Читать книгу Осколки февраля (Дмитрий Савченко) онлайн бесплатно на Bookz (4-ая страница книги)
Осколки февраля
Осколки февраля
Оценить:

3

Полная версия:

Осколки февраля

Я тут же надел браслет на руку, перечитал письмо, затем аккуратно сложил его и спрятал в учебник, который никогда не открывал. Ответ я написал через несколько дней.


«Алиса, твое письмо... Эти строки, такие простые и такие искренние, стали для меня настоящим глотком свежего воздуха. Ты не представляешь, как сильно оно было нужно. Оно пришло в тот самый момент, когда казалось, что мир погрузился во тьму и я забыл, что такое свет.

Мне так приятно и так тепло на душе от твоих слов. От того, что у тебя все хорошо, что ты покоряешь вершины, которые сама же себе и назначила. Я всегда знал, что в тебе скрыта эта сила, эта упрямая и прекрасная искра, которая способна зажечь настоящее пламя. Ты молодец. И пусть это «взросление», о котором ты пишешь, порой бывает горьким, я верю, что оно сделает тебя только прекраснее.

Ты пишешь о снеге... У нас он тоже есть, но я, честно признаться, его почти не замечаю. Мои дни похожи друг на друга, как две капли воды: школа, дорога домой, учебники. Я будто бы стал автоматом, который бездумно выполняет программу, глуша тихий фон внутренней боли монотонностью. Иногда я ловлю себя на мысли, что просто стою у окна и смотрю, как падают снежинки, но не вижу их. Я вижу лишь свое отражение в темном стекле – уставшее и чужое.

Но теперь... Теперь все иначе. Теперь, зная, что ты где-то там, под тем же самым небом, дышишь, улыбаешься, выписываешь на льду свою «ласточку»... Во мне появилась странная, едва уловимая надежда. Стало чуть легче дышать. Твое письмо, словно луч света, проникло в мое затворничество и осветило маленький уголок моей души. Оно напомнило мне, что за стенами моего молчания существует другая жизнь – яркая, полная красок и чувств. И главная ее часть – это ты.

Я тоже ловлю себя на мыслях о нашей встрече. Иногда, закрывая глаза, я снова там – в нашем лагере. Я слышу шелест листьев над головой, чувствую запах костра, который въелся в одежду, и снова слышу твой смех. Это были по-настоящему беззаботные дни, подаренные нам судьбой. И мысль о том, что это может повториться, что однажды мы сможем говорить не бумаге, а глядя друг другу в глаза... Она согревает меня лучше любого солнца.

Твой браслет... Он сейчас на моей руке. Я поймал себя на том, что в самые трудные минуты непроизвольно дотрагиваюсь до него, перебираю узелки, которые ты завязала своими руками. И в этот момент я думаю о том, что эта тонкая нить связывает меня с тобой, с тем счастливым прошлым и, я верю, с таким же светлым будущим. Это мой талисман, мой якорь, который не дает мне окончательно потерять себя. Теперь он навсегда останется со мной. Как и память о тебе.


Спасибо тебе за все. За письмо. За память. За этот лучик света.


Mamont».


Я снова отправил письмо. И теперь я знал, что где-то там, за сотни километров, есть человек, который меня по-настоящему ждет.


***


Наша переписка с Алисой стала тем якорем, что удерживал меня на месте в бушующем море повседневности. Мы обменивались письмами с такой жадностью, на какую только была способна наша почтовая служба. Каждый конверт с ее знакомым почерком был для меня маленьким праздником. Я замирал, разрывая клеевой клапан, вдыхая тонкий, чуждый нашему дому аромат ее духов.

– Ну что, опять от твоей принцессы? – с усмешкой бросал Дворян, завидев заветный прямоугольник в моих руках.

– От Алисы, да, – отрезал я, стараясь скрыть улыбку.

– Романтика, блин, настоящая, – он качал головой, но в его глазах читалась не насмешка, а скорее легкая зависть. – Писать друг другу бумажные письма в наше время... Это же анахронизм.

Для Алисы, как мне казалось, это не было проблемой. В одном из писем она писала: «Мне нравится ощущать шероховатость бумаги под пальцами и знать, что эти же строки ты держал в руках там, за сотни километров. Это так... честно». Ее слова согревали меня, но одновременно с этим в душе зрела тревожная, навязчивая мысль. Мне было мало этих бумажных голубков. Мне хотелось слышать ее смех, а не представлять его. Хотелось знать, как дрогнет ее голос, когда она скажет мое имя. Я начал вынашивать план, как выпросить у отца мобильный телефон, но наши отношения лишь катились под откос, превратившись в редкие, полные молчаливого упрека разговоры у холодильника. Просить же такую дорогую вещь у деда с его мизерной пенсией – это было бы верхом эгоизма. И тогда в моей голове родилась идея: заработать самому.

Едва я договорился о вечерних подработках разнорабочим в местном универсаме – мыть полы и разгружать коробки – как судьба нанесла свой сокрушительный удар. Отцом было объявлено с ледяной, деловой простотой: «Собирай вещи. Переезжаем».

Мы и так жили не в самом центре, но теперь нас закинуло за МКАД, в глухую панельную глушь, словно сошедшую с постеров о «хрущевском» прошлом. Дорога до ближайшего метро занимала теперь не меньше получаса на постоянно трясущемся, прокуренном автобусе. Мир сжался до размеров этого унылого района. Алисе я, сжав зубы, отправил открытку с новым адресом, и между нами повисла мучительная пауза, пока письма снова не нашли друг друга в этой путанице индексов и сортировочных центров.

С переездом пришлось менять и школу. Старое здание школы №17 напоминало барак из 70-х – облупленная краска, скрипучие половицы, туалеты с постоянно капающими кранами. Но здесь было проще: учителя не давили – проверяли тетради раз в неделю, ставили «тройки» просто за посещение.

Одноклассники приняли меня спокойно. Парни из ПТУ, заглядывающие на переменах, называли меня «новенький», но без злобы. Девчонки перешептывались, поглядывая на меня.

Но друзей здесь не было и в помине. Моя прежняя жизнь осталась там, за кольцевой дорогой. Теперь лишь изредка, раз в две-три недели, мы виделись с Мишкой и Дворяном. Воскресенье становилось священным днем. Мы сбивались втроем в большой комнате Дворяна, где пахло жареной картошкой и полиролем для мебели. Монитор телевизора мерцал кадрами «Бригады», мы запивали чипсы теплой колой и часами вспоминали старые добрые истории, которые с каждым разом казались все более далекими и нереальными, как прекрасный, но ушедший сон.


С началом нашей переписки с Алисой время, до этого тянувшееся унылой зимней околицей, вдруг сорвалось с цепи и помчалось вперед невероятно быстро. Месяц шел за месяцем, отмеряемый не сменой календарных листков, а толщиной пачки ее писем в ящике моего стола. Каждый конверт был остановкой, маленькой станцией, где можно было отдышаться, прежде чем снова нырнуть в поток серых дней.

Новый год мы встретили на удивление спокойно, даже почти по-семейному. Собралась вся наша мужская компания: я, отец, дед. Втроем, толкаясь на крохотной кухне, мы колдовали над целым тазиком оливье, споря, сколько же зеленого горошка класть «по правилам». Отец, демонстрируя неожиданную кулинарную удаль, запекал в духовке курицу с чесноком, и весь дом наполнялся согревающим душу ароматом. Старшие пили водку из маленьких стопок, а мне сунули в руку баночку холодного шипящего алкогольного энергетика. Сладковатый, липкий вкус сначала вызвал гримасу, но затем голова закружилась приятно и легко. Тогда я впервые в жизни напился так, что начал нести полную околесицу и, к собственному изумлению, пустился в пляс под хрипящую из старого телевизора Пугачеву. Дед хохотал, хлопая меня по плечу, а в уголках глаз отца я уловил нечто отдаленно напоминающее улыбку.

Но праздники, как это всегда и бывает, закончились. Последние гирлянды погасли, мишура осыпалась, и в доме вновь воцарилась знакомая, густая апатия, тяжелая, как одеяло, наброшенное на все звуки и чувства.

А затем я заболел. Постоянно промокающие ноги после долгой дороги из школы дали о себе знать сполна. Болезнь накатила внезапно, с ломотой в костях и огненной волной жара, смывшей все остальные ощущения. Денег на врачей и антибиотики не было, и я провалялся с температурой почти месяц. Это было невыносимое, томительное существование на грани сна и яви. Комната то расплывалась в жарком мареве, то на мгновение становилась четкой и невыносимо одинокой. Сквозь тонкую стену доносились приглушенные голоса телевизора, звук посуды на кухне – обычная жизнь, которая шла своим чередом, пока я горел в своей комнате-изоляторе. По ночам меня бил озноб, зубы стучали, и я кутался в одеяло, которое казалось ледяным и влажным. Дни сливались в один долгий лихорадочный кошмар. Изредка появлялся отец с кружкой горячего чая и какими-то таблетками, которые он клал на тумбочку молча, без слов. Дед же в свою очередь вел свою, особенную войну с моей болезнью. Он появлялся в дверях с целым арсеналом, доставшимся ему, казалось, из другого века. «Наука – наукой, Марк, а без бабушкиных методов – никуда», – бубнил он, зажигая на плите газ, чтобы сварить в старой кастрюле картошку в мундире.

Затем он усаживался на край кровати, бережно накрывал мою голову и кастрюлю большим махровым полотенцем и заставлял дышать этим густым обжигающим паром. «Глубже, внучек, выгоняй заразу», – говорил он, и его шершавая ладонь лежала на моей спине, тяжелая и удивительно спокойная. Я задыхался, мне хотелось сбросить это влажное покрывало, но я терпел – потому что в его голосе не было места сомнениям.

Потом наступал черед чеснока. Дед мелко рубил зубчики, посыпал солью на черный хлеб и стоял рядом, пока я, морщась от едкой горечи, не проглатывал этот противный, но целебный комок. «Это тебе не химия всякая, это природа», – говорил он, одобрительно хлопая меня по плечу, а сам в уголке рта прятал улыбку, видя мою брезгливую гримасу.

Апофеозом его заботы стали старые, пожелтевшие от времени горчичники, которые он, словно клад, достал из недр антресоли. Они жгли кожу так, будто пытались выжечь саму болезнь каленым железом. Я стискивал зубы, а дед сидел рядом и рассказывал истории из своего детства – как он сам болел и как его бабка лечила такими же горчичниками, и ничего, выжил, закалился. Его монотонный, глуховатый голос был лучшим обезболивающим.

И вот в этом аду из пара, чесночного духа и жгучей горчицы между нами протянулась невидимая, но прочная связь. Он не просто лечил меня. Он, старый солдат, передавал мне свою стойкость, свое упрямство, свою веру в то, что любая хворь отступит перед силой воли и терпением. И я, закутанный в его полотенце, с пылающей спиной и горьким послевкусием во рту, чувствовал, что выздоравливаю не только телом. Каждый его горчичник, каждая долька чеснока были кирпичиками, из которых строился мост между нашими поколениями – мост, который болезнь не смогла разрушить, а только укрепила.

Еще же одним спасением были письма Алисы, которые я перечитывал в редкие минуты просветления, вцепляясь в них пальцами, как в спасательный круг.

Меня отпустило к февралю, и я как ни в чем не бывало направился снова в школу. К моему удивлению, никто даже не запросил больничный лист.


Про мой день рождения в конце февраля дома никто не вспомнил. Да я и не стал напоминать, зачем лишний раз тыкать носом в собственное незначительное существование? В школе меня нехотя, сверяясь с журналом, поздравила учительница истории, и тут же, хором, подхватили пара одноклассников – скорее из вежливости, чем от души. Без ее подсказки они бы ни за что не догадались.

Но самым огромным, оглушительным сюрпризом стало письмо от Алисы. Оно пришло спустя две недели после самой даты. Конверт был самым обычным, но в моих руках он будто светился изнутри. «Поздравляю тебя с днем рождения, хоть и с опозданием!» – вывела она своим аккуратным почерком.

Я замер, перечитывая эти строки снова и снова. Как она запомнила? Я ей разве говорил? И тут же в памяти всплыл тот летний вечер у костра, наш разговор о знаках зодиака. «Я рыба, – сказал я тогда. – Родился в феврале». И она, смеясь, ответила: «О, мечтатели!». Она запомнила. Она запомнила мимолетную фразу, брошенную полгода назад!

Меня обожгло чувство вины. Я, тонувший в ее письмах, смаковавший каждое ее слово, даже не удосужился запомнить, когда родилась она. Я схватил ручку, и чернила ложились на бумагу, смешиваясь с моим стыдом.

«Алиса, – писал я, – твое письмо стало для меня самым дорогим подарком. Спасибо тебе. Но мне так мучительно стыдно, что я... я не знаю твоего дня рождения. Я утонул в своих проблемах и забыл спросить о самом главном. Прости меня, пожалуйста, за эту ужасную оплошность. Напомни его мне. И если он уже прошел... я заранее прошу у тебя прощения. Я никогда больше не допущу такой глупости».

Я заклеил конверт с ощущением, что совершил самое большое предательство в своей жизни, и бросил его в почтовый ящик, как бросают записку в бутылке в бушующее море, с надеждой на прощение.


***


Следует упомянуть, что по возвращении из лагеря домой я взялся за мамин портрет. Я выбрал самую ее красивую фотографию и начал писать. Процесс шел крайне долго, но я как будто в эти моменты проводил время с ней. Я чувствовал обиду, злость, любовь, сожаление и ужасную тоску. И вот спустя восемь месяцев, когда снег уже растаял, а солнце вновь начало согревать все вокруг своими лучами, я закончил.

– Вот это да! – дед был в восторге, когда я показал ему полотно, – Прям живая.

Он никогда не хвалил меня за мои рисунки и картины, но сейчас я читал истинное удивление в его глазах.

– Спасибо, мне приятно.

– Слушай, а сможешь меня так же забацать? – спросил он без капли иронии.

И тут я осознал вещь, которая останется со мной на всю жизнь. Деталь в моем творчестве, которая выше любых принципов и осознанных сил. Я понял, что этот долгий процесс рисования стал для меня неким ритуалом прощания.

– Боюсь, что нет, когда я закончил этот портрет, – начал я объяснять свой отказ, – меня отпустило. Я смог проститься с ней. Это была ее мечта, ее последнее желание, адресованное мне. Портрет для меня теперь остро отождествляется (слово, позаимствованное из лексикона Дворяна) с прощанием и прощением. А с тобой я прощаться не готов.

Дед не знал, расстраиваться ему от такого ответа или радоваться, но в полемику вступать не стал.


Отец практически всегда появлялся дома лишь перед сном и уходил под утро. Денег на еду, что он оставлял, становилось все меньше и меньше. Со временем я заметно похудел. Дед же часто отказывался от еды в мою пользу, сетуя на то, что не голоден. Я тогда почему-то искренне верил, но сейчас понимаю, что это была забота. Чуть позже отец вообще перестал получать какие-либо деньги, и мы стали жить втроем на одну пенсию деда.

Пришел ответ от Алисы – ее день рождения в июне. Я облегченно выдохнул. Еще она писала о том, что погрузилась в изучение языков – английского и французского. Поделилась мечтами о том, что хотела бы жить в Нью-Йорке, желательно на Манхеттене. И как было бы здорово побывать там когда-нибудь вместе. Я же, проходивший в кроссовках всю зиму, не имя возможности купить зимнюю обувь, имел мечты несколько скромнее, но все равно ответил ей, что полностью поддерживаю ее мысли. В конверты с письмами я вкладывал всегда свои рисунки, преимущественно это были картинки, срисованные с различных постеров, либо наброски карандашом загородных пейзажей. В этот раз она попросила нарисовать ей Москву. Я удивился такой просьбе, но поехал в центр и, бродя по Ленинскому проспекту, думал, какой же ракурс стоит передать. Таким образом я дошел до Кадашевской набережной, откуда и вышел к Кремлю. Я решил нарисовать вид с Красной площади на храм Василия Блаженного. Сидел я довольно долго, детально вырисовывая купола – здания всегда вызывали у меня трудности. Наверное, стоило придумать что-то более оригинальное, но я выбрал именно это место – с фантазией в тот день явно были некоторые сложности. Часы пролетели незаметно, когда я закончил, уже стемнело. Вдумчивые туристы с фотоаппаратами постепенно подменялись людьми «навеселе», блуждающими по барам от Китай-города вплоть до Пушкинской.

Домой я вернулся затемно, но все равно раньше отца. В квартире пахло остывшей яичницей и одиночеством. Я не спрашивал у отца, чем он занимался допоздна – задавать вопросы было бесполезно. Он отвечал бы уклончивыми, заученными фразами, за которыми скрывалась целая вселенная чего-то тяжелого и недоступного моему пониманию.

Дед, словно угадав мое смятение, махнул мне рукой в сторону кухни. Не говоря ни слова, он достал из буфета пузатую бутылку с мутноватой жидкостью, в которой плавали какие-то корешки и темные ягоды.

– Вот, согреешься, – хрипло произнес он, наливая мне в стопку густую, пахнущую травами и медом настойку.

Мы сидели так перед телевизором, где беззвучно мелькали какие-то тени, и пили, пока бутылка не опустела. Горьковато-сладкая жидкость обжигала горло, а по телу разливалась тяжелая, древесная теплота. Так я напился во второй раз в жизни. И уснул прямо в кресле.


Отец вернулся под утро. Скрип двери, тяжелые шаги в прихожей… Я сквозь сон видел его силуэт на пороге – сгорбленный, невероятно замученный. Он молча постоял, посмотрел на меня, на деда, на пустую бутылку, но не сказал ни слова. Просто развернулся и ушел в свою комнату. А я, упиваясь своей юношеской обидой и жалея себя, не проявил ни капли сочувствия. Не спросил: «Пап, что случилось?». Не предложил помочь. Не попытался понять.


Постепенно жизнь начала брать свое. Я, словно выползая из подземелья, возвращался в социум. Стал лучше учиться, снова проводить время с друзьями. Однажды мы ужинали в огромной уютной квартире Дворяна.

– А вы вообще видели, как Марк рисует? – с набитым ртом вдруг произнес Мишка, обращаясь к родителям Дворяна – Это ж просто Вася… Васнецов какой-то! Реально гениально!

После долгих шутливых уговоров и просьб я сдался и на следующей неделе принес им один из своих натюрмортов, самый простой: раскрытое окно, на подоконнике – клубок шерсти и незаконченный вязаный носок, будто хозяйка только что вышла на минутку.

Мама Дворяна, женщина с мягкими глазами и теплыми руками, смотрела на картину молча, а потом ахнула и схватила меня за плечи.

– Марк, это прекрасно! В этом столько света, столько… дома! – воскликнула она. – Я хочу ее купить у тебя. Назови цену.

Я покраснел и замотал головой.

– Нет, что вы… Это вам подарок. Очень маленький знак благодарности за все, что вы для меня сделали.

Я был безумно тронут их отношением, их настоящим, неподдельным интересом. Взять деньги было бы кощунством. Мою картину они действительно повесили в гостиной, в самой большой комнате. Правда больше всего в этом подарке мне нравилась не моя работа, а та невероятно дорогая резная золоченая рамка, которую они специально для нее купили.


Жизнь потихоньку налаживалась. Вернее, я учился жить в новой реальности. А в моем почтовом ящике все чаще появлялись конверты с новосибирским индексом. Алиса писала, что ее надежда тает с каждым днем. «Ждать ответа так долго с каждым разом все сложнее, Марк…» – это предложение резало меня острее любого ножа.

Иногда я брал телефон Дворяна, чтобы услышать ее голос.

– Только при мне и не долго! – строго предупреждал он, суя мне в руки аппарат. – Роуминг, братан, дорогущий! Секунды считаются!

Я звонил, слышал ее смех, и сердце разрывалось от тоски. Но мне хотелось большего – писать ей СМС-ки, обмениваться глупыми сообщениями, просто знать, что она там, в кармане. Это желание стало навязчивым. Я снова загорелся идеей заработать.

Когда наступило лето, в своем письме, где я очень выразительно поздравил ее с днем рождения, я вывел самое главное: «Алис, я нашел работу. Я устроился официантом в небольшое грузинское кафе. Накоплю на телефон. Скоро мы сможем говорить каждый день».

Спустя несколько недель пришел ее ответ. Конверт был легким, но слова в нем были полны эмоций: «Марк, я очень удивлена! Но безумно рада за тебя! Ты у меня такой взрослый вдруг стал!». А еще она хвасталась подарком отца – дорогими швейцарскими часами, о покупке которых, по ее словам, она упрашивала его несколько месяцев. Я смотрел на свои потрепанные кроссовки и вспотевшие от подносов руки, и между нами снова вырастали те самые три тысячи километров. Но теперь я знал, что могу их преодолеть.

Глава 3


Грузинское кафе «Тбилисо» представляло собой узкое, но уютное помещение с выцветшими фотографиями гор на стенах и пластиковыми столиками в клетчатых скатертях. По утрам воздух пропитывался ароматом свежеиспеченного хачапури и чесночного соуса, а к обеду смешивался с запахом жареного бараньего жира и аджики. По вечерам включали неяркие лампы в виде старинных фонарей, отчего зал наполнялся золотистым светом.

Я начал с мойки посуды. Горы тарелок, испачканных в аджике и соусе ткемали, казались бесконечными. Руки быстро покрылись мелкими царапинами от ножей, а запах чеснока и кинзы въелся в кожу так, что не выводился даже после душа.

Через две недели меня перевели в официанты. Мне выдали бежевую рубашку с вышитым воротом и черные брюки, которые постоянно пахли хмелем от разлитого пива.

– Ты быстро соображаешь, – сказал хозяин кафе, грузин дядя Гоча, хлопая меня по плечу. – Но запомни: клиент всегда прав, даже если он полный козел.

Работа оказалась адской, но интересной. Утром я помогал поварам на кухне – чистил овощи, месил тесто для хачапури, нанизывал шашлык на шампуры. К полудню зал заполнялся посетителями, и начинался бег с подносами.

– Два хачапури по-аджарски, чанахи и лаваш!

– Где мой чай?! Я заказывал десять минут назад!

– Молодой человек, у вас в меню написано «острое», но это просто ядерная смесь!

Я учился улыбаться даже самым вредным клиентам, запоминать сложные заказы без блокнота и ловко уворачиваться от пьяных похлопываний по плечу.

Повар Гия, рыжий детина с обожженными пальцами, постоянно кричал:

– Марко, быстрее! Клиент не будет ждать, пока ты считаешь звезды!

– Вечерние смены по пятницам и субботам были самыми тяжелыми – приходили компании «под коньяк», заказывали «на всю катушку», шумели, требовали музыку громче. Тогда воздух гудел от смеха, звенели бокалы, а облака сигаретного дыма висели под потолком. Иногда кто-то рвал скатерть, разбивал посуду, но хозяин кафе, дядя Гоча, только хмурился и говорил:

– Ничего, это хороший знак – значит, веселятся от души.

Платили раз в неделю – две тысячи рублей, для меня это были первые в жизни свои деньги (не считая мелочи, заработанной в лагере).

Первым делом я купил еды – молоко, хлеб, яйца, даже немного фруктов. Холодильник, который последние месяцы пустовал, наконец наполнился.

Дед, увидев это, хмыкнул:

– Ну, смотри, не растранжирь все на ерунду.

Но в глазах старика читалась гордость.

Вторая зарплата пошла на джинсы, третья – на кроссовки. К середине августа я подсчитал накопления – до простенького мобильника было еще далеко.

– Остаюсь работать и в учебное время, – объявил я за ужином.

Отец лишь кивнул.


После этого жизнь превратилась в рутину: подъем, школа, кафе и падение без сил на кровать ближе к полуночи. Иногда, перед сном, я писал Алисе. Коротко – о работе, о новых знакомых, о том, как Гия пытался научить меня лепить хинкали (безуспешно). Ответа приходилось ждать долго, но каждое письмо пахло ее духами и надеждой. Телефон пока оставался мечтой. Но я уже знал – рано или поздно я его куплю. И тогда первым звонком будет звонок ей.


***


Зима выдалась особенно холодной. По вечерам, когда я возвращался с работы, меня встречал теплый свет в кухне – дед сидел за столом, грел чайник на газовой плите и нарезал сало тонкими прозрачными ломтиками.

– Ну что, работяга, как дела в твоем грузинском царстве? – хрипел он, пододвигая мне стакан с чаем.

Я отогревал озябшие пальцы и рассказывал о новых клиентах, о том, как Гия читает какую-то молитву, похожую на заклинание, прежде чем замешивать тесто для хачапури, и как сегодня в кафе завалила целая свадьба, которая возвращалась с торжества, и мне пришлось три часа подряд носить подносы с шашлыком.

Дед слушал, кивал, и в его глазах снова начал появляться живой огонек.

– Молодец, внук, – хлопал он меня по плечу. – Настоящий мужик.

Отец в последнее время тоже стал чаще бывать дома. Он молчал, курил на балконе, но хотя бы ужинал с нами.

А потом случился тот вечер. Я только вернулся из кафе, принеся в потрепанном пакете остатки хачапури – повара, знавшие нашу ситуацию, всегда оставляли мне что-нибудь. Дед, сидевший в своем кресле у окна, вдруг поднялся, кряхтя, и направился к серванту. Он достал оттуда запыленную бутылку водки без этикетки, которую, как оказалось, припрятал «на особый случай».

bannerbanner