
Полная версия:
Иной Лес. Книга 1. Зов Равновесия
Мальчик, не отрывая взгляда от чащи, покачал головой.
– Хочу быть сильным. Чтобы защищать. Но не таким. Он сильный. Но громоздкий. Его видно и слышно за версту. Я хочу быть… тихим. Быстрым. Неуловимым. Как тень. Чтобы враг не знал, откуда ждать удара.
Храпок тихо взвизгнул, как бы подтверждая его слова, и потрепал зубами его посконные порты.
Старуха хмыкнула, но в её глазах, холодных, как зимнее небо, мелькнуло нечто похожее на одобрение.
– Умный ответ. Их путь – не ваш. Они получили грубую силу ценой свободы. Вы же должны быть другими. Ваше оружие – здесь. – Она снова ткнула пальцем в его лоб. – И здесь. – В сердце. – Ваша сталь – это тишина и неожиданность. Радосвет из рода Куницы одной хитростью может сделать больше, чем иной воин секирой. Учитесь. Берите лучшее от каждого.
Их упражнения изменились. Теперь они учились не просто выживать, а становиться оружием. Стрибога учила их бесшумно ходить, падать, замирать, сливаясь с фоном. Ведарь часами бросал камешки в цель, стремясь к абсолютной точности. Храпок учился подкрадываться и кусать точно в горло – одним молниеносным движением. Они плели сети из лиан, рыли ловушки, учились использовать лес против сильного и глупого противника.
Спустя недели Стрибога вывела их к ручью-границе, вода в котором была тяжела и мерцала, как расплавленное серебро.
– Протяни руку над водой. Не касаясь. Слушай. Что слышишь?
Сначала – лишь журчание. Затем – обрывки чего-то чужого, тёмного. Гул. Немой визг. Шёпот злобы, тоски и всепоглощающей, древней ненависти.
– Здесь страшно, – выдохнул Ведарь, почувствовав, как по спине бегут мурашки.
– Это не здесь страшно. Это – отзвук. Эхо Исконных. Тех, что спят глубоко под корнями Древнего Древа. Запомни этот звук. Этот вкус страха на языке. Это твой главный враг. Против него бесполезны любые клинки. Но он уязвим. Уязвим для остроты ума, для быстроты ног, для верности друга. Они – хаос. А ты должен стать идеальным порядком. Их смертью.
Глава 8. Южная Засека
Солнце южной степи было не светилом, а карателем. Оно не согревало, а выжигало дотла, обращая траву в хрустящую пыль, а землю – в потрескавшуюся глиняную скорлупу. Воздух над раскаленными холмами колыхался, словно струился невидимый жаркий поток, и в нем плясали миражи – то ли озеро, то ли вражеская конница. Пыль, взбитая копытами десятка коней, стояла столбом, медленно оседая на потные, загорелые лица, на потрескавшиеся от зноя кожаные латы и посконные плащи, пропахшие потом, конской сбруей и далью дорог.
Отряд был невелик – всего десяток всадников, но подобран так, что каждый стоил целого десятка в бою. Впереди, на могучем гнедом жеребце, чья грива была заплетена в боевые косы с вплетенными медными бубенчиками, ехал сам князь Ратибор. Лицо его, обветренное и жесткое, словно дубленая бычья шкура, было непроницаемой маской. Но под этой маской клокотала буря мыслей. «Зачем я повел ее с собой? Дочь, единственную кровинку… Жена не простила, была бы жива. Но терем не укрыть от мира. Мир сам ломится в ворота. Лучше пусть научится смотреть опасности в глаза, чем однажды окажется перед ней безоружной». Взгляд его, серый и холодный, как речная сталь, безостановочно сканировал горизонт, выискивая малейшую угрозу.
Сбоку, не отставая ни на полкорпуса, – его тень и правая рука, Горислав. Старый дружинник, лицо которого скрывал простой железный наносной шлем, а тело – добротный, но небогатый доспех из кованых пластин, насаженных на кожаную основу. Он не просто смотрел – он читал степь, как летопись. Беспокойный взлет жаворонка – не от лисицы ли? След на обочине, чуть присыпанный пылью, – конский, но подкова не славянская, мелкая, с острыми шипами. Едва уловимая тень в ложбине – может, курганный суслик, а может, и притаившийся лучник. Его мозг, отточенный десятками лет сторожевой службы, без устали складывал эти знаки в единую картину, пока еще неясную.
Следом, отчаянно стараясь держаться в седле с той же небрежной твердостью, что и отец, скакала Милана. Девчоночьи наряды остались в тереме. Ее вьющиеся, цвета спелой ржи волосы были туго заплетены в косу и скрыты под дорожным платком. На ней – подшитая по росту грубая посконная рубаха и порты, а поверх – отцовский старый кольчужный панцирь, тяжелый и не по размеру, натирающий плечи даже через толстую подкладку. За спиной – неудобно болтающийся круглый щит с выцветшей краской и меч в простых деревянных ножнах. Каждый мускул ныло от непривычной нагрузки, но она стискивала зубы, вспоминая отцовы слова: «Княжья дочь должна знать не только терем да светлицу. Она должна знать землю, которую ей предстоит держать. Не на пиру, а в поле, в пыли и в поте». Спорить было бесполезно. Да и в глубине души ее обуревало не только отчаяние, но и жадное, почти детское любопытство к огромному, пугающему и манящему миру за крепостными стенами.
Замыкали шестеро дружинников – бородатые, молчаливые, с руками, привыкшими к топору и луку больше, чем к плугу. В самом же хвосте отряда ехали двое: молчаливая кочевница Сармата на своем низкорослом, но не знающем устали степном коне и юный Вадим. Его взгляд, полный трепетной преданности и страха, то и дело прилипал к стройной, хоть и неуверенно сидящей в седле фигуре Миланы. Пальцы бессознательно сжимали и разжимали древко легкого копья, на ладонях проступали мозоли, еще не успевшие загрубеть. «Увидеть бы хоть тень опасности первым… Встать перед ней… Может, тогда он, князь, взглянул бы иначе… А она…» Он сглотнул сухой ком, не смея додумать.
-– Стой! – внезапно скомандовал Ратибор, резко вскинув руку в прочной кожаной рукавице.
Отряд замер, будто врос в землю. Только кони беспокойно зафыркали, почуяв напряжение вожака. Князь медленно, с едва слышным хрустом в позвонках, повернул голову к кочевнице. Его взгляд был вопросительным и жестким.
-– Ну? Чуешь что, степнячка?
Сармата, не отвечая, прикрыла глаза с темным, словно у старой вороны, налетом на веках. Ее тонкие ноздри расширились, вбирая воздух. Она не просто нюхала – она читала степь, как шаман читает трепетное трещание костей у огня. Каждый запах был для нее словом, каждое дуновение – фразой. Она слушала шепот «матери-степи», ощущала тонкую дрожь в земле, не доступную другим.
-– Дым, – выдохнула она наконец. Ее голос был хриплым, словно скрипела пересохшая кожа. – Не от костра овчара. Жжёное дерево. Много. Срубы горят… И… железо. Раскаленное. Кровь. Свежая. Еще парная.
Горислав, не сводящих, прищуренных глаз с линии горизонта, мрачно хмыкнул.
-– Чуяло сердце мое, княже. До заставы рукой подать. Едва ли нас там встречают с медовым караваем да сыром.
-– Вперёд, – одним словом бросил Ратибор. В его голосе не было ни капли страха или сомнений – только холодная, ярая решимость волка, идущего навстречу стае. – Без лишней суеты. Копья наготове. Щиты с плеч.
Они двинулись рысью, уже не по ковыльной глади, а обходя открытые пространства, прижимаясь к редким, чахлым порослям кустарника, что цеплялись за жизнь в каменистой почве. Вскоре и остальные, не обладавшие нюхом Сарматы, смогли почувствовать то, что уловила она: едкий, горький запах гари, несущий с собой привкус пепла и смерти. А потом и увидеть.
Южная застава, один из ключевых форпостов княжества, представляла собой печальное и гневотворное зрелище. Невысокий, но крепкий частокол из заостренных дубовых бревен был частично разобран и сожжен, черные, обугленные ребра торчали к небу, словно кости великана. Ворота, обитые железными полосами, были выломаны из петель и валялись на земле, истоптаны, изрублены. На бревнах и у входа темнели пятна запёкшейся крови, черные и липкие, вокруг которых вьются первые мухи.
Внутри было пусто и тихо. Слишком тихо. Не слышно было ни привычного гула голосов, ни звона кузнечного молота по наковальне, ни даже мычания скота из загонов. Только зловещий, давящий звон в ушах. Милана, глядя на разруху, мысленно воссоздавала живую картину, которую видела здесь полгода назад: дымок из печной трубы низкой длинной бани, запах свежеиспеченного хлеба, смех детей, бегающих между амбарами, знакомое лицо дядьки Лучемира, подносящего ей, тогда еще девочке, глиняную свистульку… Теперь здесь царила мертвая тишина, которую не решались нарушить даже степные ветра.
Ратибор соскочил с коня, не дожидаясь, пока тот окончательно остановится. Он вошёл внутрь, не спеша, с щитом на руке и обнаженным мечом. Горислав – его тень – был рядом, его секира лежала на плече, готовая к взмаху. Милана, сжимая рукоять своего меча так, что пальцы побелели, последовала за ними, преодолевая подкативший к горлу холодный ком страха и горя. Вадим бросился следом, прикрывая ее спину.
Они нашли их у дальней, западной стены, куда защитники были оттеснены в последней, отчаянной схватке. Человек десять. Лежали в неестественных, скрюченных позах, окружённые телами нападавших – их было почти вдвое больше. Их оружие – мечи, секиры, рогатины – было сломано, перерублено, доспехи изрублены, пробиты в десятках мест. Земля здесь была утоптана, смешана с кровью и щепой, свидетелями яростной сечи.
Староста заставы, знакомый Милане дядька Лучемир, сидел, прислонившись к уцелевшему бревну частокола. В его груди, прямо под ключицей, торчала короткая, толстая срезень – метательный дротик, пробивший кольчугу. Руки его, могучие даже в смерти, сжимали окровавленный боевой топор с чужой, не славянской гравировкой на обухе, вырванный у кого-то из нападавших.
Князь опустился на одно колено перед умирающим воином. Тот медленно, с трудом поднял налитые кровью глаза, в которых уже плясала тень Навьего царства.
-– Осударь… – прохрипел он, и из уголка его рта выступила алая пена, окрашивая седую бороду.
-– Кто? – одним словом, точным и резким, как удар клинка, спросил Ратибор. Его лицо оставалось каменным, лишь в глубине глаз шевельнулась черная тень ярости.
-– Люди… – выдохнул Лучемир, каждый звук давался ему мукой. – Но… недолюдки… Глаза мутные… будто пеплом засыпаны… Шли молча… как сонные… А бьются… с яростью… загнанного зверя… Железо их… черное… будто обугленное… наш клинок брал… с трудом… звенит… будто по камню…
Он замолчал, пытаясь собрать дыхание. Взгляд его затуманился, цепляясь за что-то важное, что ни в какую не хотело вспоминаться.
-– Они… своих павших… подбирали… Тащили за собой… словно мешки с поклажей… И шептали… что-то… на своем… гортанном… – Старый воин сглотнул, и новый поток крови выступил на губах. – Про «дитя» … и «волчью… матку» …
Милана, стоявшая позади отца, застыла. Ледяная струя пробежала по её спине, заставив похолодеть пальцы. «Дитя… на волчице?» Безумные, на первый взгляд, слова странным эхом отозвались в самой глубине памяти. Не сон, не игра воображения – а словно вспышка света из давно забытого прошлого. Ей вдруг, с пугающей четкостью, привиделось: бегущая через лесную поляну, залитую лунным светом, крупная волчица-переярок, а в зубах у нее – светлый свёрток, из которого доносится тихий, не детский плач… Она тогда спросила у няньки, та перекрестилась и прошептала: «Не гляди, дитятко, это морока. Лесные духи балуются». И велела забыть.
Ратибор недовольно сморщился, не поняв или не приняв бред уходящего.
-– Знаки? Штандарты? Хотя бы трофеи с них? – настаивал он, привыкший к ясности и воинскому порядку.
Но Лучемир уже не слышал. Его голова бессильно склонилась на грудь. Он ушел в мир предков, унеся с собой главную загадку.
Горислав, тем временем, обыскавший несколько тел нападавших в странных, темных, словно промасленных доспехах, подошел к князю и молча протянул ему найденный предмет. Это была не поясная пряжка, не нашивка на одежду. Это была небольшая, грубо отлитая из темного, почти черного, матового металла фигурка. Не зверь, не птица, не человек. Нечто угловатое, асимметричное, словно сломанный кристалл или осколок горной породы с острыми, неровными гранями. От нее так и веяло немой, древней, неодушевленной злобой. И холодом. Она была ледяной, будто ее только что вынули из зимней проруби, несмотря на палящий зной.
Ратибор сжал находку в ладони. Костяшки его пальцев побелели от усилия.
-– Ничего не понимаю, – угрюмо прорычал он, вглядываясь в безликий кристалл. – Ни следов знакомого племени, ни намёка на соседей-хазар… Язык непонятен, знаков нет… Как призраки.
-– Не призраки, – тихо, но чётко и твердо сказала Сармата. Она стояла над одним из убитых нападавших, откинув его голову грубым движением руки. – Глядите.
Все, оторвавшись от мертвого Лучемира, подошли. Лицо убитого было иным – скуластым, с уплощенным носом и узким разрезом темных, почти черных глаз. Кожа – смуглой, загорелой до цвета старой меди. Но это было не главное. Его кожа, особенно вокруг глаз, у крыльев носа и в уголках рта, была испещрена мелкими, темными, почти черными прожилками. Они проступали из-под кожи, словно проросшие корни ядовитой плесени или тонкие трещины на старой фреске. А из полуоткрытого, оскаленного в посмертной гримасе рта доносился слабый, но отчётливый, въедливый запах : старого, мшистого камня, сырой, непрогретой земли и чего-то неуловимо чужого, не принадлежащего этому миру.
– Это не их знак, – кивнула Сармата на фигурку в руке князя. – Это их клеймо. Изнутри. Болезнь. Или… порча. Дух каменной немочи. Видела такое лишь раз. У стариков в одном стойбище далеко на востоке, у подножия Каменных Сестер-гор. Они молились камням, что падали с неба, черным и холодным. Те давали им силу – руку не дрогнет, боль не чуять, спать не нужно. Но плата – душа и разум. Они становились руками и ногами своей каменной богини… Ее голодными пальцами. Обращались в рабов. Звали тех рабов… Исконные. Или Глубинные. Память моя стирает то, что лучше не помнить.
Слова кочевницы повисли в тяжёлом, раскалённом воздухе, ставшем вдруг ледяным. Даже непоколебимый Ратибор смотрел на странную фигурку с новым, напряжённым вниманием, смешанным с глубочайшей настороженностью.
Внезапно Вадим, стоявший на страже у развороченных ворот, резко, по-птичьи свистнул. Все мгновенно обернулись, пальцы сами собой сжали рукояти оружий. Степь молчала, затаившись. Но на самом краю горизонта, в мареве зноя, возникла еще одна, едва различимая тень. Одинокий всадник на низкорослой лошади. Он не двигался, просто наблюдал, будто сама степь смотрела на них бездушным взглядом. Затем, словно мираж, всадник развернул коня и исчез, растворившись в колышущемся горячем воздухе.
-– Лазутчик, – буркнул Горислав, плюнув на иссохшую землю. – Их глаза. Теперь знают, что мы здесь.
Ратибор медленно поднялся во весь свой богатырский рост. Лицо его было сурово.
-– Кончайте с ними, – мрачно приказал он, кивая на тела нападавших. – Сложить в кучу и спалить. Очистить огнем место от скверны. Своих – бережно на погребальные дровни. У каждого найти знак, имя запомнить. Отпоем по-людски, с почестями, как подобает воинам, живот свой положившим за землю свою. Эту штуку, – он бросил ледяную фигурку Гориславу, – вези при себе. Надо будет показать старейшинам на севере. Или ведунам в глухих лесах. Кто там у них разбирается в этой… каменной нечисти.
Он окинул взглядом погибшую заставу, эту выжженную рану на теле его земли, потом посмотрел на север, туда, где за бескрайними степями уже синели, манили и пугали дремучие леса.
-– Похоже, мои северные родичи , дочка, знают о чём-то, о чём мы, степняки, и не слыхивали. И это что-то, – он ткнул пальцем в сторону сожженной фигурки, – идет к ним в гости. Надо предупредить. И разузнать. Ибо беда, что пришла, не разбирает, чья земля – степная или лесная.
Милана молча кивнула. Ее прежнее, почти детское любопытство и страх сменились холодной, тяжелой, как булава, взрослой решимостью. Воспоминание, волчица, младенец… Фигурка, словно вырезанная из самой тьмы… Слова Сарматы про каменную богиню… Всё это было не просто игрой ума или старой сказкой. Это были разрозненные части чего-то огромного, старого как мир и смертельно опасного. Она чувствовала это кожей, как чувствуют приближение грозы.
Отряд, помрачневший и удручённый увиденным, совершив короткий и торопливый, но исполненный глубочайшего почтения обряд над своими, двинулся дальше. Они не просто ехали на север. Они ехали навстречу тайне и войне, о которой мир людей еще не знал, но которая уже стучала в его ворота коваными сапогами и дышала в лицо ледяным дыханием древнего камня.
Глава 9. Совет Родов
Воздух в Большой Избе, что стояла на отшибе, у самого края деревни, под сенью старого священного дуба, был густым, спёртым и тяжёлым. Его пропитали запахи дегтя и пота, влажной овчины и дыма из центрального огнища-каменки, над которым уже третьи сутки без перерыва томился в чугунном котле лесной сбор – горький, как полынь, отвар для больных овец. Но главным был не этот чад, а тяжёлое, немое напряжение, висевшее между собравшимися, густое, словно смола, и такое же липкое. Дым от лучины, воткнутой в железный светец у двери, стелился под потолок, уходя в чёрное подволокье, где за века накопилась не только сажа, но и тишина былых советов, былых споров, былых решений, стоивших кому-то жизни.
Здесь, под низкими, почерневшими от времени и дыма матицами, на которых были вырезаны и подновлены краской тотемы родов – Медведь, Волк, Куница, Олень, – собрался Совет Старейшин. Не для пира, не для дележа добычи, а для суда над собственной судьбой, что катилась под уклон, словно телега с выбитой осью.
Не все старейшины сидели на резных, грубых лавках вдоль стен, покрытых выцветшими от времени вереями-полотенцами с вышитыми обережными знаками. Некоторые, помоложе и покрепче, стояли, прислонившись к мощным стенам из лиственницы, скрестив на груди руки, покрытые боевыми шрамами и старыми ожогами от кузнечного горна. Их лица, освещённые неровным светом живого огня и мигающей лучины, были суровы и непроницаемы, как каменные болваны на дальних межах.
Весея, как вдова и мать «уведённой в Навь», имела право стоять в самом дальнем, тёмном углу, у приоткрытой двери, чтобы дышать воздухом и наглядно, своим молчаливым присутствием, напоминать всем о тихой, ежедневной жертве их рода, о горе, которое не умещается в слова советов и споров. Она чувствовала на себе тяжёлые, мимолётные взгляды – одни с жалостью, другие с неловкостью, а иные с тайным, глухим упрёком, словно её потеря, её незаживающая рана была дурным знаком, сглазом, павшим на все их дело. «Смотрят, будто я сама виновата, что Чаща взяла мою кровь… Будто мое горе – зараза, что может перекинуться на их дома», – думала она, глядя в пол, на плотно утоптанный глинобитный пол, испещрённый чёрными точками упавших искр.
Во главе стола, на почётном месте у огнища, опираясь на массивный посох с набалдашником в виде медвежьей головы, вырезанной из мореного дуба, сидел Борислав, старший рода Медведя. Мощный, как вековой дуб, с седой, лопатой бородой, в которую были вплетены три медных кольца – по числу одержанных им больших побед, – и взглядом маленьких, глубоко посаженных глаз, способным сбить с ног молодого бычка, он вёл Совет. Рядом с ним, на скамье, лежала связка дубовых палок-бирок с зарубками – немой учёт долгов, людей, поставок, словно позвоночник их общей жизни, где каждый заруб – позвонок, и вынуть один – значит, сломать хребет.
– Хлеб на исходе, – начал Борислав без предисловий, его голос глухо пророкотал под низким потолком. – Дичь ушла на запад, будто гонимая нечистой силой. Река мелеет не по сезону. Зима стучит копытом в дверь, а мы тут сидим, как птенцы в гнезде, когда уж коршун кружит над кровлей.
Он обвёл собрание тяжёлым, медвежьим взглядом, останавливаясь на каждом.
– Заставы по Синюхе держатся последними силами. Медведи просят пять человек. Не юнцов, а крепких воинов, чтобы можно было сменяться.
Всеволод, вожак рода Волка, сидевший спиной к двери, мрачно провёл ладонью по своим седым усам.
– Мои волки костьми ложатся на тех заставах, Борислав. Не просишь – требуешь. А требовать не с чего. У Волков вдоль частокола уже вдовы с малыми детьми сторожа несут – больше некого ставить. Каждого третьего парня мы тебе уже отдали.
С края, из тени, раздался спокойный, но насмешливый голос Радосвета из рода Куниц:
– Интересно, кто будет ваши доспехи чинить, Волки? Кто будет меха на соль менять, чтобы вы не околели с голоду? Наши люди нужны здесь. Без нас вы с торговыми караванами и двух слов связать не сумеете.
– А без хлеба и торговля встанет, – поднялся коренастый Мирослав из рода Оленей. – Мы землю пашем. После падежа волов едва новину подняли. Если нас на полях перебьют – все ваши заставы пустыми останутся. Сначала пашня, потом война.
Борислав ударил посохом об пол. Глухой удар прокатился по избе, заставив смолкнуть начавшийся ропот.
– Вы все правы, – сказал он неожиданно тихо. – И все ошибаетесь. Волки правы – без застав нас сожгут в наших же домах. Куницы правы – без ремесла и торговли мы одичаем. Олени правы – без хлеба любая победа будет пиром во время чумы.
Он медленно поднялся, опираясь на посох, и его тень огромной и неподвижной заполнила стену у огнища.
– Но вы все смотрите только на свою часть правды. А я должен видеть целое. Если падёт род Волка – западные племена сожгут и ваши мастерские, Куницы, и ваши пашни, Олени. Если род Медведя ослабеет – некому будет новые топоры ковать. Мы – не разные племена под одной крышей. Мы – одно целое.
Всеволод мрачно усмехнулся:
– Мудро говоришь, Борислав. Только от мудрых слов сыт не будешь и врага не остановишь.
– Поэтому и решение будет не мудрым, а тяжёлым, – отозвался Борислав. – Каждый род отдаёт ещё по два человека на заставы. Добровольно или по жребию – ваше дело. И ещё – готовим посольство на юг.
В избе на мгновение воцарилась тишина, а затем взорвалась возмущёнными голосами:
– На юг? К тем, с кем отцы наши не водили хлеб-соль?
– Сейчас не время для посольств!
– Кого пошлём? И так людей нет!
Борислав переждал шум, не перебивая. Когда голоса стихли, сказал:
– Время именно сейчас. Если беда идёт с запада – нужно искать союзников. Если с юга – нужно знать, что нас ждёт. Посольство пойдёт не с пустыми руками. Возьмём меха, мёд, лучшие клинки.
Радосвет из рода Куниц кивнул, его цепкий ум уже оценивал выгоду:
– Дорого будет стоить такое посольство. Но может окупиться. Если найдём союзников…
– Если не найдём – потеряем лучших людей и последнее добро, – мрачно закончил Всеволод.
– Если не попробуем – потеряем всё, – твёрдо сказал Борислав. – Решение принято. Каждый род знает, что делать.
Совет был окончен. Старейшины молча, не глядя друг на друга, тяжело поднимались с мест, кряхтя и опираясь на посохи, и стали расходиться, унося с собой в душах тяжкий груз принятого решения, что ляжет новым камнем на плечи их родичей.
Весея вышла одной из первых, спеша покинуть душную, наполненную мужским горем, яростью и страхом избу. Ей нужно было домой. К своему тихому, пустому, холодному без дочкиных голосов срубу. К молодому деревцу у порога, что она когда-то посадила с Дариной. Полить его живой водой из колодца, вырытого ещё её прадедом. Рассказать ему, шептать ему о том, что мир людей слеп и глух, что он сходит с ума от страха, готовясь к одной войне, которую, возможно, уже проиграл, даже не начав, ибо настоящий враг, самый страшный, не ходит с копьями и под знамёнами, а приходит бесшумно, из мира теней, из самой что ни на есть древней тьмы, что поджидает у каждого порога.
Она шла по деревне, мимо запертых на засовы амбаров, мимо пустых загончиков для скота, и ветер с запада, резкий и холодный, предвестник близкой зимы, нёс с собой не только запах прелой, побитой первыми заморозками листвы, но и едва уловимый, далёкий, но оттого не менее жуткий запах дыма. Не печного, родного, пахнущего хлебом и жизнью, а горького, палёного, чуждого, как чужды были их лесу степи, лежащие за много дней пути.
И ей стало страшно не за себя, не за свой холодный очаг и скудный хлеб, а за ту, что стояла по ту сторону тихого, серебристого под луной деревца, в самом сердце иного мира, в мире Нави, куда нет хода живым.
Ибо если рухнет этот хрупкий, погрязший в междоусобных распрях мир людей, рухнет и её последний, тонкий, как паутинка в осеннем инее, мост к дочери. И тогда они обе останутся совсем одни, каждая в своём мире, разделённые не только древней, нерушимой границей между Явью и Навью, но и всеобщим хаосом, надвигающимся с запада и, быть может, уже стучащимся в ворота южных застав, о которых здесь, в глухом лесном поселении, пока знали лишь по слухам да по тревожному запаху чуждого дыма на ветру.



