучий дар прорицания, что мы в одичалом смятении бежали впереди него. И все же, прежде чем видение рассеялось, мне кажется, я успела кое-что рассмотреть – комнату, кровать, на ней старика с воспаленными запавшими глазами на белом лице… И огонь. Огонь.

Вот что я должна была увидеть?

Вот какова тайна Черного Человека?

Мне нужно знать его секрет, если мы хотим здесь остаться. А я намерена остаться. Чего бы это ни стоило.

10

Wednesday, February 19

A week, Mon pere. That’s all it’s been. One week. But it seems longer. Why she should disturb me so is beyond me; it’s clear what she is. I went to see her the other day, to reason with her about her Sunday morning opening time. The place is transformed; the air perfumed with bewildering scents of ginger and spices. I tried not to look at the shelves of sweets: boxes, ribbons, bows in pastel colours, sugared almonds in gold-silver drifts, sugared violets and chocolate rose leaves. There is more than a suspicion of the boudoir about the place, an intimate look, a scent of rose and vanilla. My mother’s room had just such a look; all crepe and gauze and cut-glass twinkling in the muted light, the ranks of bottles and jars on her dressing-table an army of genies awaiting release. There is something unwholesome about such a concentration of sweetness. A promise, half-fulfilled, of the forbidden. I try not to look, not to smell.

bannerbanner