
Полная версия:
Восстановлению не подлежит

Денис Пожидаев
Восстановлению не подлежит
Денис Пожидаев
Восстановлению не подлежит
16+
Все персонажи, организации, технологии, законы и события романа вымышлены. Любые совпадения с реальными людьми, учреждениями и правовыми нормами случайны.
Часть первая. Ближайшее лето
Глава 1. Неправильный звук
Сентябрь. До возвращения памяти: 726 дней
В Службе восстановления пахло яблоками.
Не настоящими, а теми, что продаются в картриджах для вентиляции, чтобы люди в очереди не нервничали. Я знала это точно: позапрошлой зимой папа чинил здесь кондиционер и принёс домой пустую коробочку с надписью «Зелёный сад. Успокаивающий». Мы месяц подкладывали её к соседской двери, и их кот от этого запаха садился и смотрел в стену. Значит, на кого-то действовало.
На меня — нет. Я сидела на белом диване, на котором невозможно сидеть красиво, потому что он мягкий только с виду, и считала ласточек. Они летели по стене от двери к окну, сорок одна штука. Над последней золотыми буквами было написано: «Никто не уходит насовсем».
— Не крути, — сказала мама.
Я крутила ремешок сумки. Мама сидела прямо, с папкой документов на коленях, и улыбалась так, как улыбаются, когда боятся заплакать при посторонних. На ней была синяя куртка водоканала: её отпустили всего на два часа, на Заводской прорвало трубу, и после меня она возвращалась в аварийную бригаду. От куртки пахло мокрым асфальтом. Это было лучше яблок.
Кроме нас в зале ожидания сидели мальчик с бабушкой и девочка с обоими родителями, все трое в праздничном. Девочка держала букет, как на линейке. Мальчик держал телефон, бабушка держала мальчика за локоть. Похоже на очередь к стоматологу, подумала я, только у стоматолога не дарят значков.
— Левина Анастасия Павловна, — сказал динамик над дверью. Динамик хрипел на «с». Контакт отходит, машинально отметила я.
Мама встала первой.
* * *
Консультант оказалась молодой, с короткой стрижкой и ласточкой на шнурке бейджа. Её звали Алина. Она назвала меня «Ася», не заглядывая в бумаги, — значит, прочитала заранее и запомнила. Я это оценила.
— Знаешь, зачем пришла?
— На Подтверждение.
— А что подтверждаешь?
— Что я понимаю.
Алина улыбнулась, как будто я ответила на пятёрку, но планшет ко мне всё равно развернула. Так положено: текст читают вслух, целиком, своим голосом, потом отвечают на вопросы. Мама села позади, на стул у окна, и я услышала, как она перестала дышать.
Я читала. На первой строчке голос поехал вверх, как у первоклашки на конкурсе чтецов, и я его опустила.
«Я, Левина Анастасия Павловна, гражданка, находящаяся в восстановительном развитии, исходная дата рождения двенадцатое мая две тысячи девяносто седьмого года, подтверждаю, что мне разъяснены цели и порядок программы. Я понимаю, что по завершении восстановительного развития, ориентировочно по достижении восемнадцати лет, моя личность будет возвращена в полном объёме. Я понимаю, что воспоминания восстановительного периода при этом не сохраняются. Я понимаю, что программа осуществляется в моих интересах…»
Дальше шло про права, про школу, про горячую линию. По документам мне было тридцать четыре, и мне это всегда нравилось. В песочнице я этим хвасталась. Один мальчик разревелся: ему было пять, а мне — двадцать три.
— Хорошо, — сказала Алина. — Теперь своими словами. Что будет, когда тебе исполнится восемнадцать?
— Мне вернут память.
— А то, что ты помнишь сейчас?
У ласточки на её шнурке был отбит кончик крыла, и под эмалью блестел металл.
— Оно не сохранится, — сказала я. — Как сон. Ну, не совсем как сон. Как если бы ты долго жила в гостях, а потом вернулась домой и не помнишь, какие там были обои.
Мама за спиной коротко засмеялась — или всхлипнула. Это была её фраза, я слышала её лет с пяти. Алина посмотрела на маму, потом на меня.
— Тебе не страшно?
Тоже обязательный вопрос. Правильный ответ здесь — «немного». Если сказать «нет», это записывают в карту отдельной строкой и приглашают к психологу поговорить о «вытеснении». Марк Громов в марте сказал «нет» — и полгода раз в месяц рассказывал тётеньке в кофте, как ему спится.
— Немного, — сказала я. — Как перед контрольной, к которой готовилась.
— Это нормально. — Алина что-то отметила. — Ты понимаешь, что после возвращения не вспомнишь и этот разговор?
— Понимаю. Вы тоже не вспомните. У вас таких, как я, человек сорок в неделю.
— Пятьдесят шесть. — Она впервые улыбнулась не по инструкции. — Но тебя, пожалуй, запомню. Обычно на этом месте плачут.
Я приложила палец к экрану. Экран мигнул зелёным: «Подтверждено. 12.09». И всё. В кино после подписи всегда что-нибудь происходит — гром, музыка меняет тональность, кто-нибудь роняет стакан. Здесь только загудел принтер в углу и выплюнул лист для семейного архива.
Алина достала из ящика маленькую коробочку.
— Это тебе. От Службы.
На синем бархате лежала эмалевая ласточка, как у неё, только с целыми крыльями.
— Ласточки возвращаются, — сказала Алина. Было видно, что она говорит это пятьдесят шесть раз в неделю и всё ещё не устала.
Мама подошла сзади, положила мне руки на плечи и поцеловала в макушку. Руки у неё были холодные и пахли резиновыми перчатками.
— Асенька. Я тобой так горжусь.
Я держала коробочку и думала, что надо бы что-нибудь почувствовать, раз все так стараются. Я и чувствовала: приятно, немножко неловко и очень хочется наружу, потому что в сумке третий раз подряд жужжал телефон.
* * *
На крыльце мама поправила мне воротник, хотя он был в порядке, и сообщила, что ужин в синей кастрюле, что Сомов придёт в понедельник, а не во вторник, и что она меня любит. Потом её позвали из машины водоканала — оранжевой, с мигалкой. Прохожие оглядывались, будто мама уезжала спасать город. Она и уезжала: на Заводской без воды стояли три дома и детский сад.
Я помахала ей и открыла сообщения.
Дина: «В 18:00 у клуба. Тамара Сергеевна откроет зал ОДИН раз и посмотрит на нас как на взрослых людей. Не опаздывай. Я серьёзно. Ветров тоже будет, не начинай».
Марк: «Приходи. Там пахнет крысами и мечтой».
Папа: «Ресторанная колонка ждёт тебя. Я её боюсь».
Без двадцати четыре. До мастерской пятнадцать минут на автобусе, от мастерской до клуба «Речник» — двадцать пешком через сквер. Если колонка окажется простой, я успевала. Колонки никогда не оказываются простыми, но в шестнадцать лет (и тридцать четыре по документам) в это ещё веришь.
Дине я написала: «Буду». Марку: «Купи крысам семечек». Папе: «Еду».
Значок я так и не нацепила. Сунула коробочку в карман и весь день чувствовала её боком, как камешек в ботинке, только приятный.
* * *
Папина мастерская — в полуподвале на Кирпичной, под вывеской «Ремонт. Левин. Не выбрасывайте». Последние два слова он дописал сам, после того как соседняя фирма повесила плакат «Сломалось? Купите новое!». С тех пор к нему шли старушки с утюгами и студенты с ламповыми усилителями, и все звали его по фамилии, как врача.
Внутри было тепло, пахло канифолью и пылью, нагретой на лампах. Вдоль стен — полки с коробками, к каждой скотчем приклеена квитанция. Папа сидел под лампой-лупой и паял что-то крошечное, не поднимая головы.
— Поздравляю. Подтвердилась?
— Подтвердилась.
— Значок дали?
— Дали.
— Покажешь. — Он кивнул в угол. — Вот.
Колонка стояла на полу, мне по пояс. Чёрная, в потёртом войлоке, с логотипом ресторана «Причал»: якорь и рюмка. Внутри два динамика и порт фазоинвертора — круглая дыра внизу, через которую колонка выдыхает низы.
— Хрипит, — сказал папа. — Хозяин говорит, на басах. Я думаю, подвес у большого динамика порвался. Тогда менять целиком, а такого у меня нет, и я ему скажу: за диагностику с вас столько-то, до свидания.
— А ты её слушал?
— Я её боюсь, — повторил папа. — Слушай ты. У тебя уши.
У папы тоже уши, просто он слушает приборами. Он верит в осциллограф, как бабушка Валя верила в барометр. Я считаю, что сначала надо послушать, а потом мерить. Мы спорим об этом лет пять, хотя хотим одного и того же.
Я подключила колонку к генератору и пустила медленный гудок снизу вверх, как сирену, только мягче. Колонка ровно дышала. Около шестидесяти герц в ней что-то зашелестело — будто в соседней комнате листают газету. Я вернула частоту назад. Тихо. Снова вверх — шелест.
— Это не подвес, — сказала я.
— С чего ты взяла?
— Подвес не шуршит. Подвес хлюпает. А тут бумага.
Папа поднял голову от лупы. Я люблю, когда он так смотрит: будто я сказала не умную вещь, а неожиданную.
Я легла на пол и посветила фонариком в порт. Пусто. Пустила шестьдесят два герца и стала прикладывать ухо к стенкам — к одной, к другой, к задней. Шелест шёл снизу, от порта, но глубже. Порт был широкий, ресторанный, я засунула туда руку по локоть — и пальцы наткнулись на что-то сухое, лёгкое и шершавое, как старое осиное гнездо.
Это и было старое осиное гнездо.
Я вытаскивала его кусками: серые бумажные соты, пустые и лёгкие, как пепел. Папа смотрел так, будто я достала из колонки живую сову.
— «Причал», — сказал он наконец. — У них летняя веранда. Они её на лето выносят.
— Осы любят низкие частоты, — сказала я. — Наверное. Им там тепло.
— Осы любят пустые ящики. Не выдумывай.
— Ну, немножко.
Было четыре сорок. Можно было собирать и ехать. Но когда я тянула последний кусок гнезда, внутри хрустнуло. Пластиковая труба порта, старая и пересохшая, лопнула вдоль, и из трещины посыпалась белая пыль.
Надо было сказать: «Пап, я сломала, прости, я опаздываю, доклеишь?» Он бы доклеил. Он всегда доклеивал.
— Я сейчас, — сказала я. — Тут эпоксидка нужна. Двадцать минут.
* * *
Эпоксидка сохнет не двадцать минут. На упаковке написано «схватывается за двадцать», и это правда, но схватиться и высохнуть — разные вещи. Как пообещать и сделать. Я промазала трещину, стянула трубу хомутами и села ждать. Ждать я не умею, поэтому заодно перепаяла папе разъём, который и так работал, просто был некрасивый.
В пять двадцать Дина написала: «Ты где».
Без вопросительного знака. У Дины это плохой признак: у неё даже в учебниках вопросы с точкой.
«Еду через 20 мин», — ответила я.
В пять пятьдесят хомуты пришлось снять, их нельзя оставлять внутри, а без хомутов клей мог разойтись. Я держала трубу руками и считала про себя до трёхсот. Папа давно доделал своё и сидел рядом с крышкой от термоса. Он умеет молчать так, что рядом с ним становится спокойно.
— Ты же опаздываешь, — сказал он на двухстах десяти.
— Я тебе обещала закончить.
— Ты мне обещала посмотреть. Ты посмотрела.
— Я её сломала.
— Ты её починила, потом сломала, потом опять починила. — Он подул в чай. — В нашем деле это называется «рабочий день».
На трёхстах я отпустила трубу. Держится. Завинтила заднюю стенку, подключила и пустила шестьдесят два герца. Колонка загудела ровно и густо, без всякого шелеста, и у меня внутри стало тепло, как от горячего чая. Ради этого я и люблю ремонт: неправильный звук вдруг становится правильным, и только ты знаешь, чего это стоило.
Было шесть ноль восемь.
* * *
Я бежала через сквер, и в кармане колотилась коробочка с ласточкой. Клуб «Речник» стоит у самой реки: старое жёлтое здание с колоннами и барельефом — матрос держит штурвал, работница держит рыбу, и оба смотрят в будущее. Будущее, судя по их лицам, было ветреное.
У крыльца никого. Дверь заперта. На ступеньках сидел один Марк и лузгал семечки в бумажный кулёк.
— Ты купил крысам семечек, — выдохнула я.
— Крысы не пришли. Как и ты.
Он подвинулся. Ступенька ещё держала солнечное тепло, а снизу уже тянуло холодом от воды.
— Всё? — спросила я.
— Всё. Тамара Сергеевна показала, Дина записала в блокнот сорок восемь пунктов, Ветров сказал, что половину ламп надо выкинуть, а вторую половину — выкинуть с особой жестокостью. Потом Тамара Сергеевна спрашивает: «А где ваш звук?» Дина: «Едет». В шесть десять Тамара Сергеевна ушла, у неё хор ветеранов. Дина ушла, потому что она Дина. Ветров ушёл, потому что ему сказали «до свидания».
— А ты?
— А я ждал тебя, чтобы сказать, что ты плохой человек.
— Я колонку чинила. Там было осиное гнездо.
— Лучшее оправдание года. — Марк протянул кулёк. — На. Ты бледная.
Марк Громов был старше меня на полгода, но иногда вёл себя так, будто лет на двадцать. Он тоже был восстанавливающимся, его прежнему Марку было двадцать, когда тот разбился на мотоцикле, и какие-то взрослые привычки, наверное, прилипли к нему из семейных разговоров. Он говорил «в этом году» вместо «сейчас» и мог сказать официантке «спасибо, милая», от чего Дина зеленела.
— Сильно злая? — спросила я.
— Дина? Как обычно, только в рифму. — Марк сплюнул шелуху в кулёк. — Тамара Сергеевна сказала: «Приходите в субботу в десять. Все четверо. И с тем, кто разбирается в звуке». Я сказал, что ты разбираешься. Не подведи, у меня репутация.
— У тебя нет репутации.
— Вот именно. Её надо зарабатывать.
Река внизу шуршала о камни. На том берегу, в Заречье, гудел трансформатор — на пятидесяти, как всякий трансформатор. Над водой низко, к дождю, летели последние в этом году ласточки.
Марк проследил, куда я смотрю, и перевёл взгляд на мой карман.
— Ты же сегодня была. На Подтверждении.
— Была.
— Покажи.
Я достала коробочку. Марк отогнул ворот куртки: на свитере изнутри у него была приколота такая же ласточка, только потёртая.
— Добро пожаловать в клуб, — торжественно сказал он. — Теперь ты официально понимаешь.
— А ты понимаешь?
— Я понимаю с марта. У меня стаж. — Он закрыл мою коробочку и вложил мне в ладонь. — Снаружи не носи, в школе задразнят черновиком.
— Меня и так дразнят.
— Тогда носи снаружи. Пусть завидуют.
* * *
Домой я пришла в девятом часу. Мамина смена ещё не кончилась. Папа написал, что задерживается: хозяин «Причала» приехал за колонкой, услышал про осиное гнездо, потребовал показать, и теперь они пьют чай и спорят, откуда берутся осы.
В квартире было тихо — той тишиной, которая на самом деле состоит из звуков. Щёлкнул и загудел холодильник. В ванной капал кран, раз в четыре секунды: мама всё собиралась вызвать сама себя «по знакомству». А из маленькой комнаты, бывшего папиного кабинета, шёл ровный, еле слышный шум установки.
Я его не замечаю, пока не прислушаюсь, как собственное дыхание. Но если прислушаться, раз в одиннадцать минут внутри щёлкает клапан, насос коротко вздыхает и опять гудит ровно. Я засыпала под этот вздох всю жизнь. Когда мне было семь, мы ездили на море, и в гостинице я не могла уснуть, пока папа не догадался поставить мне на тумбочку старые механические часы.
Я разулась, включила свет в коридоре, а в маленькой комнате включать не стала. Там и так было видно: установка светилась изнутри.
Она похожа на высокий светло-серый шкаф с закруглёнными углами, чуть выше меня. Спереди стекло, которое умеет темнеть, и сейчас оно было тёмным, как окно ночью. Под стеклом — маленький зелёный огонёк. Сбоку табличка с ласточкой и номером и наклейка, которую я прилепила в шесть лет: ёжик с яблоком. Мама хотела её отклеить, но Сомов, наш специалист, сказал: «Оставьте, пациентке не мешает».
Огонёк горел зелёным. Я всё равно проверила, как учили: открыла боковую панель, посмотрела на экранчик. «Параметры в норме. Следующее обслуживание: 17.09». Закрыла. Написала маме: «Зелёный. Всё ок. Ужин съела». Ужин я ещё не съела, но собиралась.
Потом, как всегда, села на пол, спиной к стене, напротив тёмного стекла.
Не помню, когда это началось. Наверное, когда я была совсем маленькая и мама приводила меня сюда за руку: «Скажи спокойной ночи». Я думала, в шкафу кто-то живёт, вроде домового. А лет в пять мама села со мной на этот самый пол и объяснила по-взрослому, без сказок. Жила-была девочка, которую тоже звали Настей. С ней случилась беда, тело спасти не смогли, но спасли самое главное — вот здесь, за стеклом. И эта девочка — я. Я сейчас расту заново, как дерево после того, как его срезали, — от того же корня. А когда вырасту, ко мне вернётся всё, что было у той девочки, и мы снова будем целые.
Я тогда спросила: а мне там не скучно одной, в шкафу?
Мама засмеялась, а глаза у неё стали мокрые. Сказала, что там никто не скучает. Там просто ждут. Как семечко зимой.
Я открыла коробочку. Ласточка лежала на бархате и смотрела на меня точкой глаза. Я подумала, не прицепить ли её к установке, рядом с ёжиком, — по-честному: та, что внутри, сегодня ведь тоже что-то подтвердила. Потом решила, что это глупо, и приколола ласточку себе на свитер. Изнутри, как Марк.
Клапан щёлкнул. Насос вздохнул.
— Спокойной ночи, — сказала я.
Мне было пять, когда я узнала, что там, за стеклом, — я. С тех пор я каждый вечер желала себе спокойной ночи дважды.
Глава 2. Наш зал
Сентябрь. До возвращения памяти: 723 дня
Дина ждала у крыльца без пяти десять, с блокнотом под мышкой, и смотрела на меня как на автобус, который пришёл вовремя после трёх опозданий: вроде бы радоваться надо, но верить рано.
— Осиное гнездо, — сказала она вместо «привет».
— Марк растрепал?
— Марк растрепал всем. Он теперь говорит «осиное гнездо» вместо «уважительная причина». — Дина что-то пометила в блокноте. — Могла написать в пять, что не успеваешь. Я бы перенесла.
— Я думала, успею.
— Ты всегда думаешь, что успеешь. — Блокнот захлопнулся. — Ладно. Сегодня ты здесь. Пункт первый выполнен.
Про остальные сорок семь я спрашивать не стала. У Дины Соколовой записано всё, даже то, что записывать не обязательно. Мы дружим с пятого класса — с того дня, когда она составила список должников за экскурсию и я оказалась единственной, кто отдал. Она тогда сказала: «Ты странная», — и с тех пор мы сидим вместе.
Марк явился в десять ноль одну с тремя стаканами какао и объявил, что четвёртый выпил по дороге от волнения. Илья Ветров — в десять ноль две, без какао, в футболке с сердечками и надписью «Праздник под ключ».
Он перехватил мой взгляд.
— Это дядина. Моя в стирке.
— Я ничего не сказала.
— Ты громко посмотрела.
С Ильёй мы были знакомы плохо и неудачно. Весной на школьном концерте он делал свет, а я — звук, и он перекинул мой кабель через свой пульт, «чтоб аккуратнее». На середине хора кабель выдернулся, и третий класс пел «Вот и лето прошло» в полной тишине, как в аквариуме. Илья потом сказал, что кабели надо закреплять, я сказала, что чужие кабели надо не трогать. Правы были оба, и от этого было только хуже.
Тамара Сергеевна вышла на крыльцо в десять ноль три. Высокая, седая, с ключами на длинном шнурке, в мужском пиджаке поверх свитера. Оглядела нас, будто пересчитала по головам, и остановилась на мне.
— Звук?
— Звук.
— Хорошо. Пойдёмте.
* * *
Летний кинотеатр «Волна» прячется за клубом, на склоне к реке, с улицы его не видно. Надо пройти тёмным коридором мимо фотографий хоровых коллективов, мимо раздевалки, где пахнет хлоркой, толкнуть плечом заднюю дверь — и вдруг оказываешься под открытым небом, на самом верху огромной лестницы из скамеек.
Я встала как вкопанная. Марк врезался в меня и пролил какао мне на рукав.
Скамейки спускались к реке широким полукругом, ряд за рядом, деревянные, серые от дождей. Внизу, на бетонной сцене, стояла рама экрана, высокая и ржавая, с обрывками полотна, которые полоскались на ветру, как бельё. Сразу за экраном начиналась вода, и река была такая широкая, что экран казался повешенным прямо на неё. Справа наверху торчала будка киномеханика — кирпичный домик с двумя квадратными окошками, как в детской книжке. В окошках сидели голуби.
На стене клуба над последним рядом висела вывеска из железных букв: «ВОЛ А». «Н» когда-то упала, от неё остался светлый след на кирпиче.
— «Вол-а», — прочитал Марк. — Звучит как приказ.
— Седьмой ряд, — сказал Илья.
Посреди седьмого ряда прямо сквозь доски росла дикая яблоня. Лет пяти, не меньше. Она выдавила две доски вверх, как пальцами, и на ней висели мелкие кислые яблоки.
— Сколько он не работает? — спросила Дина.
— Семь лет, — сказала Тамара Сергеевна. — Механик ушёл на пенсию, новый не пришёл. Денег на ремонт не было, людей тоже. Два сезона показывали на одном энтузиазме, потом энтузиазм кончился. — Она посмотрела на нас. — Он всегда кончается. Поэтому говорю сразу: ключи я вам не дам из-за того, что вы молодые и у вас горят глаза. Глаза у всех горят. Дам, когда увижу план, расходы, взрослого ответственного и акт проверки проводки. Проводку проверяет электрик. Не вы. Не ваш папа. — Это было мне, и я удивилась, откуда она знает про папу. Потом сообразила: «Ремонт. Левин. Не выбрасывайте». В нашем городе папу знают все. — Электрик. С допуском.
— У нас есть план, — сказала Дина и подняла блокнот.
— У вас есть список. Это разные вещи. Сначала посмотрите. Потом поговорим.
* * *
Мы разбрелись по залу, как по чужой квартире, которую собираемся снимать.
Дина ходила по рядам и считала доски: сломанные — крестиком, подгнившие — кружочком. Через десять минут у неё было две страницы крестиков. Марк забрался в будку, распугал голубей и высунулся в окошко: «Тут проектор! Настоящий! Весит как танк и выглядит как танк!» Илья обошёл сцену, постучал костяшками по раме и пошёл вдоль столбов с прожекторами, и лицо у него делалось всё мрачнее.
Я пошла к колонкам.
Их было четыре: две большие по краям сцены, на бетонных тумбах, и две поменьше на столбах посреди зала, для задних рядов. Большие прятались в жестяных коробах от дождя, но короба проржавели, и вода годами заливала внутрь. Я открыла один. Динамик был на месте, но подвес сгнил и висел клочьями, а диффузор покрылся зелёными пятнами, как хлеб, забытый в пакете. Во втором то же самое. В третьем — пусто: кто-то давно снял динамик и унёс.
Я посидела на тумбе. Мне стало их жалко, колонки. Глупо, конечно. Но они столько лет ждали, что кто-нибудь включит фильм, а никто не включал, и в них лил дождь.
Потом я сделала то, что делаю всегда, когда не знаю, с чего начать: хлопнула в ладоши.
Звук ушёл вверх по рядам, ударился о жёлтую стену клуба и вернулся — отчётливо, с маленькой задержкой. Хлоп… хлоп. Будто кто-то сверху ответил. Я хлопнула громче. Эхо пришло снова, чуть растянутое, а под ним тонко задребезжало — наверное, железные буквы вывески.
— Ты чего? — Илья стоял внизу у сцены.
— Слушаю.
— И чего слышно?
— Стену. Клуб. Звук со сцены идёт вверх, бьётся в стену и возвращается в зал. С задержкой. Если громко пустить фильм, на задних рядах каждое слово будет по два раза. Как в бане.
Илья подумал. Это меня удивило: я ждала, что он сразу начнёт спорить.
— Тогда колонки не на сцену, — сказал он. — Ближе к людям. И тише.
— Ну да. И стену чем-нибудь закрыть. Занавесом. Щитами.
— Или вывеску снять.
— Вывеску оставь. Она дребезжит, но это ерунда, её можно закрепить.
— Она без «Н».
— Найдём «Н».
Он поднял глаза на светлый след на кирпиче и почти улыбнулся. Почти.
— У меня новости похуже, — сказал он. — Прожекторы все дохлые. Кабели сгнили, крысы погрызли. Столбы стоят, но левый накренился, на него не лезть. Проводка такая, что если её включить, мы осветим весь город. Один раз. — Он помолчал. — Это не на одно лето. Это на два. Если не на три.
— Вам-то что, — крикнул сверху Марк. Он вылез из будки и спускался, перешагивая через доски. — Вы тут жить будете. А мы с Асей через два года всё равно не вспомним, как корячились. Нам торопиться надо.
Он сказал это весело. Он всегда так говорил — легко, как про погоду. И я обычно тоже. Мы оба выросли с этим «через два года», как другие растут с аллергией на кошек: надо учитывать, но трагедию делать незачем.
Илья посмотрел на него, потом на меня.
— Тогда тем более, — сказал он. — Тем более надо, чтоб оно стояло. Чтоб вам потом было что показать.
Я не поняла, хорошо это или плохо. Марк понял быстрее.
— Ветров, ты сейчас сказал что-то доброе? Запишите кто-нибудь! Дина! Запиши!
Дина крикнула из девятого ряда, не поднимая головы:
— Ничего я не буду записывать! Тут сорок три сломанные доски!
* * *
Через час мы собрались на сцене, у ржавой рамы. Тамара Сергеевна сидела в первом ряду на единственной целой скамейке и ждала.
Говорили все разом. Дина считала, что если раскидать работу по графику, к июню можно открыть хотя бы маленькую программу — десять вечеров, без прожекторов, со светом от проектора. Илья считал, что с такой проводкой открываться нельзя вообще, это опасно, и лучше честно за два лета, чем позорно за одно. Марк считал, что главное — объявить открытие, тогда люди сами прибегут помогать: «Люди любят, когда что-то возвращается». Я сидела на краю сцены, болтала ногами и молчала, потому что соглашалась со всеми по очереди.

