Читать книгу УНГКУ (Чулпан Тамга) онлайн бесплатно на Bookz (4-ая страница книги)
УНГКУ
УНГКУ
Оценить:

4

Полная версия:

УНГКУ

Айан лежал в своем углу чума, раскинувшись на грубых, но мягких оленьих шкурах. Сквозь неплотно прикрытый полог пробивалась струйка ледяного воздуха, и он чувствовал, как холод ползет по коже мурашками, но не двигался, пригвожденный к ложу тяжестью дневных мыслей. Он не спал. Сон отступил от него, как вода от берега перед большой волной, оставив на миг обнаженное дно – уязвимое и беззащитное. В ушах стоял гул – отголосок дневного спора на вечевом совете. Слова Тумата, тяжелые и увесистые, как булыжники, продолжали падать в его сознании: «Твой отец был великим охотником. А мать… мы не говорим о твоей матери».

Он повернулся на бок, сердце сжалось в комок, горячий и колючий. Память, этот коварный зверь, выследила его в ночной темноте и бросилась в горло, не оставляя выбора. Перед глазами встал образ, ясный до боли: мать, Айта, у костра. Не во время камлания, в плену у могущественных духов, а просто так, в редкие мгновения тишины и покоя. Она тихо напевала, а ее пальцы, тонкие и цепкие, с невероятной скоростью и нежностью плели из конских волос оберег для его, тогда еще детского, лука. Ее голос был низким, грудным, и в нем звенела какая-то своя, внутренняя струна, звук, исходящий будто из самой глубины земли. Он этот звук ненавидел и обожал одновременно. Потому что вслед за ним всегда приходило что-то иное, непонятное, пугающее. Духи. Бубен. Ее уход в миры, откуда она возвращалась бледной и разбитой, словно ее саму обглодали до костей невидимые зубы. И он, маленький, сидел в углу и боялся подойти, боялся этого чужого, пустого взгляда.

Айан резко сел, сгоняя видение, как назойливую муху, вцепившуюся в лицо. «Чепуха, – сурово сказал он сам себе, и слова прозвучали в гнетущей тишине чума как выстрел, от которого заложило уши. – Духи не существуют. Вот холод – да, он реален. Вот голодный волк – да, он опасен. А все остальное – выдумки стариков, которым нечем занять свои дни, сказки для непослушных детей». Он сжал кулаки, чувствуя, как дрожь от холода и внутреннего напряжения проходит по всему телу. Эти слова, заученные как молитва, уже не приносили привычного успокоения. Они висели в воздухе пустыми, никчемными раковинами, из которых ушло море.

Он потянулся к своему луку, висевшему на шесте, провел пальцами по тетиве. Прочный, пропитанный жиром шнур из оленьих жил. Факт. Реальность. Дерево, шкура, жилы – ничего лишнего. Он легче вздохнул, чувствуя под подушечками пальцев знакомую упругость. Этот простой ритуал – проверка оружия – всегда возвращал его в твердый, осязаемый мир, где все подчинялось простым и ясным законам: сила, меткость, выносливость. Мир, в котором не было места призракам и шепотам из-за тонкой завесы бытия.

И в этот самый миг, когда он почти обрел равновесие, тишину разорвал крик.

Не человеческий. Звериный, полный такого немого, первобытного ужаса, что кровь в жилах Айана стынущей пробежкой пронеслась от пят до макушки, оставив за собой ледяную пустоту. Это ревел олень. Не просто мычал, а именно ревел, захлебываясь собственной паникой, звук, от которого стыли руки и ноги.

Айан был на ногах в одно мгновение, тело среагировало раньше сознания. Он отгребал полог чума – плотную шкуру, защищавшую вход от стужи, – и выскочил наружу. Мороз ударил в лицо, обжигая легкие на вдохе, но это был не просто ночной холод. Воздух… изменился. Он стал густым, колючим, словно насыпанным мельчайшей ледяной пылью, которая скрипела на зубах и резала горло.

Стойбище просыпалось. Из чумов выскакивали люди, заспанные, испуганные, кутаясь в малицы. Крики, вопросы, топот. Все смешалось в единый хаотичный гул, лицо страха с размытыми чертами. Но Айан уже не слышал ничего, кроме того животного ужаса, что доносился с края стойбища, где стояли загоны для скота. Этот звук был как веревка, которая тянула его, не оставляя выбора.

Он побежал, не замечая, как снег хрустит под его унтами, не чувствуя под ногами земли. Его ноги сами несли его к месту, откуда несся этот душераздирающий рев, нараставший с каждой секундой.

Картина, открывшаяся его глазам, была сюрреалистичной и оттого еще более жуткой. Лунный свет, бледный и обманчивый, падал на заснеженную землю, и на этом фоне метались темные силуэты оленей. Они бились о изгороди, бодали воздух, закатывали глаза так, что были видны белки, отсвечивающие в лунном свете жутковатой синевой. Но не это было самым страшным.

Все вокруг – земля, ветки редких кустов, шкуры животных, самые воздух – было покрыто тончайшим, серебристым налетом. Он не просто лежал, он струился. Медленно, лениво перетекал, как жидкий металл, искрясь в лунном свете миллиардами крошечных, холодных звезд. Это был иней. Но Айан никогда не видел ничего подобного. Он был неестественно густым, плотным, и от него исходило слабое, зловещее сияние, будто бы светилась сама смерть. Он не сверкал, а мерцал, как гнилушка в темноте, обещая не добрый огонек, а тление и распад.

«Дыхание Сихиртя…» – чей-то старческий, дребезжащий шепот, полный суеверного ужаса, пролетел над толпой, будто подхваченный ледяным ветерком, и повис в воздухе, становясь общим приговором.

Айан помнил это поверье. Мать шептала его ему, когда он был маленьким, пугая непослушного сына подземным народцем. «Когда сихиртя выходят из-под земли, чтобы посмотреть на звёзды, от их дыхания на траве ложится серебристый иней. Если этот иней коснётся глаза скотины, животное ослепнет. Если вдохнёт его человек – забудет самое дорогое воспоминание».

Тогда он лишь посмеивался над этими сказками, считая их не более чем вымыслом. Сейчас же, глядя на этот «живой», струящийся иней, холодная полоса страха, острая и неумолимая, проползла у него по спине, заставляя похолодеть пальцы.

Один из оленей, особенно сильно обезумевший, с разбегу ударился рогами о столб с глухим, костяным стуком и откатился назад, на землю, густо покрытую серебристой пеленой. Он лежал, судорожно дёргая ногами, и его рёв превратился в хриплый, предсмертный стон, в котором уже не было надежды. Айан, не думая, почти не осознавая своих действий, шагнул вперед, отталкивая кого-то из стоящих рядом.

– Стой! – чей-то голос, хриплый от страха, прозвучал прямо у него над ухом, пытаясь остановить его. – Не ходи туда! Не трогай эту нечисть!

Но Айан уже был в загоне. Его ноги утопали в этом странном инее по щиколотку. Он не был холодным, как ожидалось. Он был… безжизненным. Как пепел, оставшийся после большого пожара. Ощущение такое, будто ступаешь по костной пыли, по праху всего, что когда-то было живым.

Он подбежал к упавшему оленю, скользя по серебристой каше. Зверь тяжело дышал, из ноздрей вырывались клубы пара, тающие в ледяном воздухе. И тут Айан увидел. Глаза оленя. Они были покрыты той же серебристой пленкой, плотной и непроницаемой. Не слезились от боли, не отражали бледный лунный свет. Они были матовыми, мертвыми, словно выточенными из мутного, молочного камня. Слепота. Поверье сбывалось с пугающей, буквальной точностью, не оставляя места для сомнений.

Айан опустился на колени рядом с поверженным животным, снег с противным хрустом подал под его весом, пытаясь понять, можно ли чем-то помочь, вырвать его из лап неведомой напасти. Он провел рукой по морде животного, счищая с жесткой шерсти липкую серебристую пыль, которая прилипала к пальцам, словно живая. И в этот момент ветер, до этого едва заметный, внезапно усилился, набравшись сил где-то в глубинах леса. Он дунул со стороны темного массива деревьев, неся на себе новые клубы этого фосфоресцирующего инея, целые облака сверкающей пыли. Прямо в лицо Айану.

Он инстинктивно зажмурился, отпрянул, поднял руку, чтобы прикрыть глаза, но было поздно. Мелкие, острые, как иглы, кристаллики впились в кожу лица, обожгли слизистую, проникли в легкие на вдохе. Он закашлялся, судорожно, надрывно, и мир на секунду поплыл у него перед глазами, потерял четкие очертания. Не страх физической боли сжал его горло, а нечто иное, более глубокое и первобытное, уходящее корнями в самую суть человеческого существа. Он вспомнил вторую часть поверья, ту, что казалась ему самой нелепой. «…забудет самое дорогое воспоминание».

И тут же, как удар ножом под ребро, короткий и оглушительный, в мозгу вспыхнул тот самый образ, яркий и болезненный. Мать. У костра. Ее пальцы, ловко плетущие оберег. Ее тихая, неспешная песня, колыбельная для его детских страхов. Он услышал ее! Ясно, отчетливо, будто она стояла за спиной, наклонившись к самому уху. Этот низкий, грудной голос, в котором звенела своя, внутренняя струна, голос, который он годами пытался вычеркнуть из памяти и втайне боялся забыть… Он пытался ухватиться за него, впитать в себя, сохранить в каждом уголке своего существа, но образ стал таять, расползаться, как дым на ветру, ускользать сквозь пальцы. Песня обрывалась, сменяясь навязчивым, все нарастающим гулом, который заполнял собой все пространство в голове. Айан в панике, с мольбой и отчаянием, пытался восстановить в памяти мелодию, отдельные слова, интонацию, но вместо них в голове стоял лишь оглушительный, всесокрушающий рев бубна, под который мать уходила в свои трансы, и треск ломающегося дерева. Память о матери всегда была для него незаживающей раной, но это была его рана, его боль, его единственная, пусть и окровавленная, нить, связывающая его с тем, кого он любил и кого так яростно отрицал. И теперь он чувствовал, как эта нить рвется, ускользает, оставляя после себя лишь ледяную, зияющую пустоту, бездну, в которой не было ничего, кроме ветра.

– Нет… – вырвалось у него хриплым, не своим шепотом, полным такого отчаяния, что ему стало стыдно перед самим собой. – Нет! Вернись!

Он встал, пошатываясь, едва удерживая равновесие. Голова была тяжелой, мысли путались, налетая друг на друга обломками. Он смотрел на ослепшего оленя, все еще бьющегося в предсмертных судорогах, на метущихся в панике сородичей за изгородью, на этот проклятый, мерцающий серебристый иней, который теперь казался ему воплощением самого зла, и ярость, горячая и слепая, поднялась в нем, сметая страх и отчаяние. Это не было колдовство, не было безличной игрой стихий. Это было… осквернение. Нападение. Кто-то или что-то посягнуло на самое сокровенное, на то, что принадлежало только ему, – на его память, на его боль, на его любовь.

В этот момент толпа расступилась, и вперед, как темная скала, выступающая из моря, вышел Тумат. Старейшина был одет в свою лучшую, парадную малицу, отороченную седым волчьим мехом, будто готовился к судилищу. Лицо его, освещенное отблесками странного инея, казалось высеченным из старого, мореного дуба – непроницаемым и твердым. Его глаза, узкие и пронзительные, как у старого орла, медленно, с устрашающей неторопливостью обвели загон, остановившись на Айане, впиваясь в него взглядом.

– Видите? – голос Тумата прогремел, заглушая и завывающий ветер, и стоны животных, и шепот людей. Он не кричал. Он изрекал, и каждое слово падало с неумолимой тяжестью. – Видите знак? Духи гневаются! Они насылают на нас дыхание подземных! Они выжигают глаза нашим оленям и разум нашим детям! Они пришли за своим долгом!

Он поднял руку, и его палец, твердый и непоколебимый, как копье, был направлен прямо на Айана, указывая на него, как на вещь.

– Это он! Проклятый род! Его мать будила духов, с которыми не следовало говорить, ворошила то, что должно спать вечным сном! А он… он носит в себе ту же скверну! Он принес этот иней в наше стойбище! Он наслал на нас гнев сихиртя! Он – причина нашего горя!

Айан стоял, не в силах пошевелиться, чувствуя, как ноги становятся ватными. Слова Тумата обрушивались на него, как удары дубины по голове, оглушая и лишая воли. Он смотрел на испуганные, озлобленные лица соплеменников, на которых он вырос, с которыми делил пищу и тяготы. Он видел в их глазах не вопрос, не сомнение, а готовый, выстраданный приговор. Страх исказил их черты, стер все индивидуальное, превратил в единую стаю, готовую разорвать своего, чтобы умилостивить неведомого врага, обрести иллюзию безопасности. Он видел Хому, своего друга, с которым они вместе учились ходить по следу, который стоял, опустив голову, и не смотрел на него, и в этом было больше предательства, чем в любом обвинении.

– Я ничего не делал, – сказал Айан, и его голос, обычно такой твердый и уверенный, прозвучал хрипло, неуверенно, голос потерянного ребенка. Пустота, зияющая дыра, оставшаяся от памяти о матери, делала его уязвимым, беззащитным перед этим хаосом. – Это просто иней… странный иней…

– Просто иней? – Тумат язвительно, с презрительной усмешкой переспросил его, и смех его был похож на скрежет льда, ломающегося под ногами. – Глупец. Ослепший скот – это «просто иней»? Безумие, охватившее стадо – это «просто иней»? Ты думаешь, мы не знаем старых преданий? Мы не слышали шепотков твоей матери о подземных? Она звала их, а теперь они пришли по ее зову! Ты – чума в нашем доме, Айан, сын Айты. Ты – несчастье нашего рода. Ты – пятно на чести твоего отца.

Айан попытался найти в себе гнев, стальной и яростный, чтобы парировать этот удар, отстоять себя, но нашел лишь ледяное оцепенение, парализующую пустоту. Он снова посмотрел на серебристую пелену, покрывавшую землю, на эти медленно струящиеся, мерцающие потоки. Они казались живыми, дышащими, обладающими своим собственным, чуждым ритмом. И в их холодном, равнодушном мерцании ему вдруг почудилось нечто иное – не слепая ярость стихии, а холодный, расчетливый, нечеловеческий разум. Разум, который наблюдал. Который испытывал. Который ставил страшный эксперимент.

«Нарушен древний договор…» – шепот матери, тот самый, что он только что чуть не потерял навсегда, пронесся в его сознании, как далекое, но отчетливое эхо, пробивающееся сквозь толщу лет и боли.

И тут его осенило, словно молния в ясном небе. Тумат был прав, но лишь отчасти. Духи и вправду гневались. Но не на него лично. Они гневались на всех. На всех, кто забыл старые дороги, кто нарушил договор, кто перестал слышать шепот земли и пение ветра. А он… он был просто знаком. Напоминанием. Живым укором для тех, кто предпочел забыть. Его дар, его кровь делали его сосудом, через который это напоминание явилось в мир.

Но объяснить это им он не мог. Они не поняли бы. Они видели лишь следствие – слепых оленей и серебристый иней, а не причину – собственную глухоту. Им нужна была простая и понятная жертва, козел отпущения, чтобы унять свой животный, всепоглощающий страх, чтобы снова почувствовать, что они контролируют ситуацию.

– Уходи, – тихо, почти беззвучно сказал Тумат, и в этой тишине, в этой сдержанности было больше неумолимой силы, чем в предыдущих криках и обвинениях. – Уходи, Айан. Пока мы не связали тебя и не бросили духам в уплату за нашу безопасность. Твое место не среди нас. Оно никогда по-настоящему и не было здесь. Твое место… – старейшина мотнул головой в сторону темной, безмолвной, бескрайней тундры, в сторону царства холода и одиночества, – …там. С теми, кого ты призвал. Иди к ним. Может быть, они примут тебя.

Никто не вступился за него. Ни один голос не прозвучал в его защиту. Ни один взгляд не выразил сочувствия или сомнения. Молчание толпы было красноречивее и страшнее любых слов, любых обвинений. Оно было стеной, отгораживающей его от мира людей. Он был изгоем. Чумным. Отмеченным дыханием сихиртя, несущим забвение.

Айан медленно, словно во сне, сквозь толчею видений и пустоты в голове, прошел через толпу. Люди расступались перед ним, отшатываясь, как от прокаженного, боясь даже случайного прикосновения, способного осквернить. Он не смотрел на них. Он смотрел себе под ноги, на этот серебристый, живой, струящийся иней, который теперь, он чувствовал, будет преследовать его повсоду, будет его вечным спутником и проклятием.

Он дошел до своего чума, вошел внутрь, в знакомый, пропахший дымом и кожей полумрак. Действовал на автомате, разум был отдельно, где-то далеко, а тело двигалось по заученной, спасительной программе. Собрал свой нехитрый скарб: берестяной кошель с огнивом и щепоткой соли, небольшой мешочек с вяленым мясом, точильный камень. Накинул на себя походную, простеганную малицу, поплотнее затянул ремень. Последним взял лук и колчан со стрелами – самое дорогое, что у него было. Он провел рукой по гладкому, отполированному до блеска дереву лука, почувствовал знакомые шероховатости рукояти. Твердо. Надежно. Реально. Единственная правда в этом рушащемся мире.

Он вышел из чума в уже знакомую, давящую тишину. Никто не пытался его остановить, не бросил вслед ни слова прощания, ни проклятия. Он был уже не свой. Он был духом, тенью, изгнанной в ночь, призраком, которого изгнали из мира живых.

На краю стойбища, где кончалась земля людей и начиналась бескрайняя тундра, он остановился и в последний раз оглянулся. Чумы стояли темными, безжизненными куполами, и над ними, над всем поселением, все еще висела та самая, мерцающая дымка, фосфоресцирующая пелена. Серебристый иней медленно, но неумолимо полз по стенам жилищ, забираясь все выше, к самым вершинам, окутывая их своим смертоносным покрывалом. Он видел, как старуха, мать Хомы, стоя у своего чума, судорожно, по-чужому, крестится, глядя на него, шепча что-то беззвучно, и в ее глазах был не страх, а жалость, и от этого было еще горше.

Айан повернулся, спиной к тому, что было его домом, и шагнул в темноту. В ту самую звенящую, враждебную тишину, что пришла вместе с инеем. Он шел, не зная куда, не имея цели, чувствуя на своем лице ледяное, безжизненное прикосновение того самого дыхания. Дыхания сихиртя. И пустоту в сердце, зияющую и холодную, где еще несколько часов назад жил теплый, грудной голос его матери, греющий его в самые страшные ночи.

Он был один. Совершенно один. И тундра, принявшая его в свои холодные объятия, молчала, храня свою ледяную, безжалостную тайну.

Глава 6 Бабушка Аанчал

Тундра, принявшая его в свое ледяное лоно, не была гостеприимной матерью. Она была стражем, суровым и безмолвным, испытывающим его на прочность каждым своим вздохом. Айан шел уже несколько часов, оставив за спиной и стойбище, и позор, и ту часть себя, что еще теплилась надеждой на понимание. Он был изгой. Это слово отдавалось в нем глухим, мертвенным звоном, словно колокол, ударивший по обледеневшему металлу. Каждый шаг отдавался эхом в пустоте, что зияла внутри, на месте самого дорогого воспоминания. Он пытался заполнить ее злостью на Тумата, на сородичей, но злость оказалась ненадежным союзником – она выгорала, как сухой мох в костре, оставляя лишь горький пепел сожаления и леденящую пустоту.

Он двигался на восток, туда, где темнели на горизонте зубчатые гребни невысоких, но неприступных сопок. Туда, куда когда-то, в его детстве, указывала мать, шепча о «старухе, что видит сквозь камень». О Бабушке Аанчал. Тогда эти слова были для него просто еще одной странной сказкой, одной из многих, что она рассказывала у огня, а он, прячась под оленьей шкурой, слушал, затаив дыхание, и боялся. Теперь они стали единственным маяком в кромешной тьме его изгнания. Единственной нитью, за которую можно было ухватиться, чтобы не утонуть в отчаянии.

Дороги не было. Была лишь белая пустошь, прошитая черными нитями редких, низкорослых лиственниц, стоящих как немые стражи на границах ничейных земель. Ветер, его постоянный и безжалостный спутник, свистел в ушах, завывая протяжную, однообразную песню, от которой закладывало уши и стыла кровь. Он нес с собой колючую ледяную пыль, которая била в лицо, как тысячи крошечных игл, забивалась под одежду, пытаясь добраться до живого, трепетного тепла кожи, вытянуть его, выморозить душу. Айан шел, сгорбившись, втянув голову в плечи, как черепаха в панцирь. Его мир сузился до пяти шагов вперед, до хруста снега под ногами и до ноющей, выворачивающей усталости в мышцах. Он был подобен загнанному зверю, который уже не видит цели, а просто бежит, потому что остановиться – значит принять смерть.

Мысли его, обычно четкие и практичные, как отточенный нож, теперь метались, как затравленные звери по тесной клетке. Он снова и снова переживал ту ночь. Серебристый, живой иней, пожирающий глаза оленей, этот мерцающий покров, что казался порталом в иной, чужеродный мир. Голос Тумата, тяжелый и неумолимый, как движение ледника, сокрушающий все на своем пути. Молчание соплеменников – не просто согласие, а приговор, от которого кровь стыла в жилах. И тот удар под дых – потерю памяти о матери. Он силился вызвать вновь тот образ: ее лицо у костра, точную линию щеки, тень от ресниц, ямочку у губ, когда она улыбалась. Звук ее голоса, тот самый, что проникал в самое нутро, успокаивая любую бурю в его детской душе. Но вместо этого возникала лишь дыра, зияющая пустота, из которой веяло таким холодом, что даже мороз тундры казался ему теплым дыханием. Он помнил факт – да, у него была мать. Но он не помнил ее. И это было невыносимее любой физической боли.

«Забудет самое дорогое воспоминание».

Поверье сбылось. Не полностью, не стерев образ, но изъяв из него душу, тепло, ту самую внутреннюю струну, что делала его живым, что связывала его с тем, кого он любил. Теперь это была просто картинка, беззвучный силуэт, не вызывающий ни боли, ни любви, ни тоски. Ничего. И в этой опустошенности, в этом эмоциональном вакууме таился самый страшный, самый первобытный ужас – ужас перед небытием, перед потерей самого себя.

Он шел, не зная отдыха. Останавливаться значило замерзнуть, дать холоду победить. Двигаться – значит хоть как-то существовать, оттягивать неизбежное. Он пил воду, растапливая снег за щекой, жевал жесткую, как ремень, вяленую оленину, чувствуя, как челюсти устают от этого простого действия. Еда не приносила удовольствия, не давала ощущения сытости и покоя. Она была просто топливом, как для печи – безвкусной необходимостью для поддержания огня жизни.

К вечеру второго дня, когда солнце, бледное и холодное, скатилось за край земли, окрасив снега в кроваво-багровые тона, ландшафт начал меняться. Равнина пошла на подъем, снег стал глубже, рыхлее, ноги проваливались по колено, отнимая последние силы, а ветер – злее, яростнее. Он выл теперь с новой силой, срывая с вершин сопок целые облака снежной пыли и швыряя их в лицо путнику, пытаясь сбить с ног, заставить сдаться. Айан уже почти не видел дороги, его веки примерзали к ресницам, мир расплывался в слепящем белом мареве. Он полагался на внутреннее чутье, на тот охотничий инстинкт, что всегда, как верный пес, вел его к дому сквозь любую пургу. Только теперь домом была не яранга с теплым очагом, а хижина изгнанной шаманки, последнее прибежище для таких же, как он – отверженных.

И вот, когда силы уже были на исходе, а холод начал пробивать даже его закаленную, двойную малицу, пробираясь к телу тонкими, цепкими щупальцами, он увидел это. В разрыве между двумя поросшими карликовым, стелющимся кедром холмами стояла одинокая, почерневшая от времени и непогод лиственница. Ее ствол был скрючен и изогнут многолетней борьбой с ветрами, а на самой верхушке, словно знамя, развевался пучок выцветших, истрёпанных ленточек-чалама. Белые, синие, красные – цвета молока, неба и крови, символы чистоты, духовности и жизненной силы. Знак. Остановись. Место силы. Граница между миром людей и чем-то иным.

Айан свернул в проход между холмами, чувствуя, как ветер стихает, словно упираясь в невидимую стену. Тропа, узкая и едва заметная, утоптанная чьими-то редкими ступнями, вела в небольшую, укрытую от всех ветров долину, зажатую между каменными выступами. И здесь, под самой скалой, почти сливаясь с ней, он увидел жилище.

Это был не чум, не временное пристанище кочевников. Это было нечто более древнее и основательное – низкий, приземистый бревенчатый сруб, вросший в склон сопки так, что казалось, будто сама гора родила это убежище, вытолкнула его из своих недр. Крыша была покрыта толстым, промерзшим слоем дерна, из которого торчали сухие, седые стебли трав, похожие на всклокоченные волосы великана. Трубы не было, лишь слабая струйка дыма, почти невидимая на фоне серого, низкого неба, сочилась из-под самого конька крыши, растворяясь в морозном воздухе. Возле входа, на длинном, воткнутом в землю шесте, висели связки костей, перьев и сушеных, скрюченных кореньев. Они тихо позванивали на ветру, издавая мелодичный, но настораживающий, похоронный перезвон, будто оплакивая что-то безвозвратно утерянное.

Воздух здесь был иным. Тихим. Стоячим. Давящим, как перед грозой. Даже ветер, бушевавший снаружи, не решался заходить в эту долину, ограничиваясь лишь глухим, отдаленным гулом над головой, словно за стеной. Пахло дымом, не едким, как в чуме, а густым, смолистым, старой древесиной, тысячелетней пылью и чем-то еще – терпким, горьковатым, похожим на запах полыни, сушеных грибов и высушенных слез.

Айан остановился в нескольких шагах от низкой, приземистой двери, сдобленной потрескавшейся, выцветшей оленьей шкурой вместо полога. Что он делал здесь? Что мог сказать этой старухе, которую не видел с детства, лишь смутно помня ее высохшую, темную фигуру на окраине стойбища, прежде чем ее изгнали за «неправильные» камлания? Что он пришел за помощью? Но он не верил в ее помощь, в эти шепотки и травы. Он верил только в сталь своего ножа и крепость собственных рук. А они его предали. Они не смогли защитить его ни от изгнания, ни от потери, что жгла его изнутри.

bannerbanner