
Полная версия:
Восстановлению не подлежит
— Левина, — сказала Тамара Сергеевна. — А вы?
Все уставились на меня. Мне стало жарко.
— Колонки сгнили. Все. Чинить нечего, только менять динамики. Можно найти списанные, это недорого. Но главное — стена. Если просто поставить звук, будет эхо. Его можно убрать: по-другому расставить колонки и закрыть стену. Я могу посчитать. И нарисовать схему.
— Когда?
Я посмотрела на Дину. Дина смотрела на меня очень внимательно.
— К пятнице.
— Хорошо. — Тамара Сергеевна встала. — Тогда так. До первого ноября — уборка, план работ, расходы и взрослый ответственный от школы. Акт по проводке — от электрика, телефон дам. Звук, — кивок мне, — схема и список нужного к пятнице. Свет, — кивок Илье, — то же самое к следующей пятнице, у вас хуже. Ключ от зала у меня. Каждый раз, когда приходите, расписываетесь в журнале: когда пришли, когда ушли. Каждый раз. Если я хоть однажды увижу здесь кого-то без записи — ключа больше не будет. Понятно?
— Понятно, — ответили мы вразнобой.
— Это не разрешение, — сказала Тамара Сергеевна. — Это разрешение подготовиться к тому, чтобы попросить разрешения. Не путайте.
Она пошла вверх, и ключи на шнурке звякали на каждом шагу, мелко, как бубенчик. У задней двери остановилась и посмотрела на зал. Не на нас — на зал: на ржавую раму, на яблоню в седьмом ряду, на реку за экраном.
— Хорошо здесь было когда-то, — сказала она ни к кому. И ушла.
* * *
Дина вырвала из блокнота листок.
— Это что?
— Твой участок. — На листке стояло: «Звук. Отв.: Левина. Схема — пт. Список — пт. Цены — пт». И ниже, мелко: «Не опаздывать».
— Ты уже всё расписала?
— Пока ты молчала. Я же знаю, что ты возьмёшь звук. — Дина посмотрела на меня поверх блокнота. — Ась. Если в пятницу не принесёшь, я не буду ругаться. Я просто сделаю сама. Хуже, но сама. Поняла?
Я поняла. Это было страшнее ругани.
— Принесу.
— Ну и хорошо. Марк, идёшь? У тебя афиша.
— У меня нет афиши. У нас вообще ничего нет, кроме яблони.
— Вот и придумай, как написать про яблоню, чтобы люди пришли.
Они ушли наверх, препираясь. Илья задержался у накренившегося столба, поглядел на него снизу, как на должника, и тоже пошёл. На полпути обернулся.
— Левина. Если полезешь на столбы за колонками — левый не трогай. Он упадёт.
— Я и не собиралась.
— Собиралась. Я видел, как ты на него смотрела.
Правда. На левом столбе висела одна из маленьких колонок, и я как раз прикидывала, как её снять.
Он ушёл. Я осталась на сцене одна.
Было тихо, если не считать реки. Голуби вернулись в будку и урчали там, как моторчик на холостом ходу. Ветер трепал обрывки экрана. На том берегу гудел трансформатор.
Я встала посередине сцены — туда, где когда-то, наверное, стоял ведущий и объявлял фильм, — и хлопнула в ладоши.
Зал ответил мне через четверть секунды.
Я решила, что это «да».
Глава 3. Память дома
Сентябрь. До возвращения памяти: 721 день
По понедельникам ужин готовлю я. По четвергам тоже, но в четверг ещё магазин, поэтому четверговый ужин у меня из того, что было со скидкой, а понедельничный — из того, что я умею. Умею я четыре вещи. Макароны по-флотски — лучшая.
Я как раз жарила фарш, когда мама вернулась с ночной. В семь вечера, хотя смена кончилась в восемь утра: на Заводской, оказывается, прорвало не одну трубу, а две, вторую под первой, «как матрёшка». Мама стояла в прихожей в мокрых штанах, стаскивала ботинок одной рукой, а другой держалась за стену. Пахло от неё подвалом.
— Ты двадцать два часа на ногах.
— Двадцать три. — Она прошла на кухню, заглянула через моё плечо в сковородку и поцеловала меня в висок. — Пахнет хорошо. Бельё вынула?
Бельё я не вынула.
Я загрузила его в субботу утром, перед клубом, и забыла. Мама открыла машинку, и даже из кухни я услышала её «Ася!» — так говорят, когда наступают на кубик лего.
— Я перестираю! — крикнула я.
— Два дня! — Мама вышла с охапкой серого мокрого белья, от которого несло болотом. — Два дня, Ася. Там мой рабочий свитер. Мне в нём в среду на объект.
— Ну перестираю же!
— Перестираешь, а он будет вонять. Его теперь с уксусом. — Она запихала всё обратно, хлопнула дверцей так, что на полке звякнули банки, и ушла в комнату.
Я стояла над фаршем, и щёки у меня горели. Несправедливо и справедливо сразу. Я правда забыла, я всегда забываю бельё. Но она двадцать три часа не спала, а у меня позавчера было осиное гнездо и свой участок, и мне хотелось рассказать про это, а не про свитер.
Фарш начал пригорать. Я выключила газ.
* * *
Папа пришёл в полвосьмого с пакетом мандаринов и сразу понял, что дома погода. Он определяет её по прихожей: мамины ботинки стоят ровно — всё хорошо, брошены — шторм, стоят ровно, но носками к стене — затишье перед штормом. Сегодня они лежали на боку.
— Бельё, — сказала я.
— А-а, — уважительно протянул папа, как будто я назвала диагноз, и ушёл мыть руки.
Мама вышла к столу в старом спортивном костюме, с мокрыми волосами. Села, попробовала макароны.
— Пересолено.
— Немного.
— Но вкусно. — Она помолчала. — Прости. Я с ночи. Я не на тебя.
— На меня.
— На тебя, — согласилась мама. — Но не сильно.
И мы засмеялись, даже папа, хотя не понял, над чем. У нас почти все ссоры так кончаются: кто-нибудь первым говорит что-то честное, и ругаться становится не о чем. Мама в этом лучше всех. Может накричать, а через пять минут сказать «я была неправа» тем же голосом, каким говорит «передай хлеб». У меня так не выходит. Я долго дуюсь, а когда давно пора перестать, говорю что-нибудь такое, что дуться начинают на меня.
Папа рассказал про осиное гнездо. Рассказывал он лучше, чем было: гнездо у него подросло, а хозяин «Причала» оказался энтомологом-любителем и требовал вернуть гнездо в коллекцию. Мама смеялась до слёз. Потом посмотрела на меня.
— А в клубе как? Марк сказал тёте Ире, вы летний кинотеатр берёте.
В нашем городе все всё знают через кого-нибудь: Марк сказал своей маме, его мама — моей на рынке. Я рассказала сама. Про ржавую раму, про яблоню в седьмом ряду, про эхо от стены, про вывеску без «Н». Про то, что у меня свой участок и к пятнице схема.
Мама слушала, подперев щёку, и лицо у неё делалось всё мягче.
— «Волна», — сказала она. — Господи. Мы же туда ходили.
— Вы с папой?
— Мы с тобой. — Мама потянулась через стол и тронула меня за запястье. — Тебе было пять. Показывали сборник мультиков, про ёжиков что-то. Ты уснула у папы на коленях на третьем мультике и проспала до конца, а потом ревела, что ничего не видела. Мы пошли на следующий сеанс, и ты опять уснула.
«Ты» — это была не я. То есть я, но та. В мои пять «Волна» ещё работала, только меня туда не водили, а мама рассказывала про Настю. У нас дома всегда так говорили, и я не путалась: если «когда тебе было пять» и кинотеатр — значит, тогда. Если ёжик на установке — значит, сейчас. Два разных «пять лет», как два этажа в одном доме.
— А дальше? — спросила я. — Ещё расскажи.
Это была наша игра лет с моих десяти: «Что я тогда любила». Я спрашивала, мама рассказывала, папа иногда поправлял. Игру придумала я сама — когда заметила, что у мамы от этих рассказов делается такое лицо, будто ей что-то подарили.
— Ты туда потом каждое лето рвалась. Лет в двенадцать залезла в перерыве на сцену и спела. Без микрофона. Песню из рекламы йогурта. Весь зал хлопал, а я чуть со стыда не сгорела.
— Я пела? На сцене?
— Ты всегда любила выступать.
Я не люблю выступать. Я доклад перед классом не могу прочитать, чтобы колени не тряслись. На концертах сижу за пультом в углу, где меня никто не видит, и мне там хорошо. Но вслух я этого не сказала. Подумала: это тоже придёт. Вместе со всем остальным. В восемнадцать я проснусь, захочу петь со сцены про йогурт, и мне это будет нравиться, и я буду удивляться, как это раньше сидела в углу.
Почему-то было смешно и чуточку противно, как чужой волос в супе.
* * *
Сомов пришёл в восемь, как договаривались, — с чемоданчиком на колёсиках, в синей куртке Службы с ласточкой на спине. Виктор Петрович Сомов: грузный, лысоватый, краснощёкий. Бахилы он надевал на пороге, кряхтя, будто кланялся квартире. Он ходил к нам раз в месяц, сколько я себя помню. Лет в восемь он принёс мне шоколадку и сказал: «Это хозяйке», — и с тех пор звал меня только так.
— Хозяйка. Подтвердилась, говорят?
— Подтвердилась.
— Ну и молодец. Свети.
Свечу я ему с одиннадцати лет. Это необязательно, у него свой фонарь на лбу, но он говорит, что так быстрее, и я верю. Мы пошли в маленькую комнату. Мама осталась в дверях, папа — на кухне с посудой: он не любит смотреть, как обслуживают установку, хотя никогда в этом не признается.
Сомов открыл боковую панель ключом на цепочке, подключил планшет, и по экрану побежали цифры. Он читал их долго, шевеля губами, как бабушка газету.
— Пациентка в порядке, — сказал он наконец. — Давление норма, температура норма, обмен норма. Фильтр меняем. Свети сюда.
Я светила. Он вынул из нижнего отсека плоскую кассету, вставил новую, щёлкнул. Потом что-то нажал, и тёмное стекло на передней стенке начало светлеть, медленно, как утро.
Визуальный контроль, раз в месяц. Я видела это сто раз и всё равно задерживала дыхание.
За наружным стеклом стоял внутренний сосуд — высокий, прозрачный, как колба без горлышка. Он сидел на подставке в мягком креплении, сверху и снизу к нему подходили тонкие трубки. Внутри была жидкость, желтоватая, как некрепкий чай, а в ней, в тонкой сетке, — светлая складчатая структура размером с два моих кулака. Не белая, а кремовая с розовым, вся в мелких складках, будто кто-то свернул длинную-длинную ленту и сжал в ладонях. Вокруг неё в жидкости виднелись тонкие линии, то ли нити, то ли течения, и если долго смотреть, казалось, что они еле-еле движутся.
Мама, когда я была маленькая, говорила, что это похоже на облако. Марк, когда я ему описала, сказал — на грецкий орех. По-моему, это ни на что не похоже. Только на себя.
— Это я, — сказала я когда-то Сомову, лет в шесть, и ткнула пальцем.
— Это ты, — согласился он. — Только стекло пальцами не трогай, хозяйка, мне потом оттирать.
Я смотрела и сейчас. Я всегда пыталась что-нибудь почувствовать — как от своей детской фотографии, где себя не помнишь, но знаешь, что это ты, и от этого тепло. Тепло не становилось. Становилось тихо, как в библиотеке. Как будто смотришь на спящего и боишься разбудить.
Сомов поводил над стеклом датчиком, глянул в планшет, кивнул.
— Всё. — Стекло начало темнеть. — Красавица.
— Виктор Петрович, — позвала мама. — Чаю?
— Если с макаронами — не откажусь.
Он ел у нас на кухне, в бахилах, и хвалил мои макароны: пересолено, но в его возрасте соль — это радость. Потом, когда мама наливала ему чай, сказал ей будничным голосом, как про погоду:
— Через два года, Елена Викторовна, будем готовиться к переезду. Подготовительную карту получили?
— Получила.
— Там обследования с семнадцати, по графику. Не затягивайте, а то в сентябре все разом бегут, очереди.
— Не затянем. — Мама посмотрела на меня и улыбнулась. — Правда, Ась?
— Правда.
«Переездом» в Службе называют перевозку сосуда из дома в Центр перед возвращением. Я знаю это слово с детства, и оно мне всегда нравилось. Как будто «она» просто переезжает на другую квартиру, поближе ко мне.
* * *
Когда Сомов ушёл, а папа сел перед телевизором и тут же уснул, мама достала альбом.
Он лежит у неё в шкафу на верхней полке, рядом с документами. Большой, тяжёлый, в синей обложке с ласточкой: такие в Службе выдают всем семьям, а вкладыши потом докупают. На обложке мама когда-то написала фломастером: «Ася». Внутри — я. С самого начала: больничная бирка на ниточке, первый зуб в пакетике, все фотографии, которые мама сочла важными. Под каждой — подпись круглым маминым почерком. «Асе 3. Первый раз сама на горке. Очень гордая». «Асе 7. Первое сентября. Бант больше головы». «Асе 11. Починила папе радио. Папа в шоке».
Это восстановительный альбом. Он на потом. Когда мне вернут память, этих лет я помнить не буду — они не сохраняются, это все знают. Зато будет альбом, и я смогу посмотреть, что со мной было, пока я росла второй раз. Мама говорит, это как дневник, который за тебя написал человек, который тебя очень любит.
— Дай сегодняшнюю, — сказала мама.
Я дала ей телефон. Она выбрала снимок из Службы — я на белом диване, с коробочкой, лицо очень серьёзное — и отправила на печать. В коридоре зажужжал принтер. Мама принесла тёплую фотографию, наклеила на чистую страницу, разгладила ладонью и подписала: «Асе 16. Подтверждение. Очень серьёзная. Мы гордимся».
— А можно я тоже?
— Что тоже?
— Тоже что-нибудь вклею. Осиное гнездо.
Мама засмеялась.
— Давай. Это же твой альбом.
Я нашла фотку из мастерской: серые соты на ладони и сбоку папино плечо. Мама распечатала. Я приклеила её на следующую страницу, вкривь, и взяла мамину ручку.
И застряла.
Мама подписывает альбом в третьем лице: «Асе 16», «очень серьёзная». А мне хотелось написать как письмо. Марк так делает в своём альбоме, он мне показывал. Пишет туда себе будущему, с шуточками: «Привет, старик. Вот это я съел на спор. Не повторяй». Мне всегда казалось, что это смешно и правильно.
Я поднесла ручку к бумаге. «Дорогая я…» — и не написала.
Потому что «дорогая я» звучало как начало заговора. Как будто я пишу кому-то, кто будет сидеть на этом месте, листать альбом, смотреть на моё осиное гнездо и не помнить, как оно шуршало в колонке. Кому-то, кто будет мной. Кто сейчас спит в маленькой комнате за тёмным стеклом.
— Ась?
— Сейчас.
Я написала: «Внутри колонки „Причала“. 62 Гц. Не верь папе, оно было маленькое». И всё. Без обращения.
Мама прочитала, засмеялась, закрыла альбом и прижала к груди, как кота.
— Иди спать. Бельё я перестираю. С уксусом.
— Я сама.
— Я сама. Ты схему рисуй. У тебя пятница.
Она поцеловала меня в другой висок и ушла в ванную, и через минуту оттуда донеслось, как она напевает. Что-то весёлое и громкое из «Настиных» песен, которые она любила включать, пока готовила, — про лето и про то, что «мы будем вместе».
Я лежала в темноте и слушала её, и машинку, и установку за стеной. Клапан щёлкнул. Насос вздохнул.
Песня мне не нравилась. Совсем. Я подумала, что через два года, наверное, понравится. И что это, наверное, хорошо.
Глава 4. Разрешение
Сентябрь. До возвращения памяти: 714 дней
Схему я отправила Дине в пятницу в двадцать три пятьдесят восемь.
В субботу утром пришло: «Пятница — это до 23:59. Формально успела». И через минуту: «Схема хорошая. Цены где?» Цены я не успела, так и написала. Дина ответила одним словом: «Понедельник». Без точки. Значит, простили, но взяли на карандаш.
В понедельник первым уроком была физика. Контрольная.
* * *
Ефим Борисович раздал листки и сел, сложив руки на животе. На вид ему было лет сорок, а на самом деле — я так и не смогла посчитать. Возвращение он прошёл лет двадцать назад и иногда говорил «в моё первое время», и тогда класс замирал, потому что дальше шла история. Про то, как в его первое время физику учили по бумажным учебникам, а на лабораторных были настоящие провода, которые били током, «и ничего, все выжили, кроме Петрова, но Петров был сам виноват».
Ефима Борисовича любили, он был лучший учитель в школе. Я иногда смотрела на него и думала: вот так это и будет. Он помнит всё своё и ещё двадцать лет сверху. Интересно, есть у него альбом? И смотрит ли он его?
Контрольная была на цепи, и я её завалила.
Ну, не совсем — на тройку. Но обидно, потому что цепи я знаю руками. Пробитый конденсатор в усилителе я найду по запаху. А на бумаге, где надо было посчитать сопротивление участка по формуле, у меня всё не сходилось, я переделывала, и время кончилось на третьей задаче из пяти. Ефим Борисович, собирая листки, заглянул в мой.
— Левина, вы же паяете.
— Паяю.
— Тогда почему у вас тут ток течёт в обратную сторону?
— Устал, — сказала я.
Класс заржал. Ефим Борисович тоже засмеялся, но тройку не исправил.
* * *
На третьем уроке пришла медсестра из Службы.
Она приходит раз в месяц, по понедельникам, и стучится в класс посреди урока: у неё график на три школы. Синяя куртка, ласточка на спине, папка. Историчка замолчала на полуслове: «Громов, Левина». Мы с Марком встали.
— Черновики, на выход, — сказал с задней парты Влад Курочкин.
Он говорит это каждый месяц. Сначала было обидно, потом стало как пароль. Марк, проходя мимо, щёлкнул его по затылку, Влад сказал «ай» — тоже каждый месяц.
Восстанавливающихся в нашем классе двое. В параллельном — один, мальчик, которого вернут через три года. Нас особо не обижают. «Черновики» — не злое слово, его придумали задолго до нас, может, ещё до наших прежних. Так называют тех, кто пока не окончательный: черновик потом перепишут начисто. Я однажды спросила маму, обидно это или нет. Мама сказала: «Ну а что, черновик — самое интересное. Там все мысли живые».
Медсестра расположилась в пустом кабинете биологии. Давление, фонарик в глаза, стандартные вопросы: как сплю, как ем, болит ли голова, не появлялись ли «необычные воспоминания или ощущения знакомства».
Этот вопрос задают с детства. Обязательно.
— Нет.
— Совсем ничего? Ни во сне, ни как дежавю?
— Ничего.
— Нормально, — сказала медсестра и поставила галочку. — Так и должно быть. Их и не бывает. Просто положено спросить.
Марк ждал в коридоре у окна и грыз яблоко.
— Тебя про необычные воспоминания спросили?
— Спросили.
— А я сказал, что помню, как ты мне семечки должна.
* * *
Ольга Андреевна принимала после уроков в кабинете профориентации — он же кабинет проектной работы, он же склад старых глобусов. Глобусы стояли на шкафах в ряд, у одного Африка была заклеена скотчем.
Мы пришли вдвоём с Диной. Дина выложила на стол блокнот, мою схему, распечатку Ильи по свету (он сдал её в пятницу, на неделю раньше срока, и меня это почему-то бесило) и смету, где мои цены были вписаны карандашом — досчитывала на перемене.
— Нам нужен взрослый ответственный, — сказала Дина. — От школы. Иначе Тамара Сергеевна ключ не даст.
Ольга Андреевна полистала бумаги. Невысокая, очки на цепочке, всегда в каком-нибудь вязаном жилете. Говорили, ей пятьдесят и одевается она как библиотекарша из старого кино нарочно, чтобы её не принимали всерьёз и не мешали работать.
— Могу оформить как проект практической направленности. Тогда пойдёт вам в портфолио. Мне удобно, вам полезно. Но сразу: я подписываю, отвечаю и хожу к Тамаре Сергеевне на переговоры. Скамейки я не мою, колонки не таскаю, отчёты за вас не пишу. Бросите в ноябре — меня будут ругать на педсовете, и этого я не прощу.
— Не бросим, — сказала Дина.
— Все так говорят. — Ольга Андреевна сняла очки и посмотрела на меня. — Левина, вам это особенно полезно. У вас в карте отметка про индивидуальную траекторию.
— Какая ещё отметка?
— Обычная. У всех восстанавливающихся. — Она развернула ко мне монитор. В моей школьной карте, в графе «Профессиональная траектория», стояло мелким шрифтом: «Предварительно. Подлежит согласованию по завершении восстановительного развития». — Ничего страшного. Учебные заведения видят это и понимают, что выбор у вас пока предварительный. Но портфолио всё равно пригодится. Потом.
— Потом — это после возвращения? — спросила Дина.
— Ну конечно. Если интерес сохранится.
Я кивнула. Логично же. Если в восемнадцать мне вернут память, а память захочет петь со сцены про йогурт, зачем ей мой звук. Просто раньше мне не приходило это в голову.
— Тогда мне нужен реальный график, — сказала Ольга Андреевна. — Кто, сколько часов в неделю, когда. Не «мы постараемся», а цифры. Завтра.
* * *
График мы сочиняли в столовой, за угловым столом у окна. Дина разлиновала лист: дни недели поперёк, люди вдоль.
— Ты. Сколько часов?
— Сколько надо.
— Ась.
— Ну правда. Сколько надо, столько и буду.
Дина положила ручку.
— Давай считать. Понедельник — у тебя ужин. Вторник и четверг — мастерская. Четверг — ещё магазин и ужин. Среда — музыкалка? А, нет, ты её бросила. Ладно. Пятница, суббота, воскресенье. Плюс уроки. Плюс в субботу ты обещала Марку помочь с альбомом, я слышала. Плюс в четверг алгебра, а по физике ты сегодня схватила три.
— Ты-то откуда знаешь?
— У тебя было такое лицо, будто ток течёт в обратную сторону. — Дина застрочила по клеточкам. — Вот. Смотри. Если делать всё, что ты всем наобещала, получается тридцать один час в сутки.
Она правда посчитала. Таблица, и в правом нижнем углу обведено кружком: 31.
— Успею, — сказала я.
— Не успеешь. В прошлую среду не успела.
— Там было гнездо.
— Там всегда будет гнездо! — сказала Дина так громко, что за соседним столом обернулись. Она понизила голос. — Ась. Я не прошу делать больше. Я прошу сказать, сколько ты реально можешь. Реально. Чтобы я рассчитала остальное. Скажешь десять, а сделаешь шесть — у нас дыра в четыре часа, и я узнаю о ней в пятницу в двадцать три пятьдесят восемь.
Мне стало стыдно и сразу обидно — как всегда, когда стыдно.
— Шесть. Шесть часов в неделю. Вторник после мастерской и суббота.
Дина написала «6», развернула лист ко мне и протянула ручку.
— Подпиши.
— Ты серьёзно?
— Серьёзно. Подпиши, что понимаешь.
Второй раз за две недели я подписывала, что понимаю. В первый раз был экран в Службе, и всё мигнуло зелёным. Сейчас — столовский стол в крошках и лист в клетку. Я расписалась под шестёркой, Дина забрала лист и спрятала в блокнот.
— Спасибо. — И вдруг улыбнулась, впервые за неделю, как раньше. — Ты не представляешь, какой это кайф, когда человек пишет цифру.
* * *
Во вторник после уроков мы пошли в клуб: я, Дина и Ольга Андреевна. Илья обещал подойти, но у дяди была свадьба — «двести гостей и ледяной лебедь». Марк обещал и подошёл, с опозданием и с двумя пирожками, один из которых протянул Тамаре Сергеевне. Она взяла.
Сидели у неё в кабинете, тесном, заставленном кубками хора ветеранов. Говорили в основном взрослые. Ольга Андреевна листала нашу папку и задавала вопросы, которые нам бы в голову не пришли: кто отвечает, если кто-то упадёт со сцены; кто платит за электричество; можно ли показывать бесплатно или нужен договор. Тамара Сергеевна отвечала коротко и точно. Иногда они обе смеялись над чем-то своим — над каким-то методистом из управления, который двадцать лет назад что-то запретил им с прожекторами.
Мы с Диной сидели на краешке дивана. Марк стоял у окна и доедал второй пирожок.
— Так, — сказала наконец Тамара Сергеевна. — Первое ноября. Это ваша проверка. К первому ноября зал убран. Не отремонтирован — убран. Мусор вывезен, голуби выселены, сломанные доски сняты и сложены. Акт электрика есть. Список оборудования по звуку и свету — с ценами и с тем, где возьмёте. Тогда я пишу в управление, что есть инициативная группа и проект, и прошу разрешение на летний сезон. Если к первому ноября этого нет — закрываю журнал, и ищите себе другое хобби.
— А если есть? — спросил Марк.
— Если есть, начнётся самое скучное. Но это потом.
Она достала из ящика толстую тетрадь в клеёнчатой обложке: «Журнал посещения летнего зала». На первых страницах — старые записи семилетней давности, синими чернилами, мелким почерком: «Тихонов. 18:00 — 23:40. Сеанс. Зрит. 112». Последняя: «Тихонов. 19:00 — 19:30. Сеанс отменён. Дождь».
Тамара Сергеевна открыла чистую страницу и протянула мне журнал и ручку.
— Пишите. Сегодня первый день.
Я написала: «25.09. Левина, Соколова, Громов. Пришли 16:10». От волнения почерк вышел крупный и кривой, как в первом классе. Тихонов, наверное, тоже так писал в первый раз. А потом семь лет не писал никто.
* * *
Вечером на холодильнике под магнитом с ласточкой висел новый лист.
Мама повесила его днём. Подготовительная карта из Службы — та самая, про которую говорил Сомов. Аккуратная таблица на два года: обследования, консультации, «беседа с семейным психологом (по желанию)», «школьная справка», «подготовка домашнего хранения к переезду». В самом низу жирным: «Завершение восстановительного развития: по достижении 18 лет». А рядом мама синей ручкой обвела дату: 07.09.
Я постояла перед холодильником. Потом распечатала Динин график — копию она прислала вечером — и повесила рядом, под тот же магнит. Магнит был маленький, листы съезжали друг на друга.
На холодильнике висели два расписания. Одно — моё, на шесть часов в неделю. Другое — тоже моё, на два года.

