Читать книгу Иной Лес. Книга 1. Зов Равновесия (Дмитрий Владимирович Артюхов) онлайн бесплатно на Bookz (3-ая страница книги)
bannerbanner
Иной Лес. Книга 1. Зов Равновесия
Иной Лес. Книга 1. Зов Равновесия
Оценить:

4

Полная версия:

Иной Лес. Книга 1. Зов Равновесия


Дарина молчала, переваривая сказанное. Её сердце, ещё не до конца остывшее от человечности, рвалось на части. Она только что, ценою всей прежней жизни, обрела их, признала своими… И вот уже должна отдать?


Но её разум – уже не девичий, не крестьянский, а разум стража, воина – понимал железную логику происходящего. Это был не просто вариант, не один из путей. Это был единственный способ сохранить им жизнь и дать будущее.


Она поднялась с колен. Её движения, ещё недавно такие угловатые и усталые, стали плавными, грациозными, как у лесного зверя, знающего каждую кочку на своей территории. Взгляд, устремлённый на Стрибогу, стал твёрдым, непоколебимым, как отполированный водой речной камень.


Она наклонилась и поцеловала мальчика в лоб, ощутив тепло его кожи. Потом – волчонка, почувствовав шершавость его шёрстки.


– Растите сильными, – прошептала она, и в голосе её не было дрожи, лишь тихая, стальная уверенность. – Растите мудрыми. Мы встретимся. Обязательно. Я – часть Леса теперь. А вы – часть меня. Самая главная.


И она передала детей – сначала спящего Ведаря, потом вздрагивающего Храпка – в руки Стрибоги.


Старуха взяла их на руки легко, будто это были не живые существа, а пушинки, невесомые и хрупкие.


– Время здесь течёт иначе, – сказала она, глядя поверх головы Дарины в глубь леса. – Для них, на меже, пройдут годы. Для тебя, у Древа, – может, миг, а может, и целая вечность. Встретимся, когда придёт срок. Твой и их. А пока – слушай Лес. Расти. Будь готова. Война не спит.


И, не прощаясь, развернулась и ушла. Не в чащу, а в саму тень, отбрасываемую Древом, и растворилась в ней, как утренний туман растворяется под лучами восходящего солнца.


Дарина осталась одна у подножия Мирового Древа.


Но одиночество больше не давило на неё, не пугало своей безысходностью. Оно стало другой субстанцией – пустотой перед решающей битвой, чистой, собранной, напряжённой, готовой в любой миг принять на себя удар судьбы.


Она вновь приложила ладонь, уже затянувшуюся тонкой розовой плёнкой, к шершавой коре Древа.


– Что теперь? – спросила она мыслью, уже зная, что будет ответ.


Древо ответило ей не словом, а последним, завершающим видением:


Она видела саму себя – но не девочку, а взрослую, могучую женщину, с кожей, отливающей цветом весенней листвы, с глазами, полными мудрости и боли, с волосами, сплетёнными из живого плюща и древесных побегов. Она стоит, недвижимая, как скала, на страже у чёрного, дышащего зловещим светом провала в самой глухой чащобе. Рядом с ней, как тени, замерли фигуры Праволков и Медведегигантов. Она – не человек и не зверь. Она – Древень. Новый, но полноправный страж. И её место – здесь.


Её путь только начинался.


Путь длиною в вечность.


Путь войны, ставшей её судьбой.

Глава 6. Первое Посещение


Три дня.


Три дня, густых и тягучих, как дёготь после выжигания смолы, прошли для Весеи в едином сплошном бдении. Сон не шёл – лишь короткие провалы в чёрную бездну, откуда она выныривала с криком, хватаясь за пустоту. Питалась она глотками воды из деревянного ковша и краюхой черствого хлеба, оставленного Гостеной у порога. Но даже хлеб, обычно пахнущий солнцем и житом, казался ей безвкусным прахом. Живот не болел от голода – боль сидела выше, в самой груди, где сердце билось не в такт смене дня и ночи, а в такт одному лишь ожиданию.


Каждую ночь, едва луна поднималась над чёрными кронами, Весея вскакивала. Крик филина на тёсовой крыше, шорох лисы в овраге, даже шелест крыльев летучей мыши у слухового окна – всё казалось ей шагами дочери. Она бежала к двери, рука дрожала на дубовом засове… Но за дверью – лишь осенний ветер и непроглядный мрак.


С первыми проблесками зари, едва небо начинало тлеть свинцовым светом, она выбегала на крыльцо. Не надеясь. Не веря. Но нуждаясь в этом, как в глотке воздуха. Глаза её, впавшие и воспалённые от слёз, впивались в тот самый клочок земли у порога – влажный, чёрный, безмолвный. Ни ростка. Ни трещины. Ни намёка на обещанную жизнь. Лишь комья холодной, слежавшейся глины, к которым прилипли жухлые былинки.


Сомнения, чёрные и липкие, как мох на болотной кочке, точили её изнутри, подтачивая последние силы.


Не помрачился ли разум от горя? Не наслала ли Старуха, явившаяся в ту ночь, морок – злую, изощрённую насмешку, дабы усугубить и без того всепоглощающую тоску? А может, семя и впрямь помирает в земле, отвергнутое духами за её маловерие, за её слабость?


Она прислонялась горячим лбом к прохладному, шершавому косяку и плакала – беззвучно, как плачут матери, чьи дети ушли в Иной мир, куда не ступить живой ноге.


Соседи замечали. Гостена, приносящая похлёбку в глиняном горшке, качала головой у колодца, переговариваясь с другими женщинами:


– Совсем Весея из ума выжила, горюша наша. Целыми днями у порога сидит, на землю смотрит, словно клад ищет. И мужа-то доброго, Твердослава, потеряла, и дитя… Не вынести ей одной такой доли. Сердце не камень.


Мужики, проходя мимо её избы с топорами на плечах, крестились – не христианским крестом, нет, а древним, искони вечным знаком Чура, ограждая себя от чужого горя, – и спешили по своим делам. Не зная, как утешить вдову, чья потеря была безмерна и непонятна им. Обычное утешение – для тех, кто потерял тело, кого можно оплакать и предать земле. А Весея потеряла душу – ту, что была ей продолжением, смыслом и светом.


Она слышала их шёпот сквозь толщу собственного отчаяния. Но не обижалась. Люди всегда боятся того, чего не понимают. А Лес – не для понимания. Он – для принятия. Или отвержения.


Вспоминала она Твердослава. Его сильные, жилистые руки, что рубили лес и ласкали её волосы. Его ясный, прямой взгляд, что видел сквозь слова, в самую суть.


«Что бы ты сделал, милый?» – мысленно взывала она к нему, к его тени, что, казалось, всё ещё витала в этом срубе. «Ты бы не сомневался. Ты бы верил. До конца.»


Вспоминала его гибель – изрубленное тело, привезённое с дальней заставы на щите, сколоченном на скорую руку из дубовых щепок. Свою немую, ушедшую внутрь печаль тогда. Тогда её держала на этом свете, не давала последовать за ним маленькая Дарина – с глазами, как у отца, ясными и смелыми, и с заразительным смехом, как звон лесного ручья. Теперь не стало и её.


На четвёртое утро небо не зажглось – оно проснулось тяжёлым и серым.


Серый, безнадёжный рассвет, как будто сам Чернобог устал от человеческой боли. Весея вышла на крыльцо, почти не надеясь, движимая лишь привычкой отчаяния. В груди – ледяная пустота. Во всём теле – усталость, тяжёлая, как мельничный жёрнов. Она даже не смотрела вниз – боялась, что не вынесет очередного удара.


Но воздух изменился.


Он стал гуще. Слаще. Пах озоном после далёкой грозы и цветочным мёдом, что капал с диких сот в потаённом святилище Макоши. И – тихий звон. Не колокольчик, не бронзовый оберег. А голос. Высокий, чистый, звенящий, как первый луч весеннего солнца, пробивающийся сквозь лёд.


Она медленно, почти против воли, опустила глаза.


На месте той самой ямки стояло Деревце.


Высотой ей по пояс. Оно не было похоже ни на берёзу, ни на осину, ни на дуб из окрестных лесов. Стройный, гибкий ствол его был цвета тусклого, благородного серебра, будто выточен из самого лунного света и отполирован бесчисленными прикосновениями ветра до матового, внутреннего свечения. Редкие листья, больше смахивающие на лепестки диковинных, неземных цветов, отливали живым перламутром и были нежно сложены, словно крылья спящих ночных мотыльков.


От него исходил тот самый внутренний свет, в котором медленно, словно в танце, кружились золотистые пылинки – не простая пыль, а живые, трепетные искры силы.


Сердце Весеи бешено заколотилось, готовое выпрыгнуть из груди. Медленно, боясь спугнуть мимолётное, хрупкое видение, опустилась она на колени на холодную, влажную землю. Не чувствуя ни холода, ни промозглой сырости.


– Доченька? – прошептала она, и голос её сорвался в детский, беспомощный шёпот. – Родная моя… Это… ты?


Ветерок не шелестел листьями. Воздух вокруг деревца замер, натянулся, как тетива туго натянутого лука перед смертоносным выстрелом.


И тогда в самой его сердцевине, в самой гуще света, тот самый свет сгустился, заиграл всеми цветами радуги и стал медленно обретать форму. Словно сквозь толщу струящейся, искрящейся воды, увидела Весея смутный, колеблющийся силуэт.


Очертания проступили чётче, обретая плоть из света и тени. Вот длинные, спутанные пряди волос, знакомые до боли. Вот бледное, исхудавшее лицо с резко очерченными скулами. Вот большие, широко раскрытые глаза, в которых плескался тот же немой ужас и бездонная тоска.


Дарина.


Стояла она, точь-в-точь как в день исчезновения, в той же запачканной землёй и хвоей домотканой рубахе, но вся состояла из дрожащего, мерцающего света – словно отражение в треснувшем зеркале, вот-вот готовое рассыпаться.


Смотрела она на мать, и в её глазах читался немой, животный вопрос, смешанный с изумлением и бесконечной, щемящей тоской по дому.


– Мама? – донеслось до Весеи. Голос был тонким, эховым, отдалённым, будто долетал из-под толщи вод или из самой глубины земли.


С рыданием, в котором смешалась вся накопившаяся боль, отчаяние и безумная, невероятная радость, протянула Весея руку, чтобы коснуться щеки дочери, ощутить под пальцами родную плоть.


Но пальцы её, шершавые от бесконечной работы, не встретили ничего, кроме прохладного, упругого, пульсирующего незримой силой воздуха. Они прошли сквозь сияющее видение, лишь слегка исказив его, словно провела рукой по поверхности воды, оставив рябь на отражении.


Не могли они коснуться друг друга. Разделяла их непостижимая толща миров, законов, иной сущности бытия.


Подняла и Дарина свою полупрозрачную, светящуюся ладонь. Совпали их руки в воздухе, почти слились в очертаниях, но плоть не встретила плоть.


– Я… я не могу, – дрогнул голос Дарины, и в нём послышались слёзы. – Я здесь, мама, я тут, но меня нет. Это дерево… оно как оконце. Маленькое, хрупкое. Могу я смотреть, видеть тебя, слышать… но войти не могу. Я по эту сторону. Я в Ином.


– Где ты? Что с тобой? Жива ли? – засыпала её вопросами Весея, смахивая ладонью слёзы, что ручьями текли по её исхудавшим, впавшим щекам.


– Я… жива. Цела. Но не там, где ты, мама. В Лесу я. В Ином. Туда, куда меня привела волчица, спасая детёнышей… – с усилием, подбирая слова, говорила Дарина. – Приняло меня Древо, великое и мудрое, что стоит в сердце чащи. Даёт оно мне силу, кормит меня соками земли, оберегает от тёмных сущностей.


Сделала она паузу, и глаза её потемнели – не от страха, а от тяжести нового знания, что легло на её юные плечи.


– Со мной дети. Малыш-человечек и волчонок. Живы они, целы. Мы… мы просто в другом месте. В мире, что существует рядом, но отдельно.


Слушала Весея, и тяжёлый, давящий камень с души её медленно сваливался, сменяясь новой, странной и не менее гнетущей тревогой. Жива была дочь её. Не сгинула в пасти зверя, не умерла от голода. Но заточена. Стала частью чужого, непонятного, пугающего мира. Не мёртвой была она, но и не живой в привычном, человеческом смысле. Потеряна для рода, для мира Яви.


– Вытащу тебя я! – с прежним, яростным материнским запалом воскликнула она, вскакивая на ноги. – Соберу людей, родичей, придём с топорами и огнём, вырубим этот проклятый лес до последней травинки! Вырвем тебя оттуда!


Лицо Дарины исказилось гримасой чистого, неподдельного страха.


– Нет! Мама, нет, ни в коем случае! Ничего не понимаешь ты! Сюда, в эту чащу, нельзя с железом и огнём! Другие здесь законы! Железо режет саму жизнь этого места! Приняли меня здесь, дали приют. Но вас – всех, кто придёт с шумом и гневом, – поглотят. Или сломают, исказят. Не вытащишь меня так. Погубишь лишь себя и других. Услышь меня!


Она умолкла , переводя дух. И появилась в её призрачных, но живых глазах твёрдая, не по годам взрослая, суровая мудрость.


– Дерево это… наш мост. Хрупкий он, как первая осенняя паутинка. Держится на силе любви твоей и тоски моей. Разрушить его можно – дурным словом, чёрным помыслом, ударом топора… Ищут его уже те, кому не нужна связь меж мирами, кому выгодна тьма и раздор.


Смотрела Весея на сияющий, ненастоящий образ дочери, и дошло до неё наконец. Страшное, неизбежное, горькое понимание.


Не в плену была девочка её. В изгнании. В добровольном заточении, принятом ради долга или спасения. И долг её материнский теперь – не спасать её ценой собственной и чужой жизни, а… принимать. Быть якорем. Единственной нитью, связывающей дочь с землёй родной, с миром живых.


– Что… что же мне делать? – спросила она, и был в голосе её уже не испуг, не паника, а покорная, выстраданная решимость.


– Говори со мной, – тихо, но чётко ответила Дарина. Мерцать начал её образ, расплываться по краям, как рисунок на мокром песке. – Говори с деревом. Как говорила со мной. Рассказывай о дожде, о хлебе, о самых малых мелочах. Слышать буду. Сквозь кору, сквозь землю, сквозь границу миров… Слышать буду. И приходить я буду, когда смогу. Это… всё, что можем мы сейчас. Всё, что дозволено.


– Буду, – выдохнула Весея, и была в этих двух простых словах клятва, крепче любой железной. – Ждать буду. Говорить буду. Каждый день.


Слабо, едва заметно улыбнулась Дарина, и была улыбка её похожа на трепетный, неуверенный отсвет солнца на закопчённой стене избы.


– Зовут они. Пора… Прощай, мама… Береги себя… Помни…


Дрогнул образ её, задрожал и рассыпался на мириады сверкающих, как алмазная крошка, пылинок, растворившихся в свежем утреннем воздухе.


Стояло Деревце на своём месте, лишь слегка, почти неуловимо покачивая перламутровыми листьями, будто в такт уходящему эху.


Осталась Весея сидеть на холодной земле. Но одиночество её более не было безнадёжным, всепоглощающим. Появилась в нём странная, выстраданная, тихая цель. Стояние. Ежедневное, неуклонное, терпеливое стояние на страже у моста между мирами.


Поднялась она, зашла в прохладную, тёмную избу и вынесла оттуда деревянный, почерневший от времени ковш с чистой водой из родника. Осторожно, с бесконечной, почти священной нежностью, полила она землю у корней серебристого деревца.


– Расти, доченька, – прошептала она, и звучал в голосе её уже не разрывной боль, а печаль тихая, светлая, принятая. – Расти крепкой. С тобой я. Всегда.


Слёз более не было. Их место заняла воля.


Но в тот же день, когда солнце стало клониться к закату, окрашивая небо в багряные тона, Весея принесла из старого сундука кусок небелёной холстины – ту, что берегла и шила на новую рубаху Твердославу. Разостлала её у корней, как праздничный ковёр. Принесла глиняную чашу с остатками ржаного хлеба. Поставила рядом берестяную, расписную коробку с сушёной малиной – любимой когда-то ягодой Дарины.


– Вот, доченька, – сказала она, садясь на корточки прямо на землю. – Хлеб наш, ржаной, с твоего поля. Ягода – с лета, с нашего леса. Вода – из родника, что у оврага. Всё, что есть. Делим, как делили всегда.


И начала рассказывать. Просто, без прикрас.


О том, как коза Милка утром опрокинула ведро с молоком. Как петух Буян на крыше дрался с наглой вороной. Как вчера шёл долгий дождь, и капли ровно стучали по тёсу, как пальцы по барабану. О том, как вспомнила, как Дарина, совсем крошкой, впервые пошла – споткнулась о порог, упала, но не заплакала, а засмеялась.


Говорила она тихо, без пафоса, без надрыва. Просто – как с живой, находящейся рядом.


И вдруг – листья деревца шевельнулись.


Не от ветра, которого не было. Самостоятельно. Медленно, плавно, как кивок.


Весея замолчала на полуслове. Сердце её замерло в груди.


Потом губы её тронула улыбка – первая за эти три долгих дня.


– Слышала, – прошептала она с безмерным облегчением. – Знаю. Чувствую.


С тех пор каждый её день приобрёл черты священного обряда.


Утром – чистая вода из родника для полива. Днём – хлеб, ягода, иногда – кусок варёной репы или горсть орехов. Вечером – неторопливый, душевный рассказ. О погоде. О соседях. О снах, что снились. О том, как она скучает.


Иногда – просто молчание. Она сидела на своей холстине, глядя на серебристый ствол, чувствуя под ладонью, прижатой к земле, лёгкий, едва уловимый пульс, что шёл из самых корней.


Люди постепенно отвыкли от неё, оставили в покое. Гостена перестала приносить похлёбку – не из злобы или равнодушия, а из смутного, неосознанного уважения. Поняла, видимо: Весея не сошла с ума. Она вступила в иной круг, в иную долю, недоступную простому пониманию.


Однажды старый, седой как лунь волхв из соседнего селения, проходя мимо с посохом, покрытым рунами, остановился. Вгляделся в Деревце пристальным, острым взглядом. Поклонился ему в пояс – не Весее, а самому Древу.


– Храни тебя Мать-Сыра Земля, – сказал он ей, поворачиваясь. – И Дедушко-Лес. Ты теперь – на страже. Не забывай: мост меж мирами держится не только силой любви. Но и силой молчания. Не болтай о нём. Не зови чужих, праздных глаз.


Весея лишь кивнула в ответ. Больше не нуждалась в посторонних словах. Её диалог был с деревом.


Прошла неделя. Потом – ещё одна.


Деревце росло медленно, почти незаметно для глаза, но неуклонно. Ствол его крепчал, становился более рельефным. Листья – густели, наливаясь внутренним светом. Иногда, в глубокой тишине ночи, Весея, прислушиваясь, слышала тихий, мелодичный напев – не голос, а вибрацию, что шла из-под земли, от самых корней.


Однажды утром она обнаружила у подножия ствола нежный, хрупкий цветок.


Не простой, не луговой. Не ландыш и не лесной колокольчик. Цветок с лепестками, прозрачными, как капли утренней росы, и с сердцевиной, что слабо светилась изнутри, как тлеющие угольки в очаге.


Она не тронула его, не сорвала. Просто села рядом на свою холстину и сказала тихо:


– Красивый. Как ты. Такой же нежный.


И в тот же вечер Дарина пришла вновь.


Не полностью, не во весь рост. Лишь её лицо – отражённое в самой сердцевине того цветка. Глаза – большие, уставшие, но спокойные, нашедшие покой.


– Мама… – прошелестело в голове Весеи, не через уши, а прямо в душу.


– Я здесь, – так же мысленно ответила она. – Всегда. Рядом.


– Спасибо… за хлеб. За твои слова. За то, что не бросила, не отреклась.


– Как можно бросить своё собственное сердце? – отозвалась Весея.


Дарина улыбнулась своей призрачной улыбкой – и образ её растаял, впитался обратно в светящуюся сердцевину.


Но цветок остался. И с тех пор цвёл каждый день, не увядая.


Весея окончательно поняла: это – не возвращение прошлого. Это – зарождение новой жизни. Не той, что была. Но единственно возможной теперь.


Она больше не ждала чуда. Она сама, каждым своим словом, каждым глотком воды, каждой минутой молчаливого стояния, творила его – день за днём.


Её сила – не в мече. Не в громком крике. А в выборе. В том выборе, что она сделала, опуская семя в землю.


Выборе принять. Принять новую суть дочери. Принять свою новую долю.


И стоять. Непоколебимо.


Даже если весь мир забудет, отвернётся, перестанет понимать – она будет стоять у порога своей избы, на том месте, где миры сходятся, соприкасаются, где тонкая граница стала чуть проницаемой.


Мать. Страж. Живой якорь.


Глава 7. Приёмный Сын Путницы


Хижина Старухи-Путницы вросла в землю на самом острие мира – там, где бытие Яви истончалось, как стынущая кожица на парном молоке, обнажая изнанку Нави. Это было не место, а состояние – зыбкая грань, тончайшая перепонка, что отделяла знакомый шум деревни от вечного, бездонного гула Чащи. Воздух здесь был густым, тяжёлым, словно напоённым дрожжами иного бытия; он звенел в ушах неумолчным высоким звуком, похожим на напряжение тетивы перед выстрелом. Сюда не долетали ни звон топоров, ни запахи печёного хлеба – лишь холодное дыхание прели, хвои и влажного камня. Свет, пробивавшийся сквозь частокол исполинских елей, лежал на земле призрачными, косыми лучами, окрашивая мир в зыбкие, потусторонние тона.


Именно сюда, завернув в грубый, пропахший дымом и пылью дорог плащ из волчьей шкуры, Стрибога принесла двух существ – мальчика Ведаря и слепого ещё волчонка. Младенец не плакал. Он лежал, уставившись в потолок из сведённых кореньями, огромными, не по-детски ясными глазами цвета грозового неба, словно прислушивался к тайной музыке этого места. Рядом, прижавшись к его боку, дрожал волчонок, тихо поскуливая – не от голода, а от утраты, от страха перед огромным, незнакомым миром.


Старуха не причитала и не убаюкивала. Её действия были отточены веками: суровые, точные, лишённые сантиментов. Соскоблив кору с корня девясила, что прятался в тени её порога, она разжевала горькую мякоть и вложила её в рот ребёнку – чтобы с молоком впитал крепость подземелий. Волчонка напоила тёплым овечьим молоком из старого, отполированного руками рога. Брызнула в глотки обоих отвара из трёх трав – от лихоманки и дурного глаза. И наконец, бормоча древние слова заклятья, обмазала их ладони и стопы липкой, пахучей смолой древней сосны.


– Чтобы земля Нави признала вас своими, – прозвучал её скрипучий голос, исполняющий ритуал причащения. – Чтобы помнили, откуда ноги ваши растут. Чтобы были крепки, быстры и неуловимы, как тень меж стволов. Чтобы не ступили по ошибке туда, где вашему шагу не рады.


Так началась их жизнь – не детство, а ученичество. Их миром стала плетёная из лозы люлька, подвешенная к потолочной балке так, чтобы они впитывали всё: и шёпот заговоров над котлом, и таинственное плетение узлов-оберегов, и наступающие за окном сизые сумерки Иномирья. Их игрушками служили не свистульки, а шишки, отполированные водой камешки, сухие душистые травы. Они рано поползли, а потом и пошли.


Границей их мира стал круг, очерченный Старухой на земле странными знаками – невидимой, но непреодолимой чертой.


– Слушай, – говорила она, когда над Чащей проносилась стая ворон. – Их карканье – не просто крик. Одно – к дождю, другое – к ветру, третье – к беде. У каждого звука есть цена и значение.


– Смотри, – наставляла она, поворачивая лицо Ведаря к едва заметному следу на влажной земле. – Медведь прошёл на водопой. Старый, седой вожак. Видишь, как коготь задел корень? Он не охотится, он пьёт. Его можно не бояться. А вот это… – её голос становился твёрдым, как булат. – След косолапый, но не медвежий. Мелкий, да злой. Дух-бродяга. Его следы обходи стороной. Выследи и отметь сам.


Главным и нерушимым запретом была Граница – та самая, что отделяла их пристанище от мира людей.


– Никогда не ступайте за эти меты, – указывала Стрибога на зарубки на деревьях, на испещрённые рунами камни. – Там – мир людей. Твой мир, Ведарь… но больше не твой. Твоя кровь будет звать тебя туда, но твоя доля – здесь. Там тебя ждёт только смерть или изгнание.


– Почему? – как-то спросил он, уже подросший, лет пяти; его ясный взгляд был полон упрямого вопроса.


– Потому что та дорога, что принесла тебя сюда, сожгла за собой мосты, – сурово ответила старуха. – Ты рождён людьми, но спасён Навью. Ты принадлежишь обоим мирам, а значит, в глазах каждого из них – наполовину чужой. Там тебя назовут поскрёбышем, окаянным, приспешником нечисти. А здесь… здесь ты сможешь выжить. Если будешь умён. Если будешь быстрее, тише и хитрее всех. Твоя сила не в мускулах, мальчик. Она – здесь. – Она ткнула костяным пальцем ему в лоб. – И здесь. – И в сердце.


Она рассказала им об Оборотнях – не сказку, а суровую, кровавую быль.


– Они – Стражи. Воины, что добровольно приняли в себя дух тотема, чтобы сражаться с Исконными на самых тёмных рубежах. Их сила велика, но и цена велика. Они не могут вернуться. Их договор – вечное заточение. Их взгляд, их запах – всё выдаёт в них иное. Попытка переступить Засеку – верная смерть. Они – плоть от плоти Леса, его когти и клыки в вечной войне.


И однажды, в сизых, холодных сумерках, они увидели одного из них. Издалека. Гигантскую, покрытую серой шерстью фигуру Волкомира. Он нёс на плече тушу кабана, словно пушинку, и шёл неспешной, мощной походкой. От него веяло такой древней, дикой силой, что у Ведаря перехватило дыхание, а волчонок, уже подросший и получивший имя Храпок, прижался к земле, затаив дыхание, но не со страхом, а с жгучим любопытством.


– Хочешь быть таким? – спросила Стрибога, наблюдавшая за ними, а не за воином.

bannerbanner