
Полная версия:
УНГКУ
Он постоял так, может, минуту, может, час, потеряв счет времени. Не решаясь пошевелиться, боясь спугнуть ту тишину, что обволакивала это место. И тут дверь сама отворилась. Не широко, не приглашая, а лишь на щель, словно жилище приоткрыло свой глаз, чтобы взглянуть на незваного гостя. Из темноты, густой и непроглядной, на него глянул глаз. Один-единственный, но такой острый и пронзительный, что Айану показалось, будто его пронзили раскаленной иглой до самого затылка. Глаз был бледно-серым, почти белым, затянутым бельмом, но в его глубине, как угольек в пепле, горел живой, нестарый, всевидящий огонь.
– Чего пришел, щенок? – раздался из-за двери хриплый, дребезжащий голос, похожий на скрип старого дерева на ветру. – Место тут тихое. Не для чужих ног. Не для шума.
Айан попытался что-то сказать, откашляться, но горло пересохло, сжалось в комок от напряжения и страха. Он сглотнул, чувствуя, как по спине бегут мурашки, и заставил себя выговорить, выдавливая слова сквозь сжатые зубы:
– Я… Айан. Сын Айты.
За дверью наступила тишина. Такая глубокая, что слышно было, как трещит на морозе бревно сруба. Казалось, сама долина, сама скала затаила дыхание, ожидая. Потом дверь со скрипом, будто нехотя, отворилась чуть шире, приглашая в темноту.
– Заходи. Раз уж пришел. Холодный воздух впускаешь. Тепло уходит.
Айан переступил низкий порог, чувствуя, как под ногами прогибаются половицы, пропитанные временем. Его обволокло густым, пряным, почти осязаемым теплом. Внутри было темно, лишь в центре, на земляном утоптанном полу, тлел небольшой костерок, отбрасывая прыгающие тени на стены, а дым от него медленно, лениво уходил в узкое, как щель, отверстие в потолке. Воздух был насыщен, перенасыщен запахами – сушеных трав, кожи, древесной смолы, чего-то горького, лекарственного и еще чего-то древнего, пыльного, затхлого, как в пещере или гробнице, где веками копилась память.
Когда его глаза привыкли к полумраку, он разглядел старуху. Она сидела на низкой, грубо сколоченной нарте, покрытой потрепанным, лысеющим волчьим мехом. Бабушка Аанчал была так же стара, как и ее жилище, будто они срослись в единое целое за долгие годы уединения. Кожа на лице и длинных, узловатых руках напоминала потрескавшуюся кору старого кедра, испещренную глубокими морщинами-ущельями, в которых, казалось, застряли пыль и тени. Волосы, белые как первый, чистый снег, были заплетены в две тонкие, жидкие косы, спадавшие на грудь. На ней была простая, потертая, местами заплатанная малица, а на шее – массивное, тяжелое ожерелье из медвежьих когтей, голубых стеклянных бусин и каких-то коричневых, высохших корешков. Но главное – это были ее глаза. Тот самый, пронзительный серый глаз смотрел на него с немым, всепонимающим укором, а второй был наглухо закрыт сросшимися веками, будто спал вечным сном или смотрел в иной мир. Ее пальцы, длинные, узловатые, как старые корни, медленно, с каким-то внутренним ритмом перебирали какую-то засохшую, скрюченную веточку.
– Сын Айты, – повторила она, и в ее голосе не было ни радости, ни удивления, ни даже простого человеческого любопытства. Была лишь усталая, отстраненная констатация факта, будто она ждала его все эти годы и наконец-то дождалась. – Значит, пришло. Садись. Места хватит. Только не на порог. На пороге силы стоят, им не нравится, когда им на спины садятся.
Айан молча опустился на грубый деревянный пол у самого костра, прислонившись спиной к прохладной, шершавой стене. Тепло огня обжигало его замерзшие, побелевшие щеки, вызывая легкое покалывание. Он снял рукавицы, протянул онемевшие руки к огню, жадно ловя тепло, но старуха резко, отрывисто кашлянула, и кашель этот прозвучал как окрик.
– Не грей. Глупость делаешь. Отойдешь – заболеешь. Холод должен уходить изнутри, сам, а не снаружи. Иначе кожа нагреется, а внутри – лед останется. И умрешь.
Он послушно, как мальчишка, получивший выговор от строгого отца, убрал руки, почувствовав странный стыд. Ее слова, несмотря на всю их странность, звучали с пугающей, неоспоримой убедительностью.
– Я… меня изгнали, – начал он, не зная, с чего следует начать, с чего начать этот трудный, неизбежный разговор.
– Вижу, – коротко, обрубком, бросила Аанчал. Ее единственный глаз скользнул по его лицу, по его одежде, по тому, как он сидел. – По лицу вижу. По глазам. В них поселился ветер. Холодный, колючий ветер одиночества. Он выел все внутри. Рассказывай. Зачем пришел? Жаждешь, чтобы старуха пожалела? Утерла слезы? У меня нет для этого ни платка, ни времени.
– Нет! – вырвалось у Айана с такой внезапной, неконтролируемой силой, что он сам удивился. Голос его прозвучал громко, нарушив благоговейную тишину хижины. – Я не за этим. Они сказали… они сказали, что я виноват. Что это я наслал иней. Дыхание сихиртя. Что я – чума рода.
Старуха медленно, веско кивнула, ее единственный глаз не отрывался от его лица, будто читая по нему, как по книге.
– Иней был. Живой. Я его чувствовала даже здесь. Он пах одиночеством. И страхом. Ты думаешь, сихиртя злые? Что они пришли мстить вам, людям, за что-то?
– Я не знаю, кто они и пришли ли они вообще! – Айан сжал кулаки, чувствуя, как привычная злость, его верный щит, снова поднимается в нем, спасая от беспомощности. – Я не верю в это! В эти сказки! Но… но что-то случилось. Олени ослепли. А я… – он запнулся, снова наткнувшись на ту внутреннюю стену, за которой была пустота, не решаясь выговорить самое страшное, самое личное.
– Ты что-то потерял, – тихо, почти шепотом, но очень четко закончила за него Аанчал. Ее голос потерял дребезжащий оттенок и стал глухим, ровным, будто доносился не из ее груди, а из-под земли, из самых глубоких, темных пластов памяти мира. – Что-то внутри. Теплое. Яркое. Как уголек в пепле, что грел тебя изнутри, когда снаружи была стужа. И теперь его нет. И стало пусто. И холодно.
Айан смотрел на нее с изумлением, смешанным с суеверным страхом. Как она могла знать? Как она могла видеть сквозь кожу и плоть, прямо в душу, в ту самую рану, которую он тщательно скрывал даже от самого себя?
– Как…?
– Я слепая, щенок, – усмехнулась она, и усмешка эта была похожа на скрип старого, сухого дерева на ветру. – Но я вижу не глазами. Глаза – они обманывают. Показывают форму, но скрывают суть. Я вижу сердцем. А твое сердце… – она сделала паузу, и пауза эта была красноречивее любых слов, – оно молчит. Оно стало тяжелым. И холодным. Как камень.
Она помолчала, давая ему осознать, переварить ее слова, ощутить их горькую правду.
– Ты пришел ко мне не за утешением. Ты пришел, потому что тебе некуда больше идти. Ты, как затравленный волк, прибежал в первое знакомое, хоть и страшное, логово. Но мое логово – не для отдыха. Не для того, чтобы зализывать раны. Оно для правды. А правда, щенок, в том, что ты боишься.
– Я не боюсь! – вспыхнул Айан, поднимаясь на ноги. Ему стало тесно в этом маленьком, душном пространстве. – Я не испугался Тумата! Не испугался их всех, с их копьями и взглядами! Я ушел один, в ночь, в эту пургу! Я один!
– О, да, – язвительно, с нескрываемой насмешкой протянула Аанчал. – Ты очень храбрый. Храбрый, как медведь, который ломает деревья от бессильной злости. Но ты боишься не их. Ты боишься не духов, не сихиртя, не холода. Ты боишься себя. Своей крови. Того, что сидит в тебе с самого рождения.
Эти слова прозвучали для Айана как пощечина, обжигающая и унизительная. Он вскочил на ноги, сжимая и разжимая кулаки, чувствуя, как кровь приливает к лицу.
– Моя кровь… кровь моей матери! – выкрикнул он. – Она свела ее с ума! Она забрала ее у меня, заставила уйти в свои миры, оставив меня одного! Я не хочу иметь с ней ничего общего! Я не хочу ее дара! Я хочу быть просто охотником!
– Но ты уже имеешь, – спокойно, с какой-то леденящей душу уверенностью, как констатацию неизбежного, сказала старуха. – Ты – ее сын. Ее кровь течет в твоих жилах. Ее дар – твой дар. Он в тебе, как семя в земле. Ты можешь отрицать его, как отрицаешь ветер, крича ему, что его нет, но от этого он не перестанет дуть и сносить тебя с ног. Ты можешь пытаться сделать свое сердце каменным, чтобы не чувствовать боли, что пришла с этим даром, боль потери, боль непонимания. Но послушай тогда одну старую сказку. Про каменное сердце.
Она откинулась назад на своей нарте, ее единственный глаз закатился, уставившись в потолок, где висели связки сухих трав и корешков, наполняя воздух горьковатым ароматом. Голос ее изменился, стал напевным, ритмичным, размеренным, как будто она не просто рассказывала, а камлала, погружаясь в поток мифа, в мир, где слова обладают силой, а истории – правдой.
– Жил однажды юноша. Сильный и ловкий, как молодой лось, и красивый, как рассвет над тайгой. Но была у него беда, огромная, как озеро: он до ужаса боялся боли. Не только физической – боли укола или ушиба. Он боялся боли душевной – боли потери, боли обиды, боли любви. Он видел, как страдают люди вокруг, как они плачут, как горюют, и дрожал от страха, что однажды и его сердце пронзит такая же стрела, что он узнает эту разрывающую душу муку.
И вот однажды, не выдержав этого вечного, точащего изнутри страха, он пошел к могущественному шаману, что жил на самом краю света, в месте, где небо сходится с землей, и пал перед ним на колени. «Возьми мое сердце! – взмолился юноша, и слезы катились по его щекам. – Вырви его из моей груди и выбрось псам! А вместо него дай мне сердце каменное, тяжелое и твердое, чтобы ничто и никогда не могло причинить мне боли! Чтобы я был невосприимчив, как скала!»
Шаман долго смотрел на него своим всевидящим, как озеро в полдень, оком, а потом вздохнул, и вздох его был подобен шуму налетающего урагана, полного печали. «Хорошо, – сказал шаман. – Я исполню твою просьбу. Я дам тебе то, о чем ты просишь. Но помни: всякая магия, всякое вмешательство в порядок вещей имеет свою цену. И цена эта всегда высока».
И он совершил обряд. Он не стал резать грудь юноши ножом. Он положил свою иссохшую, но сильную руку ему на грудь, прямо на то место, где бьется сердце, и произнес древние, забытые слова, слова, что старше гор и рек. И сердце в груди юноши застыло. Оно перестало трепетать. Оно стало тяжелым, холодным и непробиваемым, как самый твердый гранит, что не берет ни сталь, ни огонь.
Сперва юноша был счастлив. Он шел по миру и смеялся, глядя на страдания других. Удары не причиняли ему боли, колкие слова не ранили его душу, потери не приносили горя. Он видел слезы и не чувствовал ничего. Ни капли жалости. Ни искры сострадания. Он был свободен от страданий, как хотел.
Но шло время. Месяц сменялся месяцем, зима – летом. И он начал замечать, что мир вокруг него потускнел, выцвел, как старая шкура. Яркое солнце больше не согревало его кожу, а лишь слепило глаза. Вкусная, сочная еда не доставляла удовольствия, а была просто комком во рту. Он смотрел на красивую девушку, и его кровь не волновалась, сердце не билось чаще. Он лежал на мягкой, теплой постели и не знал покоя, лишь тяжелую, давящую пустоту.
Он перестал чувствовать голод. Перестал чувствовать радость от удачной охоты. Перестал чувствовать любовь к родителям, к друзьям. Перестал чувствовать себя живым.
Он ходил по земле, как тень, пустая, безразличная и страшная в своем спокойствии. И в один совершенно обычный день, поднявшись на самую высокую гору в округе, чтобы посмотреть на мир, который больше не трогал его, не вызывал в нем никаких чувств, он застыл на месте. Его ноги вросли в камень, его тело медленно начало одеваться серой, холодной скальной породой. Он превратился в глыбу, холодную и безмолвную, и стоит так до сих пор, глядя слепыми, каменными глазами на мир, который он когда-то так боялся чувствовать, который он любил и ненавидел, который был для него живым. А теперь стал всего лишь пейзажем.
Аанчал замолчала. Ее голос снова стал обычным, хриплым и старческим, вернувшись из мира легенд в мир горящих углей и темного сруба. Она медленно перевела свой единственный, горящий, как раскаленный уголь, глаз на Айана, который стоял, не двигаясь, пригвожденный к месту ее словами.
– И знаешь, что говорят в конце этой легенды? – спросила она, и ее слова падали, как тяжелые, холодные камни, в звенящую тишину хижины. – «Только тот, кто не боится своей боли, сможет почувствовать боль другого и исцелить её. Только тот, кто принимает свои раны, обретает силу их лечить».
Айан стоял, не двигаясь, не дыша. Притча пронзила его глубже, чем любое прямое обвинение, чем любой удар. Она вошла в ту самую пустоту, что образовалась внутри, и отозвалась в ней жутким, пугающим эхом. Он смотрел на свои руки, на свои сильные, жилистые пальцы, способные держать лук и натягивать тетиву, и вспоминал ту ледяную пустоту, оставшуюся после потери памяти о матери. Это ли не каменное сердце? Это ли не та самая бесчувственность, о которой говорила старуха? Он не чувствовал боли от потери. Он чувствовал лишь холод. И это было страшнее.
– Я… я не хочу становиться камнем, – прошептал он, и в его голосе, сдавленном и надломленном, впервые зазвучала не злость, не вызов, а отчаянная, щемящая, детская тоска и страх. Страх перед тем, что он уже на полпути к этому.
– Но ты уже на пути к этому, – безжалостно, не давая ему спрятаться, сказала Аанчал. – Ты отрицаешь свой дар, свою кровь, потому что они причинили тебе боль. Ты запираешь свою душу на тяжелый, железный замок, чтобы больше никогда не страдать. Но, глупец, не понимаешь самой простой вещи – закрываясь от боли, ты закрываешься и от всего остального. От радости. От жизни. От любви. И от силы, что тебе дана свыше, силы, что может не только ранить, но и исцелять.
Она поднялась с нарты. Ее движения были удивительно плавными, грациозными для столь древнего, высохшего тела, будто внутри нее двигалась не кость и мышца, а сама вода или ветер.
– Ты пришел ко мне за советом? Думаешь, старуха даст тебе волшебную траву или скажет заклинание, и все пройдет? Вот он, мой совет. Перестань бежать от себя. Перестань бороться с тенью, которую ты сам же и отбрасываешь. Твоя боль – это не враг. Это твой компас. Он указывает на твою самую глубокую рану, которую нужно не прятать, а исцелить. А исцелить ее ты сможешь, только приняв то, что ты есть. Всю свою суть, без остатка.
– И кто же я? – с вызовом, но уже без прежней оголтелой уверенности спросил Айан, и в его глазах плескалась растерянность, смешанная с робкой надеждой.
– Ты – мост, – просто, без всякого пафоса, сказала старуха, и это слово прозвучало как приговор и как благословение одновременно. – Как и твоя мать. Мост между мирами. Между людьми и духами. Между прошлым и будущим. Между жизнью и смертью. Но мост, щенок, не может быть каменным и безжизненным. Он должен быть живым, гибким, чувствующим каждое дуновение ветра, каждый шаг путника, каждую тяжесть и каждую радость, что проносится по нему. Иначе он рухнет. И погребет под обломками и тех, кто на нем, и тех, кто под ним.
Она подошла к нему вплотную. Ее голова едва доходила ему до груди, но ее присутствие, ее воля ощущались как нечто огромное, незыблемое и древнее, как сама скала, в которую был встроен ее сруб.
– Тумат и его пес – они слепы, как кроты. Они видят след, но не видят самого зверя. Они видят дым, но не видят огня. Иней – это не происки сихиртя. Это симптом. Это крик мира, который задыхается. Крик земли, которая болеет. Духи стихий вышли из равновесия, потому что договор нарушен, связь порвана. И Морозный Исполин… он лишь первая ласточка. Первый, самый громкий вопль боли. За ним придут другие. И будут они страшнее.
– Что мне делать? – спросил Айан, и в его вопросе, тихом и сдавленном, была вся его растерянность, все его отчаяние, весь его слом. Он стоял перед ней не как гордый охотник, а как ребенок, потерявшийся в темном лесу.
– Ищи, – без колебаний ответила Аанчал. Ее глаз горел непреклонной решимостью. – Ищи тех, кто живет под камнем. Ищи сихиртя.
Он смотрел на нее, не веря своим ушам, чувствуя, как почва уходит из-под ног.
– Сихиртя? Но… они же наслали эту порчу! Они ослепили оленей! Они украли мою память! Тумат сказал…
– Тумат – старый, испуганный дурак, который видит мир через щель в чуме! – резко, с внезапной силой оборвала его старуха. – Сихиртя не наслают порчу. Они – Хранители. Они, как и ты, мост. Только между землей и тем, что под ней. Они помнят древние договоры, которые люди забыли, растеряли в погоне за сиюминутным. Они знают, что происходит с миром. Они чувствуют его боль острее всех. Ищи их. Найди последнюю из них. Ту, что зовется Эльгой. Она – ключ.
– Как? Где? – растерянно спросил Айан, чувствуя, как задание, которое она ему дает, невыполнимо, как поймать ветер в ладони.
– Путь откроется тому, кто перестанет ему сопротивляться, – уклончиво, как и положено шаману, ответила она. – Слушай мир, Айан. Не ушами, а сердцем. Тем самым сердцем, которое ты пытаешься окаменить. Тот, кто боится своей боли, глух и слеп. А тот, кто принял ее, кто позволил ей течь через себя, не пытаясь остановить… тот начинает слышать. Слышать шепот камней и песнь ветра. Слышать голос реки и плач звезд. Тогда и дорога появится.
Она отвернулась от него и снова, медленно, как бы устало, уселась на свою нарту, взяв в руки ту самую засохшую веточку. Ее поза, ее уход в себя ясно говорили – разговор окончен. Миссия ясна. Дальше – его выбор, его путь.
– А теперь уходи. Моя хижина – не постоялый двор для потерянных душ. У меня свои дела есть. Сны смотреть. С духами разговаривать.
Айан постоял еще мгновение, пытаясь осмыслить, переварить весь этот водоворот мыслей, образов и откровений, что обрушила на него старуха. Его мир, такой простой и понятный, состоящий из фактов, стали, снега и крови, трещал по швам, рассыпался, как песочный замок под напором волны. Каменное сердце. Мост. Сихиртя как хранители, а не враги. Морозный Исполин как симптом, а не причина. Голова шла кругом, в висках стучало.
Он молча, не говоря больше ни слова, повернулся и вышел из сруба, снова погрузившись в царство холода.
Резкий, обжигающий морозный воздух ударил ему в лицо, но на этот раз он почувствовал его иначе. Это не был просто враг, которого нужно перетерпеть. Это было… частью чего-то большего. Проявлением стихии, вышедшей из повиновения, гигантским организмом, который болел и страдал. И он, Айан, был крошечной частью этого организма.
Он вышел из укрытой долины и снова очутился во власти ветра, который тут же набросился на него с удвоенной яростью, словно мстя за кратковременное затишье. Но теперь он не просто несся вперед, подчиняясь слепому инстинкту выживания. Он остановился на краю долины и слушал. Вслушивался в вой ветра, пытаясь уловить в его хаотичном, разрушительном реве что-то еще. Какой-то намек. Шепот. Ритм. Мелодию, которую ему нужно было услышать сердцем.
И тогда он понял, что Бабушка Аанчал не дала ему ни пищи, ни теплого приюта, ни обещания легкой дороги. Она дала ему нечто гораздо большее – вызов. И компас. Указывающий не на север или юг, не к определенной сопке или реке, а внутрь него самого. В ту самую темноту, которую он так боялся освещать.
Он посмотрел на темнеющие вдали, затянутые снежной дымкой горы, на те «камни», под которыми ему предстояло искать. «Ищи тех, кто живет под камнем».
И впервые за долгое время, за все эти дни страха, злости и отчаяния, в его окаменевшем, промерзшем сердце что-то дрогнуло. Не боль. Не страх. Не злость. Неуверенный, робкий, но живой луч чего-то, что могло бы стать надеждой. Или принятием. Принятием себя, своей боли и своей странной, пугающей судьбы.
Он сделал шаг. Потом другой. Он шел уже не как изгой, бегущий от прошлого, от людей, от самого себя. Он шел как охотник, выслеживающий самую трудную, самую неведомую и самую важную добычу в своей жизни – свою собственную сущность. И путь, что лежал перед ним, был уже не дорогой в никуда, а началом великого странствия.
Глава 7 Лес Голосов
Слова Бабушки Аанчал жгли его изнутри, как раскаленные угли, проглоченные по неосторожности – их нельзя было ни выплюнуть, ни переварить. «Ищи тех, кто живет под камнем. Слушай мир». Но как слушать мир, когда он оглох от собственного неверия, от многолетнего отрицания всего, что не укладывалось в простую и ясную логику охотника? Как искать путь, когда единственный известный тебе компас – собственная воля, упрямая и прямая, как стрела, – внезапно сломался, указав сразу на все стороны света?
Айан шел на северо-восток, туда, где по рассказам стариков, за грядой поросших лиственничником увалов начинался древний, нетронутый лес – владения Хозяина Тайги. Туда, куда редко заходили даже самые отчаянные охотники, возвращаясь оттуда молчаливыми и потусторонними, если возвращались вообще. Говорили, что тропы там живут своей жизнью, что они петляют не по воле рельефа, а по прихоти невидимых стражей. Что деревья умеют перешептываться и передвигаться с места на место, чтобы сбить с толку непрошеного гостя, запутать его, заставить забыть и дорогу, и собственное имя. Для Айана это всегда были просто байки у костра, страшилки для непослушных детей. Теперь же они стали его единственным ориентиром, смутным и пугающим, но единственным.
Переход от открытой, продуваемой всеми ветрами тундры к лесу был постепенным, почти незаметным, как погружение в сон. Редкие, низкорослые, покосившиеся лиственницы сменялись более частоколом, потом появились темные, величественные, пахнущие смолой и вековой мудростью кедры и стройные, словно застывшие свечи, пихты, укутанные в белые снеговые шубы. Снег под ногами стал глубже, рыхлее, проваливался под унтами с глухим, утробным вздохом, словно земля под ним была полая. Воздух, до этого пронзительно-холодный и подвижный, здесь застаивался, становился густым, сиропообразным. Он был насыщен влажным запахом хвои, сладковатым душком гниющей древесины и чем-то еще – древним, спящим, но чутким. Давление, которое Айан почувствовал еще в долине Аанчал, здесь усилилось в сто крат, нависло физической тяжестью. Казалось, сам лес дышит медленно, размеренно, и каждым своим выдохом наблюдает за ним, оценивает, ждет.
Он шел целый день, с рассвета, стараясь держаться одного направления, сверяясь по мху на северной стороне стволов и редким просветам в низких, свинцовых облаках, сквозь которые пробивалось бледное, безжизненное зимнее солнце, не дающее тепла, лишь подчеркивающее холод. Но чем дальше он углублялся в чащобу, тем больше странностей, мелких и крупных, начинал замечать его натренированный охотничий глаз.
Сперва это были мелочи, которые можно было списать на усталость и играющий разум. Сук, который он точно помнил слева по ходу движения, наклонившийся над тропой, через полчаса оказывался справа, в той же самой позе. След росомахи, четкий и ясный, недавний, который он начал преследовать из старой охотничьей привычки, вдруг обрывался у подножия старого, замшелого кедра, словно зверь испарился, растворился в воздухе. Потом пошел снег – мелкий, колючий, кружащийся в причудливом, почти танцующем вихре, и видимость упала до нескольких шагов, мир сузился до размеров белой пелены. А когда снег так же внезапно прекратился, Айан с растущим недоумением и уже подступающей тревогой обнаружил, что стоит на том же самом месте, где и час назад. Он с абсолютной уверенностью узнал сломанную им самим ветку пихты, которую обломал и воткнул в снег, чтобы пометить путь, – она торчала теперь под тем же углом, и на снегу вокруг были его же собственные, уже успевшие запорошиться следы.
Камнем на сердце, холодным и тяжелым, легло первое, неоспоримое прикосновение настоящего страха. Не животного страха перед хищником, которого можно увидеть и в которого можно пустить стрелу, а более глубокого, экзистенциального – страха потеряться. По-настоящему. Безвозвратно. Навсегда. Стать еще одной костью, белеющей под деревьями, еще одной легендой для будущих охотников.
«Чепуха, – попытался он убедить себя, сжимая рукоять ножа так, что костяшки побелели. – Просто метель сбила с толку. Снег занес старые следы. Нужно двигаться дальше, сохранять хладнокровие. Паника – смерть».
Он пошел снова, удвоив внимание, вглядываясь в каждую щель между деревьями, в каждый изгиб местности. Но лес, казалось, только этого и ждал. Он начал играть с ним, как кошка с мышью. Пространство искажалось, теряло привычные законы, как в дурном, лихорадочном сне. Аллеи, которые по всем правилам должны были вести на подъем, заканчивались внезапными тупиками из спутанного бурелома, через который не пробиться. Спуски, по логике ведущие в долину, в лощину, выводили его на ту же самую, проклятую вершину, с которой он начал спускаться, и он снова видел внизу ту же самую, знакомую до тошноты поляну. Он чувствовал себя мухой, попавшей в хитрую, невидимую паутину, которую невидимый, могущественный паук методично, с наслаждением затягивает, лишая последней надежды.
И тогда, когда его нервы были натянуты до предела, пришли голоса.
Первый раз он услышал его на закате, когда длинные, синие, холодные тени легли на розовеющий от последних лучей снег, и мир погрузился в зыбкие, неясные сумерки. Сквозь привычный, монотонный шум ветра в вершинах деревьев, сквозь его завывание, вдруг прорвался другой звук. Тихий, мелодичный, невероятно нежный. Напев. Тот самый, грудной, с той самой внутренней, вибрирующей струной, что проникала прямо в душу. Голос матери.

