Читать книгу Сапер. Панцирная пехота (Денис Громов) онлайн бесплатно на Bookz (9-ая страница книги)
Сапер. Панцирная пехота
Сапер. Панцирная пехота
Оценить:

4

Полная версия:

Сапер. Панцирная пехота

Моих — я узнал почерк и кривые строчки.

— Двенадцать страниц, — обронил Гурьянов. — Про склон, про верёвку, про колья, про то, сколько чего надо на батальон. Я вчера показал комбригу.

— И что комбриг?

— И комбриг спросил, кто такой Ковалёв.

Он побарабанил пальцами по стопке.

— А я ему ответил, что Ковалёв у меня отстранён от командования взводом с шестнадцатого сентября.

Я молчал.

— Он спросил за что, — продолжал комбат.

— И что вы сказали?

— Правду сказал, — не стал смягчать Гурьянов. — Что человек полез проверять вход на восьмидесятой секунде и что у меня из-за этого один двухсотый.

Он помолчал.

— И знаешь, что мне комбриг ответил?

— Не знаю.

— Он спросил: а тот вход был минирован?

Я поднял голову.

— Не был, товарищ майор, — доложил я. — Там пустой ящик лежал.

— Вот и я так ответил, — обронил Гурьянов. — А он мне на это: значит, у вас, майор, боец проверил там, где никто не проверял, и не нашёл ничего. И вы его за это сняли.

Он откинулся к стенке блиндажа.

— Я ему стал объяснять про счёт. Про то, что на объекте счёт общий и что он его сорвал.

— И что комбриг?

— А комбриг сказал, что я прав, — Гурьянов невесело усмехнулся. — И что он бы снял тоже. И что теперь надо решить, чего с тобой делать дальше, потому что человек, который написал вот это, — он постучал по стопке. — У него в бригаде один.

Он выпрямился.

— Приказом по бригаде с седьмого октября создаётся при штабе бригады группа по изучению опыта инженерного обеспечения.

— Чего создаётся? — не понял я.

— Группа, — повторил он. — Три человека: старший лейтенант из разведотдела, писарь и ты.

Я сидел и соображал.

— Товарищ майор, а чем эта группа занимается?

— Тем же, чем ты последний месяц занимаешься, — ответил комбат. — Ходишь, глядишь, считаешь, пишешь бумаги. Только теперь по всей бригаде, а не по одному взводу.

Он придвинул мне стопку.

— И вот тебе первое, что я тебе скажу как твой бывший комбат, покамест ты ещё мой.

— Слушаю вас.

— Не соглашайся сразу.

Я поглядел на него.

— Почему, товарищ майор?

Гурьянов встал и прошёлся по блиндажу — три шага туда, три обратно.

— Потому что через месяц ты будешь ходить по батальонам с блокнотом, — выговорил он. — И для всех ты будешь штабной. Который приезжает, глядит и уезжает. И тебе будут врать.

— Мне и сейчас врут.

— Тебе сейчас не врут, — не принял он возражения. — Тебе сейчас говорят как есть, потому что ты лазал с ними по глине и они это видели.

Он остановился.

— А через месяц ты будешь чужой. И тогда все твои бумаги будут писаться по чужим словам, а не по своим глазам.

Я подумал.

— Товарищ майор, а что вы предлагаете?

— Просись, чтоб тебя оставили на довольствии в батальоне.

— Это как?

— А так. Числишься при штабе бригады, а живёшь и кормишься у меня, — Гурьянов сел обратно. — И на объекты ходишь не как проверяющий, а как человек, который сам полезет.

Он поглядел на меня.

— Разница, Ковалёв, в одну строчку в приказе. А по существу — во всём.

Я потом много раз вспоминал этот разговор.

Потому что в нём Гурьянов, сам того не заметив, объяснил мне вещь, которую я в первой жизни знал по своей работе и совершенно забыл.

Человек, который проверяет, и человек, который делает, — это разные люди. И как только ты перестал делать, тебе перестают говорить правду. Не из вредности, а потому что ты уже с другой стороны стола.

Я это записал в тетрадь в тот же вечер.

Пятнадцатым пунктом, там, где шло «чего делать нельзя»:

«15. Нельзя проверять то, чего ты сам не делаешь. Тебе станут врать, и врать будут вежливо, а ты не заметишь».

Седьмого октября на плацдарм приехал человек из инженерного управления фронта.

Не приехал — приплыл, ночью, на понтоне, вместе с досками и катушками провода.

Его фамилия была Астахов, он был подполковник, ему было под пятьдесят, и он был первым человеком за два месяца, который выслушал меня и не удивился.

Он нашёл меня сам.

Пришёл в траншею среднего яруса, где мы в тот час крепили плетнём осыпающуюся стенку, спросил, кто Ковалёв, и сел на бруствер, не глядя, чистое там место или нет.

— Работайте, работайте, — велел он, увидев, что я поднимаюсь. — Я погляжу.

Он просидел на бруствере минут сорок.

Смотрел, как мы крепим стенку, как режем лозу, как двое таскают глину, и один раз спросил, почему мы вбиваем колья с наклоном.

— Чтоб при осадке они не выходили, товарищ подполковник. Прямой кол глина выдавливает за неделю.

— За неделю, — повторил он и что-то отметил в блокноте. — А наклонный?

— Наклонный держит месяца полтора. Дальше не проверял, мы тут четвёртые сутки.

Астахов усмехнулся.

— Полтора месяца вы откуда взяли, ежели четвёртые сутки?

Вот тут я на секунду замер.

Потому что взял я это из первой жизни — из опыта установки анкеров в грунт, который к сорок третьему году не имел ни малейшего отношения.

— Прикинул, товарищ подполковник, — выговорил я. — По тому, как оседает.

Он поглядел на меня поверх блокнота.

И ничего не спросил.

Он вообще, я потом заметил, задавал вопросы только про дело и никогда про человека, — и это, наверное, единственная причина, по которой наш с ним разговор состоялся.

— Ковалёв, — произнес он часа через полтора, когда мы кончили стенку и сели передохнуть. — Я прочёл вашу записку про склон.

Я промолчал.

— И записку про указания по производству работ, июльскую. Тоже вашу.

Я повернулся к нему.

— Товарищ подполковник, там нет моей фамилии.

— Там нет, — согласился Астахов. — А в сопроводительном письме есть. Капитан Северцев из тринадцатой армии писал сопроводительное от руки и фамилию указал.

Он захлопнул блокнот.

— Он, между прочим, в сентябре получил майора.

Я сидел на бруствере немецкой траншеи, над Днепром, на четвёртые сутки после переправы, и почему-то самым сильным чувством в тот момент была радость за Северцева.

Совершенно неуместная, тихая и очень тёплая.

— Он жив?

— Жив и здоров, — подтвердил подполковник. — Служит там же. Мне про вас, собственно, он и написал, когда узнал, что я еду на этот участок.

Он поглядел на реку.

— Ковалёв, я вам сейчас задам один вопрос, а вы отвечайте не спеша.

— Слушаю, товарищ подполковник.

— Вот вы за лето написали две бумаги, и обе оказались дельные. Скажите мне: почему их писать больше некому?

Я подумал.

Долго — минуты три, и Астахов не торопил.

— Потому что тот, кто может написать, не имеет времени, — выговорил я наконец. — А у кого есть время, тот не был на объекте.

— Что ещё?

— И потому, что писать нечем и некогда. У нас в батальоне бумага — это дефицит, товарищ подполковник. Мне в июне первые двадцать листов подарил капитан Северцев из своего запаса. До этого я чертил на обёртке от концентрата.

Астахов молчал.

— И ещё, — прибавил я. — Ежели человек напишет, как оно было на самом деле, — у него будут неприятности. Потому что «как было на самом деле» почти всегда означает, что кто-то работал неправильно.

— Например, у кого?

— Например, у командира батальона, — обронил я. — Или сам пишущий.

Подполковник повернулся ко мне.

— Вы про себя?

— Про себя, товарищ подполковник. Я в июле написал, что человек погиб по моей вине, потому что я прошёл полосу вчетверо быстрее нормы.

— И что вам за это было?

— Ничего мне за это не было.

— Вот именно, — заключил Астахов. — И это, Ковалёв, хуже всего.

Он поднялся и отряхнул шинель.

— Значит, так. Я тут пробуду четверо суток и уеду. За эти четверо суток вы мне соберёте всё, что у вас есть.

— Что именно, товарищ подполковник?

— Всё, — повторил он. — Записки, тетрадь, черновики, цифры. Хоть на обёртке от концентрата.

Он застегнул шинель.

— И вот ещё что. Я вас не хвалить приехал.

— Я понимаю.

— Не понимаешь, — покачал он головой. — Я приехал потому, что за сентябрь по трём фронтам при форсировании рек инженерные части потеряли столько людей, что цифру мне запретили называть вслух.

Он поглядел на меня.

— И половина этих потерь — не от огня. Половина — от того, что люди не умели того, чему их никто не учил.

Он пошёл по траншее и обернулся:

— Так что собирайте. Мне нужна не ваша храбрость, Ковалёв. Мне нужны ваши семь уступов и наклонные колья.

Собирал я двое суток.

Собирать оказалось нечего.

То есть в голове было много, а на бумаге — почти ничего: тетрадь с двадцатью пятью пунктами «чего делать нельзя», двенадцать страниц про склон и обрывки записей на всём, что подворачивалось под руку.

И я сел писать заново.

Писал в блиндаже, при коптилке из снарядной гильзы, по ночам, потому что днём работал со всеми.

Ткаченко приносил мне кипяток и сидел рядом.

— Товарищ старший сержант, а можно вопрос?

— Спрашивай.

— Вы вот пишете, а сами через месяц уедете.

Я поднял голову.

— С чего ты взял, что уеду?

— Дык весь батальон говорит, — пожал плечами Ткаченко. — Говорят, вас в штаб бригады забирают.

— Забирают, верно.

— Ну вот.

Он помолчал, глядя на коптилку.

— И чего нам с этого?

Вопрос был правильный, и я на него в тот момент ответить не смог.

Потому что от моих двенадцати страниц конкретному Ткаченко, конкретному Гладышеву и конкретному Кузьмину не было ровным счётом ничего.

Бумага работает медленно. Она уходит наверх, где её читают, потом её переписывают казённым языком, потом печатают, потом рассылают, и через три месяца она возвращается вниз — уже без фамилий и без половины смысла.

А люди гибнут сейчас.

— Ткаченко, скажи мне вот что.

— Слушаю.

— Ты когда взвод принял, я тебе про счёт вслух говорил. Помнишь?

— Помню. Мы его ведём.

— А чего ещё ведёте?

Он стал загибать пальцы.

— Узел ваш вяжем. Номера по порядку, и кто кого сменяет. Кричим одно слово, ежели чего не то.

— На обрыве кто первым лезет?

— Кто ловчее. У нас Кузьмин лезет, он лёгкий.

— А кто решил, что Кузьмин?

Ткаченко подумал.

— Дык мы решили. Промеж себя.

— Вот, — обронил я. — Вот это и есть ответ на твой вопрос.

Он не понял, и я объяснил.

Бумага уйдёт наверх и вернётся через три месяца. А то, что взвод решил промеж себя, работает завтра утром.

И моя работа теперь не в том, чтоб написать бумагу, а в том, чтоб в каждом взводе бригады люди начали решать промеж себя.

— Дык это ж как? — не понял Ткаченко. — Мы ж не станем всей бригаде объяснять.

— Не станем, — согласился я. — А ты станешь.

Он уставился на меня.

— Это я-то стану?

— Ты, Ткаченко. Ты и Кузьмин, и Гладышев. Вы через месяц пойдёте в другие взводы командирами отделений, потому что в бригаде некомплект и вас растащат по подразделениям.

Он открыл рот.

— Дык я не хочу в другой взвод!

— А тебя не спросят.

Я отложил карандаш.

— Вот и подумай, чего ты туда принесёшь, кроме автомата.

***

Астахов уехал одиннадцатого октября.

Я отдал ему всё: восемнадцать страниц, тетрадь и отдельно — список из девяти вопросов, которые за месяц накопились у меня и на которые я не знал ответа.

Он пролистал список последним и на нём остановился.

— Это что?

— Вопросы, товарищ подполковник. То, чего я не понимаю.

— Например какой?

— Например, четвёртый, — я показал. — «Почему при подъёме по глине человек садится на пятки, хотя это гарантированно приводит к срыву? Инстинкт или ошибка обучения?»

Астахов прочитал и поглядел на меня.

— Ковалёв, вы понимаете, что это не вопрос сапёра?

— А чей?

— Это вопрос человека, который придумывает, как учить, — обронил он. — Сапёр спрашивает «как сделать». А вы спрашиваете «почему у людей не выходит».

Он сложил мои листы в планшет.

— Я вам на четвёртый отвечу, кстати. Это не инстинкт. Это оттого, что всех учат окапываться, а окапываются сидя.

Я замер.

Потому что это было очевидно и потому что я до этого не додумался.

— Товарищ подполковник…

— Записывайте, записывайте, — усмехнулся он. — Мне не жалко.

Он застегнул планшет и подал руку.

— Ковалёв, я вас с собой не заберу, — обронил он. — Хотя мог бы, и вы бы поехали.

— Почему не заберёте?

— Потому что вы там за полгода станете штабным, — Астахов поглядел на меня очень внимательно. — А через полгода мне нужен будет человек, который лазал по Днепру, а не человек, который про это читал.

Он пошёл к берегу и обернулся:

— Через полгода я за вами приеду. Или пришлю бумагу. Вы, главное, до весны доживите.

Я стоял на берегу и глядел, как понтон уходит на левую сторону.

Двенадцатого октября плацдарм расширили.

Наша бригада к тому времени потеряла на нём четыреста тридцать одного человека из тысячи четырёхсот, и это по документам считалось умеренными потерями.

Меня перевели в штаб бригады семнадцатого, оставив, как и советовал Гурьянов, на довольствии в первом батальоне.

А восемнадцатого я получил письмо.

Не от Нюры и не от Северцева.

Конверт был штабной, серый, с треугольным штемпелем, и на нём стоял обратный адрес полевой почты, который я не знал.

Внутри лежал один листок, исписанный незнакомой рукой.

«Товарищ старший сержант Ковалёв.

Пишет Вам сержант Гурьев Иван Иванович, бывший командир второго отделения первого взвода 235 осб, ныне старшина того же батальона.

Сообщаю, что список зданий по городу Орлу, который Вы мне сдали 2 сентября, я по нему хожу второй месяц, как Вы велели.

Сообщаю, что за октябрь месяц по этому списку проверено вторично 29 зданий. Обнаружено и снято 4 штуки, из них 3 с часовым механизмом.

Одно здание — школа по улице, которую я Вам не назову, — было проверено 14 августа и признано чистым. Мы там нашли в стене под окном второго этажа заряд с механизмом. Механизм работал.

В школе с 1 октября располагается госпиталь на 120 коек.

Больше писать не о чем. Люди все живы, старшина Панкратов кланяется.

Гурьев».

Я прочитал это письмо трижды.

Потом сложил, убрал в карман гимнастёрки и вышел из блиндажа.

Была середина октября, над Днепром стоял туман, на левом берегу работали моторы, и где-то ниже по течению глухо били.

Хальм в апреле поставил в стене орловской школы заряд с часовым механизмом.

В августе школу проверили и признали чистой.

В октябре в неё въехал госпиталь на сто двадцать коек.

А Гурьев Иван Иванович, сержант, которого я в июне за глаза считал ограниченным человеком, ходил по моему списку второй месяц, потому что я его об этом попросил.

Я достал тетрадь и открыл с того конца, где шло про Хальма.

И записал четырнадцатую строчку:

«Он проиграл в Орле.

Не мне. Списку на четырёх страницах, который читает старшина Гурьев.

Значит, против него работает не человек. Против него работает порядок.

Стало быть, порядок и надо строить дальше».

Глава 9

Группу по изучению опыта я принял двадцатого октября, и первое, что я про неё понял, — что она никому не нужна.

Нас было трое.

Старший лейтенант Данилов из разведотдела — тот самый, который приплыл в ночь на третье с картой и десятью листами бумаги. Тридцати двух лет, до войны учитель географии в Калуге, обстоятельный, с привычкой всё переспрашивать по два раза.

Писарь Лаптев — сорока с лишним, тихий, с чернильными пальцами, единственный человек в бригаде, умевший печатать на машинке.

И я.

Машинка, кстати, была. Трофейная, с латинским шрифтом, к которой Лаптев за месяц кустарно приделал шесть русских литер из другой машинки, а остальные писал от руки в оставленных пробелах.

Выглядели наши бумаги от этого странно.

— Товарищ старший сержант, вы не глядите, что криво, — виновато поправил очки Лаптев в первый день. — Оно читается. Я в августе так три донесения отпечатал, и ничего, приняли.

— А нормальной машинки нету? — уточнил я.

— Нормальную обещали к декабрю, — он вздохнул и поправил очки. — Обещали ещё в июле, к сентябрю. А в сентябре сказали — к декабрю.

Данилов же принял меня без всякого воодушевления.

Он был вежлив, но я с первого разговора почувствовал то, о чём предупреждал Гурьянов: для него я был не сапёр, а строчка в приказе.

— Значит, так, — распорядился он, разложив на ящике лист с расчерченными графами. — Задача группы: сбор и обобщение опыта инженерного обеспечения. Порядок работы: выезд в подразделение, опрос личного состава, составление справки.

— Опрос по вопроснику?

— По вопроснику, — подтвердил он и придвинул мне лист. — Вот, я составил. Двадцать два вопроса.

Я прочитал.

Вопросник был грамотный и совершенно бесполезный.

«Сколько времени затрачено на выполнение задачи?» «Какие трудности встретились?» «Какие меры приняты?» «Ваши предложения по улучшению?»

— Товарищ старший лейтенант, разрешите сказать прямо.

— Говорите, для того и сидим.

— По этому вопроснику вам ответят то, чего вы ждёте, — предупредил я.

Данилов поднял брови.

— Поясните вашу мысль.

— Вы спросите: какие трудности. Он ответит: трудностей не встретилось, задача выполнена. Потому что «встретились трудности» — не скажет никто.

— Он обязан отвечать честно, — возразил Данилов.

— Он и будет отвечать честно, — не уступил я. — Только честно на ваш вопрос, а не на нужный.

Данилов помолчал, разглядывая свой лист.

— А какой нужный? — не отставал он.

— «Что у вас в тот день пошло не так, как вы рассчитывали?»

Он подумал.

— Это то же самое, — не согласился он.

— Это не то же самое, товарищ старший лейтенант. Первый вопрос про его работу, а второй — про обстановку. За обстановку человека не наказывают.

Данилов ещё раз перечитал свой вопросник.

Потом взял карандаш и стал вычёркивать.

Вычеркнул он одиннадцать вопросов из двадцати двух, и после этого я перестал считать его штабным.

***

Первый выезд у нас был двадцать второго, во второй батальон, стоявший на левом фланге плацдарма.

Ехать было некуда — весь плацдарм был три километра по фронту, — но по грязи и под обстрелом мы шли туда полтора часа.

Пришли к комбату, майору с фамилией Хижняк, и он нас принял примерно так, как принимают проверяющих в любой армии мира.

— Из штаба бригады? — оглядел он нас без всякого интереса. — Ну, глядите. Мешать не буду.

— Товарищ майор, нам бы поговорить с людьми, — попросил Данилов.

— Говорите. Только у меня людей мало и все при деле, так что не задерживайте.

Он ушёл.

Мы просидели во втором батальоне четыре часа, опросили одиннадцать человек и получили ровно то, о чём я предупреждал: задача выполнена, трудностей не встретилось, потери в пределах.

На обратном пути Данилов молчал полдороги.

— Ковалёв, — не выдержал он наконец. — Я не понимаю.

— Чего именно?

— Они же теряют людей. Каждый день. Я по донесениям вижу.

— Видите, конечно.

— И при этом говорят, что трудностей нет.

Он остановился и повернулся ко мне.

— Так почему они молчат?

— Потому что вы приехали и уедете, — обронил я. — А им тут оставаться, — добавил я, и по взгляду Данилова, было видно, что это он понимал и сам.

***

Второй выезд я предложил сделать иначе.

Не приехать и опрашивать, а прийти и работать.

Данилов сперва не понял, а когда понял, долго сопротивлялся.

— Ковалёв, у нас задача не работать, — напомнил он. — У нас задача обобщать.

— Товарищ старший лейтенант, обобщать нечего. Нам за четыре часа не сказали ни одного слова правды.

— И что вы предлагаете? — уточнил он.

— Прийти к ним на смену, — предложил я. — На всю ночь, с лопатами.

Он поглядел на меня как на сумасшедшего.

— Мы штабная группа, — напомнил он.

— Так точно, — не стал спорить я. — Только штабной группе никто ничего не расскажет, а человеку, который с тобой всю ночь глину таскал, расскажут всё.

Данилов помолчал.

— Вы понимаете, что я вам этого приказать не могу?

— Понимаю, товарищ старший лейтенант.

— И что ежели с вами что-нибудь случится, отвечать буду я.

— Понимаю, товарищ старший лейтенант.

Он вздохнул и полез за папиросами.

— Ладно, — обронил он. — Только я с вами.

Мы отработали три ночи.

Первую — в том самом втором батальоне, на устройстве блиндажа под медпункт: копали в глине, крепили плетнём, таскали накат.

Вторую — в третьем, на минировании стыка.

Третью — в сапёрной роте стрелковой дивизии, которая нам вообще не подчинялась и куда нас пустили только потому, что нас было двое и мы пришли с лопатами.

Данилов, надо отдать ему должное, работал наравне.

Он был неловкий, городской, к третьему часу натирал ладони до крови и мотал их бинтом, — но не садился и не отходил, и это заметили.

К концу третьей ночи с нами говорили.

И вот что я услышал за эти три ночи.

Что в блиндажах на плацдарме гибнет больше людей, чем на работах: накат кладут в один слой, потому что леса нет и возить его через реку некому, и прямое попадание мины проламывает такой накат насквозь.

Что за октябрь во втором батальоне трое подорвались на своих же минах — не при постановке, а при переносе: поле поставили седьмого числа, а девятого через него потребовалось пропустить пехоту, и формуляра не было.

Что немецкие мины на этом берегу лежат не там, где мы привыкли на дуге.

Вот это последнее меня и зацепило.

Сказал мне про это пожилой сапёр из дивизионной роты, с фамилией Бондарь, к которому я подсел на перекуре.

— Товарищ старший сержант, а вы откуда сами будете? — поинтересовался он.

— С Курской дуги, — отозвался я. — Двести тридцать пятый отдельный.

— Ага, — он затянулся. — Ну, тогда вы тут наплачетесь.

— Это отчего же?

— Оттого, что тут не так, — обронил Бондарь. — На дуге как? Там поле, и оно поле. Ряды, шаг, всё по-людски.

— А тут?

— А тут они не полем ставят. — Он показал самокруткой в темноту. — Тут они ставят по тропке.

Я насторожился.

— Как это по тропке?

— А так, — пояснил он. — Тут же местность какая: овраги, кручи, спуски. Пройти можно не везде, а по десяти местам. Вот они по этим десяти местам и кладут.

Он сплюнул.

— И кладут не кучей, а по три штуки. И не в самой тропке, а по краям, где нога сходит.

Я сидел и слушал, и у меня по спине шёл холод.

Потому что это был его почерк.

Тот самый: не полем, а по человеческому движению. Три штуки. По краям, где нога сходит.

— Бондарь, а давно они так ставят? — насторожился я.

— Дык не знаю, — он пожал плечами. — Я тут с сентября. При мне так.

— А раньше?

— Раньше, говорят, полем ставили, как везде.

Я вернулся к себе в четвёртом часу и до рассвета сидел с тетрадью.

И к утру у меня выходило вот что.

Хальм в Орле работал на срок — он ставил в апреле то, что сработает в октябре, и рассчитывал на полгода вперёд.

Хальм на дуге работал на порядок — он ставил не против сапёра, а против того, как сапёр обучен искать.

А тут кто-то работал по тропкам.

Это могло быть совпадением. Дивизионный сапёр Бондарь мог просто описать обыкновенную практику, принятую у немцев на пересечённой местности, и никакого Хальма тут могло не быть вовсе.

Я это понимал и записал это отдельной строчкой, чтобы не обманывать себя: «Возможно, совпадение. Проверить».

И приписал ниже, как проверять.

«Признак: если это он — то среди троек будет одна, поставленная наоборот. Он чередует. На хуторе была каждая четвёртая».

Про третью ночь надо рассказать отдельно.

Мы работали в дивизионной сапёрной роте, на устройстве перекрытия под склад боеприпасов, и работа была тяжёлая: накат в три слоя, брёвна с левого берега, которые сперва надо было поднять по глине на средний ярус.

К двум ночи все вымотались, и работа встала сама собой.

Не по команде — просто люди сели.

Сели где стояли, привалились к брёвнам и минут двадцать никто не двигался, и никто их не гнал, потому что гнать было бесполезно.

Данилов сел рядом со мной и вытянул ноги.

— Ковалёв, я вот чего не пойму.

— ЧТо

— Их же никто не заставляет, — он показал ладонью на сидящих. — Приказа на трёхслойный накат нету. Есть норма — один слой. Они могли бы в один и лечь спать.

— Могли бы, — не стал спорить я.

— Так почему кладут три?

Я поглядел на людей у брёвен.

— Потому что у них в октябре двадцать три человека убило, — ответил я. — Не в бригаде — у них тут, на этом клочке. Они их сами вытаскивали.

bannerbanner