
Полная версия:
Инженер Цезаря
Децим вернулся от трибуна, когда мы уже засыпали последнюю старую яму. Он был злой и весь в дубовой стружке.
– Сделал, – сказал он. – Ось как новая. Серебро переложили, как ты велел. Он мне даже спасибо не сказал. Сын сенатора.
– Сенаторы спасибо не говорят, – сказал я. – Им это вредно.
Я достал из кошеля два денария, из своего отделения, и отдал ему. Своих стало пятьдесят восемь. Децим посмотрел на монеты, на меня, сунул их за щёку, как делают все, у кого нет кошеля, и пошёл спать, насвистывая. Два денария за дубовую ось и испорченный вечер. Трибун заплатил бы за неё вчетверо, если бы ему пришло в голову заплатить.
Через неделю в лекарском шатре стало вдвое меньше народу. Никто не связал это с ночной вознёй у ручья. Солдаты решили, что боги смилостивились после жертвы, которую наместник принёс за переправу. Я спорить не стал.
* * *Перед рассветом я сидел у своего шатра и смотрел, как над горами светлеет небо.
Пора было решать, что делать с тем, что я знаю. Знал я мало и путано. Цезарь, Помпей и Красс договорятся и поделят Республику на троих – это было скоро, может быть, через год, через два. Потом Галлия, долгая и кровавая. Потом Рубикон. Потом война с Помпеем, и Помпей проиграет. Потом мартовские иды, и Цезаря зарежут в сенате, двадцать с лишним ударов, и кто-то из тех, кого он помиловал, будет среди убийц. Дальше путалось совсем: Антоний, Клеопатра, какой-то мальчишка, который станет императором. Чем кончил Бальб, я не знал вовсе. Я даже не был уверен, что когда-нибудь слышал его имя.
С другой стороны был мост. Был ручей. Были девяносто денариев. В малом я мог многое, и это малое было видно сразу: мост держит, люди не болеют, недостача закрыта.
Ладно, сказал я себе. Большое не трогаем. Не знаем, как оно устроено, значит, не лезем, иначе обрушим не то, что надо. Малое чиним, потому что видно, где течёт. Решение было разумное. Оно мне нравилось, и мне не нравилось, что оно мне так нравится: слишком уж удобно оно разрешало ничего не решать.
Из темноты вышел солдат с факелом и остановился передо мной.
– Бальб? Наместник зовёт.
Цезарь не спал или уже встал: он стоял у стола в претории одетый, и перед ним лежала табличка с планом, похожим на тот, у переправы, только линий на нём было больше и все они уходили вверх, в горы.
– Лузитаны ушли на перевалы, – сказал он, не здороваясь. – Мы идём за ними. Хлеб остаётся внизу, у реки. Сто двадцать повозок. Его надо привести к нам через горы, и быстро, потому что в горах есть нечего, кроме коз, а козы бегают быстрее легионеров.
Он поднял глаза.
– Обоз твой, Бальб. Ты же у нас Мостник.
Глава 4. Цена
Через день я снова стоял на галечнике у Дурия, на том самом месте, где мы строили мост, и смотрел на сто двадцать повозок с хлебом. Мост уже разобрали, лодки вернули старосте, и он, кажется, считал это лучшей сделкой в своей жизни. Повозки стояли рядами на лугу, волы жевали, возчики спали в тени под колёсами. Цезарь со всем войском ушёл в горы за лузитанами, а хлеб остался здесь, и мне нужно было доставить его туда, где войско будет есть его через три дня, иначе не будет есть ничего.
Никандр разложил на перевёрнутом ящике табличку с картой. Карту ему нарисовал местный пастух за две медные монеты и кувшин вина, и выглядела она соответственно: река, кривые горы в виде пил, две пунктирные дорожки от реки вверх.
– Хребтом, – Никандр провёл стилом по первой. – Четыре дня. Дорога сухая, открытая, по ней ходили и до нас. Долиной, – он провёл по второй, – два с половиной. По ручью, через брод, потом подъём. Пастух говорит, что телеги там проходят. Когда сухо.
– Сейчас сухо?
– Неделю не было дождя, господин.
Пастуха я позвал сам. Он пришёл, низкорослый, в овчине мехом внутрь, с посохом выше головы, и на ломаной латыни, мешая её со своим языком, повторил то же самое: по долине телеги проходят, когда сухо, вода в броде по колено, подъём крутой, но волы вытянут.
– А люди там есть? – спросил я.
– Козы, – сказал пастух и пожал плечами. – Мои козы.
Я дал ему ещё одну монету. Он поклонился, спрятал её за щёку и ушёл к костру возчиков. Наутро его в лагере не было. Тогда я не придал этому значения: пастухи уходят к своим козам, когда хотят.
Четыре дня против двух с половиной. Войско в горах доедало то, что несли на себе. Цезарь сказал «быстро», а говорить это слово дважды он не любил, это я уже понял.
Я пошёл по рядам и смотрел. Сто двадцать повозок по одной в ряд растянутся на дороге на милю с лишним. Голова колонны будет на привале, когда хвост ещё только снимается. Чем длиннее колонна, тем медленнее она идёт: каждая задержка в голове отдаётся во всём хвосте, как в очереди. Значит, колонну надо сделать короче. Долина в нижней части широкая, пастух клялся, что по дну пройдут две телеги рядом. Пустим в два ряда – колонна станет вдвое короче. Пройдём вдвое быстрее.
Охрана – когорта Тита Вибия. Я узнал у центурионов, сколько в ней людей, и расставил их на табличке. Голова, хвост, середина. В середине длинной колонны всегда самое безопасное место: врагу до неё дальше всего. Значит, середину можно оголить, а людей с неё поставить в голову и в хвост, где удар вероятнее. Голова сильнее, хвост сильнее, колонна короче. Я был доволен. Это был хороший план.
Лутаций смотрел на табличку долго и молчал. Собака лежала у его ног.
– Долиной в этих горах не ходят, – сказал он наконец. – По долинам ходят козы и лузитаны.
– Лузитаны ушли на перевалы, за войском.
– Все?
– Те, что остались, видели мост. Им сейчас не до нас.
– Бальб. – Он сказал это тихо, без злости. – Я хожу по этим горам с войском третью войну. Я так не вожу.
– Ты водишь четыре дня, – сказал я. – А у наместника хлеба на два.
Он больше не спорил. Он кивнул так, как кивают человеку, которого уже не отговоришь, и пошёл ставить своих мастеров по повозкам. Плотники, кузнецы, колёсники ехали с обозом: чинить колёса и оси в дороге. Я велел поставить их повозки в середину, под защиту обоих концов. Децим помахал мне со своей повозки. Он сидел на мешках, болтал ногами и вязал что-то из обрывка верёвки – я разглядел, что узел был мой, «с провисом».
Тит Вибий выслушал мой план и сказал, что ему нравится. Быстро – это хорошо. Меньше дней в этих проклятых горах – тоже хорошо.
Я взял на себя больше, чем мог унести. Это я понимаю сейчас. Тогда я понимал только, что прав.
* * *Первый день был моим.
Мы вышли до света и к полудню стояли у входа в долину. Ручей шёл по камням неглубоко, дно было твёрдое, и две колонны повозок шли рядом, колесо к колесу, волы мотали головами и сопели. Колонна, сжатая вдвое, двигалась, как я и думал: без задержек, без криков из хвоста. Возчики сначала ругались, что тесно, потом привыкли. К вечеру мы прошли треть долины.
На привале я ходил вдоль повозок и не мог сдержать улыбку. Я посчитал: если так пойдёт и завтра, к вечеру второго дня мы выйдем на подъём, а к полудню третьего будем у войска. День выигрыша. Целый день, когда войско будет сытым, а не голодным. И этот день сделал я.
– Хребтом мы бы ещё и до перевала не дошли, – сказал я Титу Вибию за ужином. Он сидел на складном стуле у своей повозки, и рабы подавали ему жареного козлёнка на серебряном блюде. – Наместник получит хлеб на день раньше. Можешь так ему и передать: на день раньше.
– Передам, – сказал Тит Вибий и отрезал себе ещё козлятины. – Если получит.
Я засмеялся. Шутка показалась мне смешной.
После ужина я пошёл вдоль повозок мастеров. Децим сидел на дышле и вязал свой узел при свете костра. Получалось у него плохо: петля затягивалась, когда не надо, и не держала, когда надо.
– Не так, – сказал я и показал. – Сначала оставь свободный конец. Длиннее. Ещё длиннее. Узел не должен душить верёвку, он должен давать ей слабину.
Децим перевязал. Потянул. Петля подалась, провисла и встала.
– Держит, – сказал он с таким лицом, будто ему подарили мастерскую. – Я когда вернусь в Гиспалис, у горшечника за домом ручей. Через него все прыгают, а старик не может. Сделаю ему мостик. С провисом. Пусть ходит.
– Сделаешь, – сказал я.
Он убрал верёвку за пазуху и пошёл спать. Я постоял у его повозки и тоже пошёл. Я был доволен днём, собой и даже Децимом, у которого наконец получилось. Все были при деле, все были сыты, и до войска оставалось полтора дня.
Аполлофан ехал с обозом: в горах у войска кончались повязки и снадобья, он спустился за ними к реке сам и вёз их наверх тоже сам, на отдельной повозке, в ящиках с соломой. Он почти не вылезал из-под своей рогожи, и я забыл, что он с нами. Сейчас он сидел на ступице колеса и смотрел вверх, на склоны долины. Склоны поднимались с обеих сторон круто, поросшие дубняком, в каменных осыпях, и закат красил их верхушки в рыжий.
– Скажи мне, Мостник, – спросил он, не оборачиваясь. – Кто у тебя смотрит за склонами?
– Никто. Головной дозор смотрит вперёд.
– А наверх?
– Наверху никого нет. Лузитаны ушли.
– Как скажешь, – согласился грек. И больше ничего не сказал.
Я отмахнулся. Тогда это было легко: отмахнуться. Я был человек, который построил мост за одну ночь и спас лагерь от поноса. Я был человек, который выиграл день.
* * *Второй день начался хорошо и шёл хорошо до самого брода.
У брода долина сужалась. Ручей здесь поворачивал, и склоны с двух сторон сходились, оставляя дно шириной шагов в десять. Две колонны повозок вошли в эту горловину рядом и заполнили её от склона до склона. Головной дозор ушёл за поворот. Хвост с охраной ещё не вошёл в горловину. Середина, где ехали мастера и где не было ни одного солдата, тянулась вдоль брода медленно, по колено в воде.
Первый камень я услышал раньше, чем увидел.
Он шёл сверху с грохотом, ломая кусты. Потом второй, третий, и сразу много. Камни били в повозки головной части, в волов, в воду. Головная повозка опрокинулась, вол закричал, и колонна встала.
Потом со склонов полетели дротики.
Они летели в середину. В нашу середину, где не было ни одного щита. Возчики падали с передков. Волы бились в упряжке и тянули в разные стороны, повозки сцеплялись колёсами. Кузнец с соседней повозки, которого я знал только в лицо, получил дротик в спину и свалился в воду.
Мой конь встал на дыбы. Я не удержался и слетел с седла прямо в ручей, ударился плечом о камень, хлебнул воды. Вынырнул. Рядом, у колеса, сидел возчик и держался за бедро, из бедра торчало древко. Я схватил его за ворот и потащил под повозку. Он был тяжёлый и кричал. Под повозкой было тесно, мокро и темно, сверху по доскам стучало, как по крыше в ливень. Я лежал в воде, прижимая к себе чужого человека, и слушал этот стук. Сердце билось так, что отдавалось в зубах. Это тело было молодым и здоровым, и оно очень хотело жить. Я выполз из-под повозки, потому что лежать там дальше было страшнее, чем вылезать.
Я обернулся к голове колонны. Там был Тит Вибий и полкогорты. Они уже бежали назад, на помощь, и не могли добежать. Две колонны повозок стояли рядом от склона до склона, колесо к колесу, и между ними и склонами не оставалось прохода. Солдаты лезли по повозкам, через мешки и через бьющихся волов, падали, лезли снова. С хвоста было то же самое.
Я смотрел на это и понимал, что сделал. Я сделал колонну вдвое короче и сделал её непроходимой. В голове и в хвосте у меня стояли солдаты, которые не могли дойти до середины. В середине стояли мастера, которых я поставил туда, потому что там безопаснее всего. На дороге с полем по обочинам так водить можно, там голову и хвост видно, а середину не достать. Здесь по обочинам были склоны, и середина оказалась ближе всего к врагу.
* * *– Повозки в круг! – заорал я. – Волов выпрягать! Повозки боком, дышло к задку!
Меня не поняли. Потом понял Лутаций. Он уже стоял на ближней повозке с топором, а внизу, у колеса, рычала собака. Он заорал то же самое на солдатском языке, с такими словами, каких я от него раньше не слышал, и мастера начали делать.
Я упёрся плечом в колесо рядом с двумя плотниками. Колесо было выше меня, обода в засохшей глине, спицы скользкие. Мы толкали, и повозка не шла. Потом подбежал третий, и она пошла, заскрипела, развернулась боком к склону. Плечо у меня горело. Ладони снова лопнули, и я не чувствовал этого, пока не увидел кровь на спицах.
Мы выпрягали волов под дротиками. Резали постромки, гнали волов в воду, разворачивали повозки руками. Гружёная повозка весит как два вола, и разворачивать её поперёк ручья, когда сверху летят камни, в здравом уме никто бы не стал. Мы разворачивали. Шесть повозок, восемь, десять. Мы ставили их боком, дышлом к задку соседней, и между ними кидали мешки с зерном, и за мешками прятали раненых и тех, кто ещё не был ранен. Получилась стенка, неровная, дырявая. Дротики стали бить в мешки и в доски. Пару раз лузитаны спускались, пытались перелезть, и их встречали топорами. Один перелез. Он спрыгнул с мешков прямо передо мной – молодой, моложе Децима, в рубахе из грубой шерсти, с коротким мечом и маленьким круглым щитом. Лицо у него было мокрое, рот открыт. Он смотрел на меня, а я на него, и ни один из нас не знал, что делать. Потом из-за моего плеча вышел Лутаций с топором, и лузитан упал. Лутаций даже не остановился, пошёл дальше вдоль круга. Я стоял и смотрел на мальчишку у своих ног. Меня не вырвало. Это меня потом испугало больше всего.
Круг держал. Хорошее решение, только опоздавшее. Правильное решение было у реки, когда Лутаций говорил «хребтом».
Я не знаю, сколько это длилось. Когда Тит Вибий со своими пробился наконец по склону в обход и ударил наверх, лузитаны ушли сразу. Как будто их и не было. Остались опрокинутые повозки, мёртвые волы в ручье и красная вода у брода.
Децима я нашёл под его повозкой. Он лежал на боку, подтянув колени, как спят дети, и под ним в воде ещё расходилось бурое пятно. Дротик вошёл под ключицу. Обрывок верёвки, на котором он учился вязать мой узел, так и остался у него в руке.
Я сел рядом с ним в воду. Посидел. Встать сразу не получилось.
Собака Лутация лежала у колеса соседней повозки и скулила. Камень разбил ей заднюю лапу. Лутаций стоял над ней на коленях и гладил её по голове, и руки у него, большие, исцарапанные, в смоле, двигались так осторожно, будто он трогал ребёнка.
Мы считали до вечера. Девять мастеров. Шесть солдат. Одиннадцать повозок с хлебом сгорели или опрокинулись в ручей. Двадцать три вола. Хлеб в остальных повозках был цел.
День, который я выиграл, я потерял у брода. И ещё один сверху.
* * *К войску мы пришли на пятый день к полудню. Позже, чем пришли бы хребтом.
Цезарь вызвал меня сразу. В претории никого не было, кроме него и раба со светильником. Это было хуже, чем если бы там стояли все трибуны. Перед всеми он мог бы кричать. Наедине он мог делать что угодно.
Он не кричал. Он выслушал меня, не перебивая, и я рассказал всё: про карту за кувшин вина, про две колонны, про середину без охраны, про склоны. Я не стал говорить про Лутация, который был против. Это было бы правдой, но правда в эту минуту звучала бы как попытка спрятаться за чужую спину.
– Девять мастеров, – сказал Цезарь, когда я кончил. – Шесть моих солдат. Одиннадцать повозок. Повозки я спишу на лузитан. Солдат – на войну. Мастеров – на тебя.
– Я понимаю.
– Нет. Ты пока не понимаешь, но поймёшь. – Он помолчал. – Семьям мастеров заплатишь сам. Из своего. По сто денариев на каждого.
– У меня нет девятисот денариев.
– Это твоя забота, не наша. – Он отвернулся к столу. – Мастерами командуешь, как командовал. Я никого не снимаю за одну ошибку. За вторую – сниму вместе с головой. Ты мне ещё нужен, Бальб. Иди.
Я вышел. Снаружи было темно и холодно, в горах ночью всегда холодно, даже в мае. Я стоял у претория и думал о том, что он мог меня выгнать при всех, мог высмеять, мог отправить обратно в Кордубу считать подати. Он не сделал ничего. Он оставил меня на месте и назначил цену. Ровно такую, чтобы я её запомнил.
Девятьсот денариев. У меня было пятьдесят восемь.
Коня у меня купил Тит Вибий. Я пришёл к нему сам, и он сразу всё понял: по моему лицу, по тому, что я привёл коня в поводу и пришёл без раба.
– Конь хромает, – сказал он, не глядя на коня.
– Не хромает.
– Будет хромать. Горы. – Он отхлебнул вина. – Сто.
Конь стоил триста, и мы оба это знали. Я сказал двести. Он сказал сто двадцать и напомнил, что у брода мою середину вытаскивали его люди. Это было правдой, и я сказал сто пятьдесят. Он сказал сто тридцать и что больше никому в этих горах мой конь не нужен. Это тоже было правдой. Я согласился. Тит Вибий отсчитал деньги сам, медленно, по одной монете, и каждую монету клал мне в ладонь так, будто подавал милостыню. Он отыгрывал переправу. Я дал ему отыграться. Это стоило мне ста семидесяти денариев, и это было недорого. Нож в ножнах с серебряной оковкой взял за сорок денариев маркитант, тот самый, с вином, – он догнал войско с телегой и теперь продавал всем всё втридорога, а покупал за полцены. Перстень с кораблём я снимать не стал: им Бальб запечатывал письма, без него я был никто.
Не хватало шестисот семидесяти двух. Их мне дал в долг Никандр.
– Из своих, господин, – сказал он, отсчитывая. – По одной сотой в месяц.
– Как у людей Красса.
– Чтобы ты не думал, что я тебя жалею, господин. – Он поклонился. Насмешки в этот раз в поклоне не было, или я её не заметил.
Девять кучек по сто денариев он сложил на плаще, и каждую я завязал в отдельный узелок и отдал Лутацию, потому что Лутаций знал, где чья семья. Девять узелков. Децим стоил столько же, сколько кузнец, которого я знал только в лицо. Столько же, сколько два вола или треть моего коня. Сто денариев – это половина того, что Децим копил на мастерскую. Два года он собирал бы на вторую половину. Теперь собирать было некому.
Децим женат не был, и его узелок Лутаций отправит отцу в Гиспалис. Я велел Никандру дописать к узелку ещё одну строку. Он спросил какую. Я сказал: пусть отец передаст дочери горшечника, что Децим её ждал. Никандр написал и ни о чём не спросил.
* * *Ночью я пошёл к костру Лутация.
Мастера сидели у огня молча. Когда я подошёл, никто не встал. Лутаций стоял чуть в стороне, спиной к огню, и смотрел в темноту, на горы. Он всегда стоял, пока не сядут другие. Я это заметил давно, ещё в первую ночь у реки, и не понимал, зачем. Сейчас я понял: старшина садится последним, когда его люди уже сидят и все целы.
Собака лежала у его ног с перевязанной лапой. Повязку, я видел по узлу, наложил Аполлофан.
– Лутаций, – сказал я. – Ты был прав. Я был не прав. Это я снял охрану с середины. Это я поставил твоих людей туда, где их убили. Это моя вина, не твоя и не Вибия. Я хочу, чтобы твои люди это знали. От меня, не от тебя.
Мастера подняли головы. Лутаций повернулся. Он смотрел на меня долго, как смотрят на доску, прежде чем решить, годится она в дело или в печь.
Я сел у огня, на бревно, потому что ноги больше не держали.
Лутаций постоял ещё немного. Потом подошёл и сел рядом со мной. Не напротив, а рядом, плечом к плечу. Собака подползла и положила голову ему на сапог.
– Децим, – сказал он, глядя в огонь. – Говорил, ты обещал научить его вязать с провисом.
– Обещал.
– Научи других, – сказал Лутаций. – Децим уже не научится.
Мы сидели так до глубокой ночи. Никто ничего больше не говорил. Мастера по одному ложились спать, а мы сидели.
Утром в лагерь приехал гонец из Рима, грязный, на загнанной лошади, с бельмом на левом глазу. Цезарь читал письма до полудня. В полдень он вызвал меня и сказал одно число.
Восемьсот тридцать талантов.
Глава 5. Восемьсот тридцать талантов
– Восемьсот тридцать талантов, – повторил Цезарь и бросил на стол связку писем. – Ты умеешь считать, Бальб. Сосчитай.
Был полдень, жаркий, горный, в претории пахло нагретой кожей и воском. Письма лежали на столе веером: одни уже вскрытые, с надломленными печатями, другие ещё целые. Гонец с бельмом на левом глазу стоял у входа и ждал, не отпустят ли его поесть. Его не отпускали.
Я сосчитал. Талант – шесть тысяч денариев. Восемьсот тридцать талантов – почти пять миллионов денариев. Двадцать миллионов сестерциев. Мои двести шестьдесят тысяч рядом с этим были мелочью.
– Двадцать миллионов сестерциев, – сказал я.
– Это то, за что поручился Красс, – сказал Цезарь. – Когда мы уезжали из Рима, кредиторы стояли у ворот и держали наш багаж. Красс вышел к ним и сказал: этот человек мой. Они отпустили. Теперь они пишут Крассу, а Красс пишет нам.
Он сказал это легко, почти весело, будто речь шла о чужих долгах. Потом сел, вытянул ноги и посмотрел на меня снизу вверх.
– Я как-то сказал, что мне нужно двадцать пять миллионов, чтобы иметь ровно ничего. Это была шутка. Мой вольноотпущенник, который ведёт счета, проверил её и заплакал: шутка оказалась точной.
Я его понимал. Двадцать пять миллионов, чтобы иметь ноль. Я знал людей, которые жили так годами: должны всем, строят дальше, потому что если остановятся, рухнут сразу. Я и сам так жил последние лет десять. Только у меня это были миллионы рублей, а не сестерциев, и за мной никто не стоял.
– Война платит, – сказал Цезарь. – Лузитаны богаты, у них скот, серебро, золото в реках. Но война платит, когда она кончается. А наша не кончается.
Он вытащил из-под писем табличку с картой. На этот раз карта была морская: берег, изрезанный бухтами, и в стороне от берега – неровное пятно.
– Они ушли к морю. Пока ты вёл обоз, главные их силы спустились с гор и ушли на этот остров. От берега до него – полдня на вёслах. Вода, рыба, скалы. Они там будут сидеть, пока мы не уйдём, а когда уйдём, вернутся. И всё начнётся сначала.
– Плоты? – спросил я.
– Плоты мы уже пробовали. Без тебя. – Он сказал это без упрёка, просто как факт, и от этого стало хуже. – Я послал к берегу легата с тремя когортами. Море не река. Мы переправили людей в отлив, а в прилив вода отрезала их от берега. Половину перебили на камнях. Один солдат доплыл обратно, без щита. Я его наградил. Остальных наградить некому.
Отлив, прилив. Океан. Здесь, на краю обитаемого мира, римляне воевали с водой, к которой так и не привыкли: она ходит туда-сюда два раза в сутки. Плот, который в реке держится на якоре, в океане за шесть часов окажется то на камнях, то в открытом море.
– Нужны корабли, – сказал я.
– Нужны. – Цезарь кивнул. – Кораблей у нас нет. Корабли есть в Гадесе. У гадитанцев лучшие корабли по эту сторону Столпов, а может, и по ту. И гадитанцы не дают их даром даже богам.
Он смотрел на меня и ждал. Я понимал, чего он ждёт. Я был гадитанец. Я был его человек. Я был должен ему за девять мастеров.
– Корабли за долю, – сказал я. – Гадес даёт суда с командами. Мы платим долей добычи с острова и с похода. И ещё – льготами: гадитанские купцы торгуют в портах, которые мы возьмём, без пошлин. Год. Или три.
– Два, – сказал Цезарь.
– Два, – согласился я. – И договор Гадеса с Римом. Гадес всегда боится за свой договор. Если наместник письменно обещает его соблюдать, Гадес даст больше.
Цезарь улыбнулся.
– Обещать мы любим, – сказал он. – Особенно письменно.
* * *Торговаться о себе было труднее, чем о кораблях.
– Мне нужно право говорить от твоего имени, – сказал я. – Письменное. С печатью. Гадитанцы не дадут ни одного весла человеку, который приехал просить от себя.
– Получишь.
– И деньги. На первую плату командам, на задаток.
– Не получишь.
Он сказал это так же легко, как «получишь». Я ждал продолжения. Его не было.
– Как я буду торговаться без денег?
– Как мы торгуемся с Крассом, – сказал Цезарь. – Обещаниями. Обещай что хочешь, от нашего имени. Мы потом решим, что из этого исполнить. – Он помолчал. – Только не обещай больше, чем мы сможем отдать. Это единственное правило.
– А сколько вы сможете отдать?
– Это ты мне скажешь, когда вернёшься.
Он позвал раба с табличками и стал диктовать. Я стоял и слушал, как на табличке появляются слова, которые делают меня Цезарем в Гадесе. Не самим Цезарем, конечно. Его тенью, которая может обещать, но не может платить.
Аполлофан сидел в углу на своём табурете и ел финики из глиняной миски. Он, как всегда, оказался там, где интересно, и никто его не звал. Цезарь закончил диктовать, взял из связки писем следующее, ещё запечатанное, и повертел в руках. Письмо было перевязано льняной нитью, на узле сидела большая печать красного воска, и я разглядел на ней оттиск: голова в шлеме, а вокруг мелкие буквы.
– От Красса, – сказал Цезарь и уже взялся за нить.
– Можешь не вскрывать, – сказал Аполлофан из своего угла.
Цезарь поднял на него глаза.
– Красс пишет, что кредиторы подождут до осени, но не дольше, – сказал грек, вынимая косточку изо рта. – Что Помпей опять жалуется в сенате, что его ветеранам не дают земли. И что Катон, – он положил косточку рядом с другими, – назвал тебя в сенате банкротом, который поехал грабить провинцию. Разве не так?

