
Полная версия:
Ненужные люди
Рядом фото соседского мальчика.
Стрелки показывали 11:59.
Двери в квартиру не нашли.
Но каждую ночь в подъезде кто-то ходит.
Медленно.
С тиканьем.
И тихо останавливается у детских комнат…
Бабушкины куклы
В деревне Заозёрное осталось всего несколько домов. Молодые уехали, старики потихоньку вымирали. Одна из последних была бабушка Агафья, бывшая учительница, а теперь просто «та сумасшедшая старуха из крайнего дома».
Она жила одна, если не считать кукол.
Их было много. Старых, тряпичных, с выцветшими лицами и стеклянными глазами. Они сидели на полках, лежали в сундуках, стояли у окна будто наблюдали.
– Это мои детки, – говорила бабушка Агафья, поправляя платочек на голове у одной из кукол. – Они меня не бросили.
Соседи шептались, что куклы шевелятся, когда старуха не смотрит. Что ночью в её доме слышался шёпот – будто несколько детских голосов переговаривались в темноте.
Но самое странное началось после того, как в деревню приехала социальный работник – молодая девушка из райцентра.
– Бабушка, вам же тяжело одной, – уговаривала она Агафью. – Давайте я помогу вам собрать вещи, и мы переедем в дом престарелых. Там тепло, кормят…
Старуха молчала. А куклы смотрели.
– И… этих… лучше оставить, – брезгливо добавила девушка, указывая на тряпичные лики. – Они же старые, антисанитария…
В тот же вечер соцработница исчезла.
Её нашли через три дня в лесу сидящей под деревом. Живую. Но с широкой улыбкой и стеклянными глазами.
А в доме у бабушки Агафьи появилась новая кукла.
Светлые волосы. Синий свитерок.
И очень живое лицо.
Деревня Заозёрное окончательно опустела через месяц.
Но если подойти к крайнему дому ночью и прислушаться…
Там до сих пор смеются дети.
Советская тоска
Мы сидели в комнате. Комната была квадратной. 4 стены. 4 угла. 1 дверь. 0 окон.
На столе стоял стакан. Стакан был прозрачным. В стакане плавала ложка. Ложка была советской.
Выпьем?
Выпьем.
Я достал бутылку. Бутылка была пустой. На этикетке было написано "ВОДКА". Буквы кривые. Как жизнь.
Мы наливали воздух в стаканы. Пили. Опьянели.
В углу лежал мешок. Мешок шевелился.
Это что?
Тоска.
Я подошёл и развязал мешок. Из мешка вылезли:
комок волос
детский ботинок
фотография Ленина
моя бабушка
Бабушка закурила.
Ждём? – спросила она.
Ждём.
За дверью заскреблись. Потом залаяли. Потом запели "Катюшу".
Это они?
Возможно.
в) МилицияЯ открыл дверь. За дверью стояли: а) мой отец в трусах б) медведь с балалайкой
Милиция начала танцевать. Медведь заплакал. Отец сел на пол и стал есть борщ.
Всё кончено?
Всё только начинается.
Бабушка достала гранату.
За Родину! – крикнула она и выдернула чеку.
Мы закрыли глаза.
Тишина.
Открыли глаза.
В комнате:
4 стены
4 угла
1 дверь
0 окон
На столе стоял стакан. В стакане плавала ложка.
Ждём?
Ждём.
Тоска была вкусной. Как советское мороженое. Как кровь на снегу. Как бычок в школьном туалете.
Мы сидели и ждали.
Ждали.
Ждали.
Жалобное письмо президенту или один дурачок и его бессмысленные страдания
1. Простой человек
Один человек сидел. Он был не очень умный, но и не очень глупый. Он был просто человек, а это уже само по себе странно.
Человек смотрел в окно. За окном шел дождь. Или не дождь, а просто что-то мокрое.
– Вот, – сказал человек, – опять дождь. Опять дороги размыло. Опять цены выросли. Опять чиновники воруют.
Он вздохнул. Потом подумал. Потом встал.
– Напишу-ка я письмо президенту, – решил он.
2. Письмо, которое никто не прочитал
Человек взял бумагу. Бумага была белая. Или не совсем белая. Может, желтоватая.
Он написал:
С уважением, человек.»«Уважаемый президент! Я человек. Я живу. Мне плохо. Почему? Колбаса дорогая. Бензин тоже. Зарплата маленькая. Дороги кривые. Чиновники все воруют. Что делать?
Он заклеил конверт. Конверт был коричневый. Или серый.
– Теперь всё изменится, – подумал человек.
3. Ответ, который ни на что не отвечает
Прошло время. Много времени. Или мало.
Человек получил письмо. Письмо было официальное.
Там было написано:
С уважением, кто-то.»«Уважаемый человек! Ваше письмо рассмотрено. Оно очень важное для нас. Поэтому его переслали. Куда? Неважно. Главное – переслали.
Человек почесал голову.
– Значит, президент не прочитал, – подумал он.
4. Новое письмо, которое никому не нужно
Человек снова сел писать.
С уважением, человек.»«Уважаемый президент! Вы не ответили. Почему? Может, письмо потерялось? Может, его съели? Я снова пишу. Мне всё ещё плохо.
Он отправил письмо.
5. Конец, который не кончается
Человек ждал.
Он ждал долго.
Он ждал так долго, что забыл, чего ждал.
Потом пришло новое письмо.
С уважением, никто.»«Уважаемый человек! Ваше письмо очень важно для нас. Оно переслано. Куда? В другое место. Ждите ответа.
Человек вздохнул.
– Ладно, – сказал он. – Пойду куплю колбасу.
Но колбасы не было.
Или была, но очень дорогая.
Человек сел и заплакал.
А за окном всё шёл дождь.
Или не дождь.
А просто что-то мокрое.
Конец.
(Если это можно назвать концом.)
Паутина и Акт №13 об отсутствии Бога
Итак. Бог. Он, как известно, отсутствует. Совершенно. Точно так же, как отсутствует мой вчерашний бутерброд с колбасой. Исчез! Испарился! Без спросу!
Пришли свидетели. Гражданин с удостоверением. Гражданин без удостоверения, но с совой под мышкой. И гражданин, утверждающий, что он стул. Осмотрели место предполагаемого пребывания. Пустота. Ничегошеньки! Ни бороды, ни сияния, ни даже таблички "Занято" или "Вышел на минуту". Голая пустота. И пыль. Немного пыли в углу.
"Ага!" – сказал гражданин со совой. – "Вот она, пыль! Прямое доказательство!" – "Чего?" – спросил гражданин-стул. – "Отсутствия!" – торжественно заключил гражданин с совой. Сова хлопнула глазом. Согласилась. Мудрая птица.
Стали искать следы. Может, ногой топнул? Может, перо обронил? Может, записку оставил: "Ушёл, не дождались"? Ничего. Тишина. Безмолвие. Как в буфете после съедения последней плюшки. Только эхо собственных шагов по этому бескрайнему пустому залу пребывания. Шаги гулкие. Смешные.
"А если Он просто спрятался?" – предположил гражданин без удостоверения. – "За шкафом? Под диваном вечности?" Полезли искать. Заглянули за шкаф. Там паук. Паук плетёт паутину. Паутина ловила мух, но мух тоже не было. Паук сидел и курил трубку. На вопрос о Боге пожал всеми восемью плечами. "Не видал," – прошелестел он паутинно. – "Давно не видал. С тех пор, как мухи кончились."
Гражданин-стул предложил составить акт. Акт об отсутствии. "Факт налицо!" – застучал он ножкой. – "Бога нету! Констатировано гражданами: с удостоверением, без удостоверения, стулом и совой. Осмотрено место. Найдены: пустота, пыль, паук. Следов божественного присутствия не обнаружено. Даже намёка! Даже крошечной бумажки!"
Подписали акт. Сова поставила кляксу. Паук добавил тонкую нить для солидности. Пустота молчала. Пыль легла на бумагу. Точка.
Вышли на улицу. Солнце светило. Птица какая-то чирикала. Гражданин с удостоверением полез за документом. Гражданин без удостоверения задумался о сове. Гражданин-стул стоял. "Ну и что теперь?" – спросил стул. – "Теперь?" – переспросил гражданин со совой. – "Теперь всё как обычно. Дождь пойдет – промокнем. Плюшка появится – съедим. Акт №13 сдать в архив. Пустота она и есть пустота. Ничего не поделаешь. Идём?"
Пошли. Стул поскрипывал. Сова дремала. Паук в пустоте курил. А Бога… Бога так и не нашли. Потому что его нет. Вот так-то. Очень просто. И даже не смешно. Немножко только. Как стук пустого ведра по мостовой. Бам! И тишина.
Утро. Несостоявшееся.
Проснулся. В голове пустое ведро, дно пробито. Где-то капает. Не в голове – в комнате. Или наоборот? Неважно.
На столе стоял стакан. Пустой. Но очень гордый. Отвернулся к стене. Плечом. Как будто стена ему что-то важное сказала. Я ему: «Стакан!» Он молчит. Обиделся, наверное, что пустой. Или что я его назвал стаканом. Может, он графин? Нет, рот у него не графиновый.
Окно. За окном утро. Утро пыталось светить. Но свет был какой-то мокрый, серый, как выжатая тряпка. Свет падал на пол и тут же сворачивался в угол клубком. Лежит. Дышит пылью. Пыль на него сердито садится.
Часы. Часы висели. Показывали без четверти семь. Или без четверти восемь? Стрелки дрожали. Боялись. Чего? Времени? Или того, что сейчас начнется? Часы вообще странные существа. Поедают минуты, а выдыхают тиканье. Тик-так. Тик-так. Как будто крошечные зубы что-то грызут. Может, ту самую минуту?
На стуле сидел Будильник. Продавленный. Как будто его топтали. Тихо постанывал: «Ззжж…». Я его вчера бросил? Не помню. Он смотрел на меня одним уцелевшим глазиком. Укоризненно. Или просто так смотрел? У будильников глаза всегда укоризненные. Даже новых. Они знают, что их работа причинять боль.
Захотел чаю. Пошел на кухню. На кухне холод. Холод сидел на плите, свесив ножки. Курил? Нет, просто сидел. Я ему: «Здравствуй, Холод». Он молчал. Он всегда молчал. Очень занятное существо Холод. Занимает место. Особенно по утрам.
Чайник. Пустой. Сухой. Смотрел на меня дырочкой носика. Как ротиком. Говорил: «На-а-а-лей!» Я налил. Воды. В него. Он зашипел. Обрадовался? Или рассердился? Сложно понять чайники. Они всегда шипят. От воды или от злости?
Хлеб. Лежал. Ломоть. На тарелке. Смотрел в потолок. Задумался? О чем думает хлеб? О муке? О печи? Или просто ждет ножа? Нож лежал рядом. Острый. Блестящий. Дремал. Или притворялся? Ножи большие притворщики. Они могут лежать смирно, а потом хвать! – и уже в хлебе. Или в пальце. Опасная штука острые ножи. Особенно утром.
Отрезал хлеба. Хлеб вздохнул. Тоненько. Как мышь. И стал ватой во рту. Ватой. Совсем. Жевать было нечего. Жевал воздух. И чай. Чай был коричневый. Как будто вода заболела. Или заржавела.
Посмотрел на стену. Тень. Моя тень? Или чья-то еще? Она делала зарядку. Махала руками. Беззвучно. Очень старательно. Я подумал: а знает ли тень, что она тень? Или она думает, что это я ее тень? Загадка. Утренняя загадка. Как и всё остальное.
Будильник вдруг закричал. Поздно. Очень поздно. Продавленным голосом: «Р-р-разби-и-ись!». И замолчал. Окончательно.
Я посмотрел в окно. Утро свернуло свой мокрый свет и уползло. Остался День. Серый. Зевающий. Как пустое ведро.
Пошел одеваться. Брюки куда-то спрятались. Наверное, испугались дня. Или меня. Или просто играли в прятки. Нашел их за занавеской. Дрожали. Говорили: «Не надевай!». Надел. Они тут же обвисли. Как сосульки. Печальные сосульки.
Вышел. На улице шел Человек. Нес зонт. Зонт был закрыт. Дождь не шел. Человек нес зонт, как знамя. Или как виноватого пса на поводке. Шел и смотрел под ноги. Искал? Что? Утро? Оно ведь не состоялось. Как и всё.
Последний пасьянс Амаранты
Комната была гробом, обитым бархатом цвета запекшейся крови. Воздух стоял густой, пропитанный запахом восковых свечей, дорогих, но старых духов с ноткой гниющих лилий и пыли, въевшейся в вековые ковры. Единственным источником света был тяжелый канделябр на столе перед ней. Его семь пламен дрожали, отбрасывая на стены качающиеся тени, похожие на изможденных марионеток.
Амаранта сидела, прямая и недвижная, как фарфоровая кукла в витрине антиквара. Ее платье, изысканный хаос черного кружева и темно-фиолетового шелка – сливалось с тенями. Кожа лица и обнаженных плеч была мертвенно-бледной, почти фосфоресцирующей в полумраке, контрастируя с губами, накрашенными в цвет спелой вишни, готовой лопнуть. Глаза, огромные и темные, как бездонные колодцы, смотрели не на карты, которые ее тонкие, почти прозрачные пальцы с длинными алыми ногтями перебирали на столе, а куда-то сквозь стены, сквозь время.
На столе, рядом с канделябром, лежал небрежно брошенный веер из страусиных перьев, поблекших и обломанных. Рядом стоял пустой бокал для шампанского с высохшим рубиновым пятном на дне. И маска. Полумаска из черного бархата и позолоченного картона, с чуть приподнятыми в вечной усмешке уголками губ. Она лежала лицевой стороной вниз, словно стыдясь своего праздничного бесстыдства.
Карты ложились с тихим шелестом, похожим на вздох умирающего. Пасьянс «Паук». Черви, пики, трефы… Они сплетались и расплетались под ее пальцами, узор фатума, выложенный на зеленом сукне. Амаранта не играла – она наблюдала. Каждое движение руки было медленным, ритуальным. Казалось, она ждет знака не в раскладе, а от самой Судьбы, сидящей с ней за этим столом в образе пустого кресла напротив.
Ее взгляд скользнул к большому, покрытому патиной зеркалу в тяжелой золоченой раме. Оно отражало комнату искаженно, как подводный мир. И ее саму – бледное видение в ореоле тусклого света. Но было ли это отражение? Или призрак той, кем она была до того, как вечность легла морщинкой у глаз и тяжестью в костях? Иногда ей казалось, что отражение моргает не в такт с ней. Иногда – что улыбается той самой застывшей улыбкой брошенной маски.
За окном, плотно завешенным плюшевыми шторами цвета запекшейся крови, бушевал осенний ветер. Он выл в трубах старинного особняка, словно души всех ее прошлых любовников, всех зрителей, аплодировавших ее угасающей красоте на сцене этого маленького частного театра разврата и меланхолии. Театр давно опустел. Сцена покрыта пылью. Зрители прах или скука.
Она положила карту. Король пик. Он лег поверх дамы червей. Не сошлось. Пасьянс не складывался. Как и ее жизнь последние… сколько? Годы? Десятилетия? Время в этой комнате текло как загустевший сироп, сладкий и удушливый.
Внезапно пламя одной из свечей дернулось и погасло с тихим шипением, выпустив тонкую струйку черного дыма, пахнущую смертью и ладаном. Тень на стене резко выросла, поглотив половину ее лица. Амаранта не вздрогнула. Только ее алые губы дрогнули в подобии улыбки – улыбке Моны Лизы, знающей слишком много и давно пресытившейся знанием.
Она подняла взгляд от карт. В зеркале что-то изменилось. В углу рамы, в самом мраке, где патина была гуще, возникло движение. Неясный силуэт. Мужской? Женский? Просто сгусток тьмы, принявший форму? Он не приближался. Не угрожал. Он просто был. Наблюдал. Как она сама наблюдала за пасьянсом. Как зритель в ложе наблюдает финальный акт давно надоевшей пьесы.
Амаранта медленно протянула руку, руку скелета, обтянутую пергаментной кожей, украшенную одним-единственным перстнем с крупным темным аметистом. Не к оружию (его тут не было), не к колокольчику вызова горничной (горничная давно не приходила). Она взяла маску. Черный бархат был холодным и мягким, как могильная земля. Она поднесла ее к лицу. Не надевая. Просто прикрыла нижнюю часть от носа до подбородка. В зеркале теперь отражалось существо с ее огромными мертвыми глазами и зловещей, застывшей в вечной усмешке маской. Две сущности в одном теле. Актриса и Смерть. Или Актриса, ставшая Смертью?
Пламя другой свечи затрепетало, готовое погаснуть. Тень от маски на ее лице казалась живой.
«Пора заканчивать фарс», – подумала Амаранта, но мысль прозвучала чужим голосом, голосом из зеркала или из маски. Она опустила маску обратно на стол, лицевой стороной вверх. Пустые глазницы и кривая позолоченная усмешка смотрели теперь прямо на нее. Насмехались? Ждали?
Она взглянула на пасьянс. Одна карта – валет треф – лежала чуть в стороне, перевернутая рубашкой вверх. Белый узор на зеленом фоне напоминал паутину. Или скелет листа.
Амаранта провела языком по алым губам. Вкус дорогой помады и чего-то медного. Она не убирала валета. Не пыталась вписать его в узор. Она просто сдвинула его пальцем чуть ближе к краю стола, к бездне за пределами света канделябра.
За окном ветер завыл с новой силой, сотрясая старые стекла. Пламя последних свечей затанцевало в предсмертной агонии, отбрасывая на стену за ее спиной огромную, искаженную тень – тень женщины с неестественно вытянутой шеей и когтистыми пальцами, тянущимися к ее собственной бледной, беззащитной спине.
Амаранта закрыла глаза. Не от страха. От пресыщения. От вечного ожидания финала, который все не наступал. В тишине комнаты, нарушаемой только воем ветра и шипением угасающих свечей, ей послышался тихий, хриплый смешок. То ли из зеркала. То ли из маски на столе. То ли из самой глубины ее собственной, давно истлевшей души.
Она открыла глаза. Пасьянс так и не сошелся. Финал откладывался. Снова. Осталось только ждать, пока не погаснет последняя свеча, и тени окончательно сольются в одну, вечную, непроглядную черноту. Игра продолжалась. Бессмысленная. Прекрасная в своем декадентском увядании. Как картина Мосса – застывший миг между последним вздохом и вечным молчанием.
Записки о двух творениях меж чаем да сумерками…
Сижу. Чай остыл. На столе две картинки. Нет, не картинки… две загадки. Две иконы, что ли… Одна от машины. Другая от человека. Вот они, рядом с вареньем, с пятном от чая… Господи, как все просто и как страшно просто.
Красиво? Очень. Как рай на открытке. Но… холодно. Стерильно. Как в больнице хорошей. Все на месте, все блестит… а жизни нет. Жизни-то и нету! Где же она? Где эта кровавинка, эта животинка страдания, радости, глупости человеческой? Ушла. Выметена. Как сор из горницы. Осталась одна… выверенная мертвечина. Красивая мертвечина. Икона, написанная без веры, по указке. Святыня… без святости. Форма есть. А что в форме? Пустота. Звенящая, вылизанная пустота. Страшно. Страшно этой правильности. Как в гробу лежать накрашенным.Первая (машинная): Гляжу. Изучаю. Так… чисто. Так… правильно. Линия к линии. Цвет к цвету. Как по линейке. Как по веленью высшего начальства. Словно все книги вселенские прочли, все законы красоты вызубрили… и выдало. Выдало идеал. Ровный. Гладкий. Без сучка, без задоринки. Без… без чего? Без дыхания. Без того, что в пальцах дрожит, когда кисть берешь, и не знаешь выйдет ли? Без этого страха… и надежды. Без потной ладони творящего.
Видишь трещинку? Вот здесь, в углу? Это не ошибка. Это сама жизнь вошла. Жизнь с ее надрывом, с ее несовершенством, с ее святым уродством. Это след души, пробившейся сквозь тлен тела, сквозь косность материи. Машина трещину замажет, выровняет. Человек оставит. Потому что это правда его бытия. Правда хрупкости. Правка смертности. И в этой правде его святость. Неприбранная, неприглаженная… домашняя святость. Как платок бабушкин, затертый до дыр и оттого святой.Вторая (человечья): А вот она… Эх! Кривая какая. Где-то мазнул лишку. Где-то цвет фальшивый – ну, не хватило краски, пошел и купил что было… И композиция… да какая там композиция! Душа просила так и легло. Ах, не по канонам? Да наплевать! Каноны… Они ведь потом придумываются, когда дело сделано. А тут видно, как билось сердце. Видна рука. Видна… борьба. Не с холстом, а с самим собой! С немощью, с ленью, с отчаяньем: "Не выйдет!". А вышло. Криво, косо, с грехом пополам… но вышло. Живое. Теплое. Дышащее. Пахнущее потом, табаком, может, водкой дешевой… и слезой. Обязательно слезой. Слезой или смехом – одним, единым.
Человеческое – это жизнь. Выплеснутая. Пролитая. Запекшаяся на холсте, на бумаге, на глине. Жизнь со всеми ее слезами, смехом, потом, кровью из пальца, уколотого иглой… Жизнь, знающая о конце. О тлении. И потому лихорадочно, исступленно светящаяся сейчас, в этот миг. Как свечка перед образами. Дрожит, коптит стекло… но горит. Живым огнем. Пока не сгорит дотла.Так в чем же разница-то? Да вот она, на столе, меж крошками хлеба: Машинное – это вещь. Прекрасная вещь. Музейная вещь. Мертворожденная вещь. Как искусственный цветок не завянет, да не пахнет. Не жил и не умрет. Страшно? Страшно.
Вот и вся разница. Одно сделано. Другое рождено. Рождено в муках, в сомненьях, в потемках души. Рождено смертным для смертных. И потому бесконечно родное. Бесконечно наше. Как детский лепет. Как первая любовь. Как молитва в темноте… простая, корявая, но из самой глубины теплого, грешного, живого сердца.
(Отложил карандаш. Чай совсем холодный. Сумерки сгущаются. Гляжу на человеческую картинку и плакать хочется, и смеяться. Оттого что живая. Оттого что наша. Господи, как же это… просто. И как же это… все.)
Пища Абсолюта
Воздух в Гнезде был густым, как сперма демона, пропитанный запахом тления, ладана и чего-то глубоко внутреннего – запахом открытых черепных швов. Я пришел к Архиву, этой пуповине, связующей с сокровенным Знанием, как шептали сумасшедшие в прокуренных трактирах. Встретил меня Смотритель. Не человек. Скорее, сгусток теней в белом балахоне, слишком большом, будто сшитом для иного, более объемного существа. Лицо его было как старая маска, натянутая на нечто неоформленное. Глаза – две щели в вечной ночи, в которых пульсировал тусклый, желтый свет, словно тлеющие угли в пепле забвения.
«Объект… Альфа-Неоформленный… Погружение…» – прохрипел он, звук шел не из горла, а из глубин его балахона, как шорох крыс под полом. – «Этап Первый: Сдирание Покровов. Иди».
Он повел. Коридоры не были коридорами. Это были кишки каменного Левиафана, стены которых дышали, облизываемые влажным налетом теней. Вместо витрин – зияющие провалы, ульи. В одном фигура, вся покрытая живыми, шевелящимися глазами. Глаза плакали кровавой смолой, и слезы, падая, кристаллизовались в крошечные иконы святых с перекошенными от ужаса ликами. Надпись, выжженная на камне: «Проекция 451: Слепящее Видение. Статус: Истекает Сутью».
В другом улье клубок сплетенных рук, как корни древнего, больного древа. Они лепили из собственной плоти и грязи нечто, отдаленно напоминающее младенца. Но каждый раз, когда форма обретала подобие, из тьмы вырывалась челюсть без лица и откусывала кусок. Плоть падала с булькающим звуком. Руки судорожно лепили вновь. «Проекция 892: Плод Тщеты. Статус: Вечное Поедание».
Тошнота поднялась комом гниющего мяса в горле. «Это… живые?» – прошипел я.
Смотритель повернул щели-глаза. «Сгустки… Материя… Пища Абсолюта…» Его костлявый палец, холодный как могильный камень, ткнул мне в солнечное сплетение. «Ты – тоже. Этап Второй: Растворение».
Он открыл Дверь. Не дверь. Рот. Черный, липкий зев. Внутри только табурет из костей и огромное, пульсирующее пятно на стене – Окно в Ничто. Оно мерцало, как гниющая рана. «Сядь. Смотри. Отдайся».
Я сел. Пятно содрогнулось. И в нем… проступило мое лицо. Но не мое. Старое, как сама земля, с кожей, сползающей лохмотьями, обнажая под ней не кость, а зияющую черноту космоса. Рот на экране открылся, и голос, мой и не мой, глухой, как стук сердца под землей, произнес: «Они роются в моих кишках, ища Бога…»
Я рванулся вверх. «Прекрати!»
«Реакция… Страх Бытия… Предсказуемо…» – зафиксировал Смотритель, делая пометку когтем на собственной ладони. Кровь сочилась густо, как масло. – «Проекция Ноль: Иллюзия "Я". Статус: Тестируется на Распад».
Пятно погасло. Вспыхнуло вновь. Теперь там был мой дом. Но стены текли, как воск, а в кресле сидела моя тень, и из ее глазниц росли грибы-поганки, огромные, мясистые. Я почувствовал, как что-то вползает в мой слуховой проход. Не звук. Сущность. Холодная, скользкая, древняя. Чужая память? Моя, вывернутая наизнанку? Или сама Плоть Мира, просачивающаяся в трещину моего «я»?
«Что вы творите?!» – закричал я, но крик утонул в густой тине воздуха.
«Не «творим»…» – поправил Смотритель, его щели-глаза вспыхнули желтым адским пламенем. – «Мы раздеваем. Искусство не музей трупов. Это Чрево. Здесь рвут пелены, вскрывают нарывы Реальности. Что есть Человек? Гнойник на теле Вечности? Искра в дерьме? Как кричит душа, когда ее вынимают из костяной клетки?»
Он приблизился. Запах его – тление и ладан – стал удушающим, сладковато-мерзким. «Ты не зритель. Ты жертвенный агнец. Субстрат. Твой ужас перед Ничто, твоя жалкая попытка уцепиться за имя, за форму – это и есть та самая Проекция, которую мы вытягиваем из тебя, как кишки, и швыряем в Окно. Чтобы увидеть… что останется. Останется ли Оно? Или растворится в Великом Гноище?»
Окно вспыхнуло слепящим, мертвым светом. Сущность в ухе взорвалась ледяной болью, пронзив мозг. Я увидел себя со стороны как жалкий кусок плоти на костяном табурете. Из меня, как черви из падали, выползали образы: искаженные лики святых, грибы-поганки, куски расплавленного дома. Они сплетались в чудовищный мандалу Абсурда на пульсирующем Окне. «Проекция…» – начал Смотритель, но его голос потонул в нарастающем гуле, как стоны миллионов в преисподней.
Я увидел.
Жертву: Меня рвали на части взглядом из Бездны, высасывали душу, как костный мозг.

