Читать книгу Эвоэ! Дионис (Денис Анисимов) онлайн бесплатно на Bookz (4-ая страница книги)
Эвоэ! Дионис
Эвоэ! Дионис
Оценить:

5

Полная версия:

Эвоэ! Дионис

К нему подошла девочка. Лет десяти. Босая. Платье серое от пыли. Глаза — огромные, тёмные.

— Что это? — спросила она, указывая на флягу.

— Вино.

— Что такое вино?

Он посмотрел на неё. И увидел в её глазах то, что видел в зеркале каждое утро: голод. Не по еде. По чему-то, чего она никогда не пробовала, но по чему уже скучала.

— Это то, что помогает забыть.

— Забыть что?

— То, что ты помнишь, когда закрываешь глаза.

Девочка молчала. Потом сказала тихо:

— Я помню, как мама пела. Мама умерла. Когда я закрываю глаза, я слышу её голос. И мне больно.

Дионис замер.

— Дай мне. Я хочу забыть.

Он дал. Она выпила глоток. Сморщилась. Закашлялась. Глаза наполнились слезами.

— Горько.

— Да.

— Помогло?

— Нет.

— Но ты почувствовала, что ты жива. А это уже что-то.

Девочка посмотрела на него.

— Ты тоже хочешь забыть?

— Да.

— А тебе помогает?

— Нет.

— Тогда зачем ты пьёшь?

— По привычке.

Она ушла медленно, оглядываясь. Как уходят от могилы.

Он сидел у колодца до ночи. Один. Фляга была пуста. Звёзды были яркими. И ни одна из них не смотрела на него.

Глава 2. Лоза

Он остался в деревне.

Не потому, что решил. Просто утром никуда не ушёл. Ноги, которые сами нашли дорогу сюда, вдруг отказались идти дальше. Он сел у колодца, и день прошёл, и ночь прошла, и на второе утро он всё ещё был там.

Пять домов. Колодец. Козы. Пыль. Женщина, которая молча положила перед ним лепёшку. Мужчина, который не спросил, кто он. Ребёнок, который смотрел издалека и не подходил.

Он не говорил, что останется. Он просто начал работать.

Руки должны были чем-то заниматься. Пока руки заняты — голова молчит. Пока голова молчит — внутри тихо. А тишина внутри была единственным, чего он хотел. И единственным, чего он боялся.

На третий день он вышел в поле, где росла старая, одичавшая лоза. Не ухоженная, не обрезанная много лет. Она вилась по камням, цеплялась за сухую землю, давала мелкие, твёрдые ягоды — такие, что и птицы не клевали.

Крестьянин — тот самый, что не спросил, кто он, — стоял рядом и смотрел.

— Она не даёт вкусных плодов, — сказал крестьянин. — Сколько лет стоит. Ягоды горькие. Мы пробовали.

Дионис взял нож.

— Поэтому и не даёт.

Он подошёл к лозе и опустился на колени. Долго смотрел на переплетение ветвей — так, как смотрят на запутанную нить, которую нужно распутать. Потом нашёл узел. Показал ножом.

— Здесь. Режь здесь.

— Зачем?

— Затем, что она тратит силы не туда. Видишь эти побеги? Они длинные, красивые, зелёные. Они тянутся вверх. Но на них не будет ягод. Никогда. Они пьют её соки, тянут её вверх, а плод остаётся внизу, голодный. Если оставить — она зачахнет. Умрёт от собственной щедрости.

Крестьянин смотрел на побеги. Они были красивые. Правда красивые. Он протянул руку и потрогал один — нежно, как трогают волосы ребёнка.

— Она же живая, — сказал он.

— Да.

— Ей больно.

Дионис провёл ножом по ветви. Сок выступил на срезе — густой, прозрачный, тяжёлый. Он повис каплей и упал на землю.

— Да, — сказал Дионис. — Ей больно.

Он отрезал ещё одну ветвь. Потом ещё. Крестьянин стоял и смотрел, как от лозы отпадают красивые зелёные руки. Он не уходил. Но и не помогал.

— Если не обрежешь — она умрёт, — сказал Дионис. — Не сразу. Постепенно. Сначала перестанет давать ягоды. Потом начнёт сохнуть сверху. Потом умрёт вся.

Он замолчал.

Потому что услышал, что говорит не о лозе.

— Жалость без ножа — это смерть, — сказал он тише. — Ты оставишь ветвь, потому что тебе больно её резать. А она умрёт. Вся. Не одна ветвь — весь куст.

Крестьянин смотрел на него.

— Режь, как мать режет своего ребёнка, чтобы вынуть занозу, — сказал Дионис.

И больше ничего не сказал.

Крестьянин взял второй нож. И начал резать с другой стороны. Молча. Неловко. Слишком глубоко — Дионис видел это, — но не поправил. Пусть учится. Пусть режет.

Они работали до темноты. Когда закончили, лоза стояла голая, обрубленная, уродливая. Как будто её избили. Крестьянин смотрел на неё и молчал. Дионис тоже молчал.

— Она выживет? — спросил крестьянин наконец.

— Выживет.

— А если нет?

— Тогда мы посадим новую.

Крестьянин посмотрел на него.

— Ты странный, — сказал он. — Ты похож на Бога.

Дионис ничего не ответил. Он смотрел на срез последней ветви. Сок уже не шёл. Рана подсыхала. Затягивалась.

Через неделю пришло время давить виноград.

Ягоды собрали в большие каменные чаны — те, что стояли за деревней, старые, с трещинами по краям, с тёмным налётом на дне. В них давили ещё до того, как деревня появилась на этой земле. Может быть, всегда.

Дионис велел снять обувь. Люди переглянулись. Но сняли. Босые ноги, грязные ступни, пыль между пальцами.

— Топчите, — сказал он. — Не бойтесь.

Первым в чан шагнул мальчик. Лет двенадцати. Он встал на ягоды и замер от неожиданности. Ягоды лопались под ним с тихим, влажным звуком. Сок поднимался между пальцами. Мальчик засмеялся.

И тогда начали остальные.

Они топтали виноград, и сок становился тёмным, почти чёрным, и пена поднималась по краям чана — густая, розовая, живая. Пахло кислым и сладким одновременно. Женщины подоткнули юбки. Мужчины топали тяжело, неуклюже. Кто-то запел, потому что молчать стало невозможно.

Дионис стоял у чана и смотрел.

— Не бойтесь давить, — сказал он. — Ягода должна умереть, чтобы стать вином. Это не жестокость. Ягода умирает. Вино живёт. Никто не виноват.

Он сказал это и понял, что врёт. Или не врёт — но не всю правду. Потому что в этом «никто не виноват» было слишком много него самого. Слишком много того, что он говорил себе каждое утро, когда просыпался и понимал, что всё ещё жив.

Женщина у чана посмотрела на него. Молодая, с тёмными волосами, с руками в виноградном соке. Она не улыбалась. Она смотрела на него так, как смотрят на вопрос, который давно хотели задать.

— А что, если я как ягода? — сказала она.

Дионис не ответил.

— Что, если меня тоже нужно раздавить? — сказала она тише. — Чтобы стать чем-то большим.

Он смотрел на неё. Женщина не отводила глаз.

— Мой ответ «да», — улыбнувшись, сказал он.

Она кивнула. Как будто ждала этого. Как будто знала. И вернулась к чану. И топтала виноград дальше — сильнее, чем раньше. Сильнее, чем нужно.

Он не остановил её.

Ночью он танцевал.

Один. У костра, который догорал. Деревня спала. Козы спали. Даже собаки спали — те, что были. Он остался один с огнём и с телом, которое не могло остановиться.

Он танцевал не для радости. Он танцевал, чтобы не закричать.

Тело двигалось — неуклюже, тяжело, некрасиво. Это не был танец. Это было вырывание. Он вырывал из себя то, что прятал днём: пустоту размером с мать. Дыру в форме Семелы. Дыру в форме Алкиппы. Дыру в форме мёртвого ребёнка на берегу.

Он танцевал, пока ноги не подкосились, пока не упал на землю от усталости. Лёг на спину и посмотрел в небо.

Дыхание рвалось из груди, как зверь из клетки. Пот стекал в глаза, щипал, жёг. Или это был не пот. Он не знал. Он перестал различать давно.

Звёзды были холодные. Ни одна не знала его имени. Это было хорошо. Это было единственное, что было хорошо.

Он лежал на земле и думал: вот здесь, сейчас, я мог бы остаться. Мог бы стать человеком. Мог бы состариться. Мог бы умереть. Мог бы быть похороненным в этой земле, и лоза, которую я обрезал, выросла бы на моей могиле, и кто-нибудь сделал бы из неё вино, и кто-нибудь выпил бы его и забылся.

Но он знал, что не останется.

Потому что он уже пробовал. Много раз. И каждый раз что-то внутри — не голос, что-то глубже голоса — поднимало его и говорило: иди. И он шёл.

Он ушёл на рассвете.

Не попрощался и не обернулся. Потому что если бы он обернулся — не смог бы уйти. А ему нужно было уйти. Не потому, что он хотел. Потому, что он знал: всё, что он им дал, временно. Вино кончится. Танец закончится. Радость уйдёт. И они останутся с той же пустотой. Только теперь они будут знать, что пустота — это не норма. И это знание будет мучить их сильнее, чем незнание.

Он дал им не дар. Он дал им тоску.

Он шёл через поле, где стояла обрезанная лоза. Она была ещё голая. Ещё уродливая. Но на самом краю, у земли, он увидел маленькую зелёную точку. Почку. Новую. Она пробивалась сквозь старую кору — тонкая, бледная, живая.

Он остановился. Посмотрел на неё.

— Ну, — сказал он. — Давай.

И пошёл дальше.

За ним бежала девочка.

Та самая. Лет десяти. Босая. Платье серое от пыли. Она бежала и держала что-то в руках. Он не оборачивался, но слышал её шаги.

— Эй! — крикнула она. — Ты забыл свою флягу!

Он не остановился. Не обернулся. Шёл.

Она добежала до него и схватила за руку. Он остановился. Посмотрел на неё.

Протянула флягу. Ту самую, с кислым вином, которое не действовало на него. Пустая теперь.

— Ты забыл, — сказала она.

— Нет, — сказал он. — Не забыл.

Она не поняла. Смотрела на него снизу вверх, и в её глазах было что-то, чего он не хотел видеть. Надежда. Та самая. Он узнал её. Он видел её в зеркале каждое утро — до того, как перестал смотреть в зеркала.

— Возьми, — сказала она. — Тебе нужно.

Он покачал головой.

— Оставь себе.

— Зачем?

— Чтобы было что помнить.

Она стояла и держала флягу, и смотрела, как он уходит.

Он ушёл и не обернулся. Ни разу. Потому что если бы обернулся — вернулся бы. А возвращаться было нельзя. Возвращаться — значит признать, что там что-то осталось. А там ничего не осталось. Там была только девочка с флягой. И лоза с новой почкой. И деревня, которая научилась давить виноград и не знала, что с этим делать.

Он шёл на восток. Дорога была пыльной. Солнце поднималось. Тени становились короче. Мир просыпался — не для него, но рядом с ним. Он шёл по краю этого пробуждения, не входя в него.

Глава 3. Войско

Он не собирал войско. Оно собралось само.

Сначала это были сатиры. Те, что остались. Их было немного — пятеро, может, шестеро. Они пришли к нему ночью, когда он сидел у костра на краю какой-то деревни, название которой не запомнил. Они не говорили. Просто вышли из темноты — косматые, с копытами, с глазами, в которых плясали отблески огня. Сели рядом. И он понял: они пойдут с ним. Куда угодно.

Он не звал их. Он даже не знал, что они рядом. Но когда утром он встал и пошёл, они пошли за ним. Молча. Как будто это было решено давно. Как будто они ждали только, чтобы он сдвинулся с места.

Потом пришли люди.

Не сразу. По одному. По двое. Они появлялись на дороге — из-за поворота, из лесной чащи, из-за холма. Они не спрашивали, куда он идёт. Они просто присоединялись. Шли рядом. Молчали. Или говорили — но не с ним, а между собой.

Первый был кузнец. Широкоплечий, с обожжёнными руками, с молотом за поясом. Он бросил свою кузницу. Бросил жену. Бросил детей. Он не сказал, почему. Дионис не спросил. Кузнец шёл рядом и молчал. Иногда он смотрел на свои руки — на мозоли, на шрамы, на обожжённую кожу — и что-то в его лице менялось. Как будто он видел их впервые.

Дионис не спрашивал, зачем он идёт. Он вообще ничего не спрашивал. Он просто шёл. И они шли.

Потом была женщина. Немолодая. С усталыми глазами. Она пришла с ребёнком на руках — мёртвым. Она несла его три дня, не останавливаясь. Когда она дошла до лагеря, она положила ребёнка на землю и сказала:

— Я слышала, ты даёшь забыть.

— Да.

— Дай мне.

Он дал ей вина. Она выпила. Посмотрела на мёртвого ребёнка. И впервые за три дня — заплакала.

Она осталась. Ребёнка похоронили у дороги. Она не ушла. Она шла с войском — молчаливая, с пустыми руками, с глазами, в которых было что-то, чего не было раньше. Не надежда. Что-то другое. Что-то, чему он не знал имени.

Потом пришли другие. Рабы, уставшие от цепей. Воины, уставшие от крови. Женщины, уставшие от мужчин. Мужчины, уставшие от себя. Они шли за ним, потому что он обещал им то, чего у них не было. Не богатство. Не власть. Забвение. Танец. Разрыв.

Он не хотел этого. Он не просил. Но они пришли сами.

Они шли через Фригию. Через Лидию. Через земли, где никто не слышал имени Диониса. Они несли тирсы — длинные палки, увитые плющом. Они били в тимпаны — те, что были. Они пели песни, от которых трескалась земля. Они шли по воде, как по земле. Они шли через огонь, как через воздух.

Они не грабили. Не жгли. Не убивали. Они просто шли. И всё, что было на их пути, — менялось. Люди выходили из домов и смотрели. Дети бежали следом. Женщины бросали прялки. Мужчины бросали плуги. И присоединялись.

Войско росло. Не потому, что он звал. Потому, что они слышали. Потому, что тимпан шёл впереди, и звук его был как зов. Как зов чего-то, что было в них всегда — но спало. И теперь просыпалось.

Однажды вечером к нему подошёл кузнец. Тот самый. С обожжёнными руками.

— Ты знаешь, куда мы идём? — спросил он.

— Нет.

— А как ты узнаешь, когда дойдём?

Дионис посмотрел на него.

— Я не узнаю.

Кузнец молчал. Потом сказал:

— Хорошо.

И вернулся к костру. И больше не спрашивал.

И тогда он услышал. Свирель.

Тихую. Далёкую. Но знакомую. Такую знакомую, что внутри что-то сжалось — не от боли, а от памяти.

Он обернулся.

Пан шёл за ним. В десяти шагах. Косматый. Рогатый. С чёрным копытом, оставляющим следы в пыли. Со свирелью в руках.

— Ты обещал прийти, когда я буду готов, — сказал Дионис.

— Ты готов, — ответил Пан. Голос был всё тот же. Грубый. Скрипучий. Как трение камней. — Ты больше не прячешься в пещере. Ты идёшь в мир, чтобы разорвать его границы. Я обещал быть с тобой, когда ты станешь многими. Теперь ты ведёшь за собой многих.

Дионис молчал.

— Я не буду идти с тобой до конца, — сказал Пан. — Я — Бог лесов. Там, куда ты идёшь, есть леса. Но они кончатся. А я там, где они есть.

— Почему ты здесь?

Пан улыбнулся. В его глазах плясали бесы — те самые, что были там, в пещере, много лет назад.

— Потому что я обещал. И потому что вино, которое ты несёшь миру, это моё вино. Я хочу видеть, как они его пьют.

Они шли вместе. Два Бога. Один огромный, косматый, дикий. Другой — тонкий и бледный, с глазами, в которых было что-то, чего не было в пещере. Что-то, что появилось после огня. После безумия. После танца.

Пан играл на свирели. Дионис молчал.

Они не говорили о пещере. Не говорили о нимфах. Не говорили о том, что было. Они просто шли.

И войско шло за ними. Молча. Заворожённое. Потому что музыка Пана была не звуком — она была дыханием земли.

Они вышли к реке Гидасп на закате.

Река была широкой. Мутной. Бесконечной.

На том берегу стояло войско. Тысячи. Десятки тысяч. Колесницы. Слоны. Кони. Царь Дериад, сын Гидаспа, вышел вперёд. Он не боялся.

— Ты не пройдёшь, — крикнул он. — Я не признаю твоих Богов. Я не пью твоего вина. Я не танцую твоих танцев. Уходи.

Дионис смотрел на него.

— Я не хочу войны.

— Ты не хочешь войны, но ты пришёл с войском. Что это, если не война?

— Это правда. А правда — как вино. Её нельзя пить, не опьянев. И тебе пришло время, Дериад, сын Гидаспа. Отпить. Или отставить чашу.

Дериад молчал. Потом сказал:

— Тогда пусть река решит.

Глава 4. Гидасп

Битва началась на рассвете.

Дионис поднял тимпан. Ударил. Бум.

Менады закричали. Сатиры завыли. Его войско двинулось вперёд.

Они шли через реку. Вода не мешала им. Они шли по воде, как по земле. Их тирсы были увиты плющом. Их волосы были распущены. Их глаза горели.

Войско Дериада дрогнуло. Не от страха. От того, что они увидели. Они увидели армию без оружия, которая не боялась смерти. Армию, которая шла на их копья с улыбкой.

Дионис ударил в тимпан снова. БУМ.

Из прибрежных камышей раздался рёв. Древний. Тот, от которого разум превращается в пепел. Рёв, который был старше богов. Старше людей. Старше самого страха.

Пан.

Он стоял в камышах, огромный, чёрный, с глазами, горящими как угли. И он ревел. Тем самым рёвом, вызвавшим панический ужас, от которого воины бросали щиты и бежали, не помня себя.

Войско Дериада дрогнуло.

Не от магии вина. Не от танца менад. От паники. От того первобытного, животного ужаса, который Пан нёс в своём горле, как верный пёс несёт добычу своему хозяину.

Слоны закричали и бросились назад, давя своих же. Колесницы перевернулись. Кони упали на колени, не в силах двигаться.

И случилось то, чего никто не ожидал.

Земля под ногами войска Дериада стала мягкой, превратившись в липкую и тягучую грязь. В что-то, что текло, как кровь.

Дионис ударил в тимпан. БУМ.

И река вышла из берегов. Она потекла между ног воинов. Она заполняла впадины. Она делала землю ещё жиже.

И тогда из реки поднялся Он.

Гидасп. Бог реки. Отец Дериада.

Он был огромным. Его тело было соткано из пены, ила и воды. Его борода — водоросли. Его глаза — два омута, в которых тонули утопленники. Он поднялся во весь рост, и вода с рёвом хлынула с его плеч, смывая первые ряды войска Диониса.

— Ты не пройдёшь через мою воду, — проревел Гидасп. Голос его был как скрежет камней на дне. — Эта река — моя кровь. Эта земля — моя плоть. Мой сын — мой наследник. Уходи, или я утоплю тебя в этой воде.

Дионис посмотрел на него. Без страха. Без гнева. С интересом.

— Ты, отец Дериада, — сказал он. — Ты старше этой земли. Но не старше меня.

Гидасп засмеялся. Смех был как водопад.

— Ты — мальчик. Ты — ничто перед водой. Вода старше всего. Вода была до богов. Вода будет после.

Он поднял руки. Река взревела. Волна поднялась на тридцать локтей. Она нависла над войском Диониса, готовая обрушиться, готовая смыть всё, готовая утопить бога в собственной стихии.

Менады закричали. Сатиры попятились. Даже Пан, стоявший в камышах, замолчал.

Дионис не отступил.

Он поднял тимпан. Но не ударил.

Он улыбнулся и погрузил руку в воду.

Вода приняла его руку — так, как принимает всё, что ей не принадлежит. И в том месте, где его пальцы коснулись ила, что-то вспыхнуло. И река загорелась.

Огонь вспыхнул из глубины, из ила, из пены, из самой сути реки. Он горел пламенем, которое не гасло от воды. Пламенем, которое было старше воды.

Гидасп закричал. Не от боли. От ужаса. Его стихия горела. Его кровь кипела. Его тело, сотканное из воды, начало испаряться, корчиться, распадаться.

— Что ты сделал? — взревел он. — Как можешь ты жечь воду?

— Я — виноград, который горит в животе. Я — кровь, которая кипит в жилах. Я — то, что старше воды. Потому что вода — это забвение. А я — это память. А память сильнее забвения.

Гидасп попытался потушить огонь. Он обрушил на него всю свою воду — всю, до дна. Волна за волной. Пена. Ил. Всё, что было в его русле. Огонь шипел. Огонь гас. На мгновение. А потом вспыхивал снова. Ярче и злее.

Он бросал в него камни, поднимал со дна затонувшие стволы. Он гнал на него рыб. Ничего не помогало. Огонь горел. Вода кипела. Пар поднимался до неба. Рыбы всплывали брюхом вверх. Ил трескался.

И только когда он понял, что не может потушить его, — тогда он остановился. Тогда он посмотрел на Диониса с мольбой.

— В этих водах купали Загрея, не жги её, умоляю Тебя.

— Сдайся, — сказал Дионис. — Сдайся, и я потушу огонь. Сдайся, и твоя река потечёт дальше, а сын твой останется жив.

Гидасп смотрел на него. В его глазах, в этих двух омутах, было что-то новое. Не гнев. Не страх. Признание.

— Ты — не мальчик, — прошептал он. — Ты — то, что не гаснет.

Он опустился на колени. Вода вокруг него перестала кипеть. Огонь начал гаснуть.

— Я сдаюсь, — сказал Гидасп.

Дионис поднял из воды руку. Огонь погас. Река потекла дальше. Смирно. Как собака, которая узнала хозяина.

Гидасп растворился в воде. Только пена на поверхности напоминала, что он был здесь.

Дериад закричал. Его голос потонул в рёве воды. В грохоте тимпана. В криках менад.

Он бросился на Диониса с мечом. Но не добежал. Вода подхватила его. Она несла его, как щепку. Она не убивала. Она просто несла.

А потом всё стихло.

Дионис стоял на берегу. Тимпан в его руках был мокрым. Войско Дериада лежало на земле, не способное сражаться.

Дериад лежал у воды. Он смотрел на Диониса. В его глазах не было ненависти. Только удивление.

— Кто ты? — прошептал он.

— Тот, кого ты не хотел узнать.

Дионис подошёл. Протянул руку. Дериад взял её. Встал.

— Я не буду пить твоё вино, — сказал он.

— И не надо, — ответил Дионис. — Просто помни, что оно есть. И помни, как оно жжёт. Даже воду.

Ночью, когда войско спало, Пан подошёл к нему.

Сел рядом. Положил свирель на колени.

— Дальше я не пойду, — сказал он.

Дионис посмотрел на него.

— Почему?

— Здесь кончаются мои леса. Дальше пустыня. Реки. Чужие боги. Там мне нечего делать.

— Ты уходишь?

— Я сделал своё дело. Я дал тебе первую флягу. Я выполнил своё обещание. Больше мне нечего дать.

Дионис молча обнял его.

— Спасибо.

— Не благодари. Ты сделал всё сам. Я только шёл рядом.

Пан встал. Посмотрел на звёзды.

— Эвоэ, Дионис, — выкрикнул он. Серьёзно. Без улыбки.

И ушёл в камыши. Свирель звучала ещё долго. Потом стихла. Дионис остался один. Но не почувствовал одиночества. Впервые.

Он посмотрел на реку. Она текла тихо. Смирно. Где-то в её глубине, под илом, под пеной, горел огонь. Маленький. Синий. Вечный.

Огонь, который не гаснет.

Даже в воде.

Глава 5. Костёр

Дионис сидел у костра.

Войско спало. Менады спали. Сатиры спали. Даже Дериад спал — связанный, но живой, у воды. Всё спало. Только он не спал. Только он смотрел в огонь.

Он победил. Он не хотел, но победил. Река отступила. Враги лежали. Дериад был пленником. Всё было так, как должно было быть. Всё было правильно.

Он не чувствовал ничего.

Не пустоту. Не боль. Не радость. Ничего. Только тяжесть. Тяжесть в руках. Тяжесть в груди. Тяжесть в глазах. Он смотрел на огонь и не видел его. Он слышал треск и не слышал его. Он был здесь и не был.

К нему подошла менада. Молодая. Лет восемнадцати. Волосы тёмные. Глаза — как угли. Она села рядом. Не заговорила. Просто села.

Он не посмотрел на неё. Но сказал:

— Ты видела.

— Да.

— Что?

— Тебя.

Он замолчал. Огонь трещал. Искры летели вверх.

— Как тебя зовут? — спросил он.

Она повернулась. Посмотрела на него. В её глазах была усталость. Та самая. Знакомая.

— Эхо.

— Эхо, — повторил он. — Почему ты здесь?

— Потому что я слышала Тебя. Далеко. В горах. Я слышала твой тимпан. И пришла.

— Ты тоже оставила что-то?

— Всё.

— И что нашла взамен?

— Тебя. — Она улыбнулась. Горько. — И войну. И смерть.

— Это не то, что ты искала.

— Нет. Но это то, что есть.

Дионис молчал. Потом спросил:

— Ты жалеешь?

— Нет, не жалею. — Она сказала это твёрдо.

Потом встала и ушла, и он снова остался один.

bannerbanner