Читать книгу Великий ветер (Владимир Петрович Бутромеев) онлайн бесплатно на Bookz (7-ая страница книги)
bannerbanner
Великий ветер
Великий ветер
Оценить:
Великий ветер

4

Полная версия:

Великий ветер

Григорий стоит посреди комнаты с ружьем.

Екатерина Павловна. Зверь! Господи, да ты же зверь! Какой позор!

Григорий. Ладно. Такой доведет.

Бросает ружье на диван.

Екатерина Павловна. Как ты изменился, с тех пор как ушел из школы! Что это за деньги, о которых говорит Николай Иванович?! Какой позор!

Григорий. Это не его собачье дело.

Екатерина Павловна. Господи! Отдай эти деньги! Какой позор!

Григорий. Не лезь не в свое дело.

Екатерина Павловна (с надрывом). Я понимаю, что они не твои. А раз не твои – отдай! Николай Иванович знает, как поступить! Какой позор!

Григорий. Чтоб я не слышал больше в моем доме имени этого таракана!

Екатерина Павловна. Господи! Ты хоть понимаешь, что ты натворил? Кого ты выгнал? С ружьем! Господи! Ты сравни себя с ним! Ты завидуешь ему, как все эти уроды! (Почти шепотом.) Какой позор!

Григорий. Замолчи!

Екатерина Павловна (громко). Ничтожество. Ты грубое ничтожество. Позор! Какой позор! (Истошно.) Какой позор!!! (Закрыв глаза и запрокинув голову.)

Григорий подходит к Екатерине Павловне, встряхивает ее за плечи, ведет к столу и сажает на стул; она сидит как после обморока, бессильно свесив руки. Открывает глаза, обводит комнату, словно не понимая, где находится.

Екатерина Павловна (тихо, бесстрастно). Ты загубил мою молодость.

Григорий. Какую молодость, Катя? Мы познакомились в тридцать пять… Какую молодость?

Екатерина Павловна. Ты загубил все. (Еще громче.) Все уничтожил, все, все!

Григорий. Успокойся. Конечно, жизнь не сложилась. Может, если бы были дети…

Екатерина Павловна. Дети. Ха-ха-ха… От тебя дети? Такие, как ты? Да ни за что на свете! Ты не человек! Разве от тебя могут быть дети? (Григорий делает шаг к ней.) Не прикасайся ко мне!!! Господи… Да Николай Иванович… Ты не стоишь его мизинца, и ты… Николай Иванович… Да он в тысячу раз…

Григорий. Стихни! Чтобы его ноги в моем доме не было!

Екатерина Павловна. Твой дом! Твой дом – это тюрьма! Клетка! Это страшная клетка! Господи, с кем я жила! Я была слепая! Я так больше не могу!!! (Громко.) Я так больше не могу!!! (Истерично.) Я так больше не могу жить!!!

Екатерина Павловна поднимается со стула, берется обеими руками за голову и идет через всю сцену, переваливаясь слева направо, делая большие шаги, закрыв глаза.

Екатерина Павловна. Клетка! Какой позор! Я была слепая! Я так больше не могу! Я так больше не могу жить!!! Я не могу жить в этом чудовищном доме!!!

Екатерина Павловна уходит. Григорий долго стоит посреди комнаты. Берет ружье. Достает патрон. Вкладывает его обратно. Вешает ружье на место. Идет в мастерскую. Включает станок. Начинает строгать. Гул станка нарастает.

Занавес

Действие 5

Те же декорации. Николай Иванович и Екатерина Павловна сидят за столом напротив друг друга. Екатерина Павловна в новом платье. Она радостно-возбужденная, ее лицо сияет, глаза широко раскрыты.

Она то и дело поднимается и во время разговора прохаживается.

Екатерина Павловна. Я просто была слепая. Столько лет в этом захолустье… Вокруг все эти… Эта жизнь как в тюрьме, этот дом… И я только сейчас начинаю жить… Я решилась… И я… Вы теперь для меня все… А жить в этой тюрьме – так дальше жить нельзя, я не могу (удивленно), я не хочу так жить! (Утвердительно.) Боже мой, этот дом, эта стройка – годы, годы стройки! – фундамент, цемент, эти стены, лес, бревна, лесопилки, доски, я полжизни строила этот проклятый дом, боже мой, лучшие мои годы, моя молодость ушли на постройку этой ужасной тюрьмы. Но теперь я свободна.

Николай Иванович. Человек должен быть свободным. А чтобы быть свободным, не нужен дом. Нужна борьба, нужно движение, нужна цивилизация. Свободный человек – это человек цивилизованный. Ци-ви-ли-зо-ван-ный. А всякая несвобода есть стадия дикости. Ди-кос-ти. Это средневековье, это Нижняя Вольта. Человек рождается свободным! А его держат в четырех стенах. Но человек добивается свободы, он входит в цивилизованный мир, и все становится на свои места.

Екатерина Павловна (как в полузабытьи). Да, да! На свои места! У нас не было детей, мы обращались к врачам – теперь просто смешно! Они в один голос отвечали: вы здоровы. Но как могут рождаться дети в тюрьме? Без чувств, без любви, без свободы, без будущего?! Вы не представляете, какое потрясение я пережила вчера! Но зато у меня открылись глаза! Николай Иванович, вы спасли мне жизнь! Вы дали мне надежду, вы дали мне все! И я пойду за вами…

Николай Иванович. Теперь самое главное – не отступать! Побеждает тот, кто борется! Мы не должны уступать ни в чем, даже в мелочах. Я бы мог, например, переехать на другую квартиру, но никакой уступки ни в чем!

Екатерина Ивановна (испуганно, потом твердо и уверенно). Об этом не может быть и речи! Что вы! Во-первых, половина этого дома по закону моя и я имею право…

Николай Иванович. Конечно-конечно! Закон на вашей стороне. Закон – основа всякого свободного и цивилизованного общества! Права человека – основа свободы и цивилизации! А за права нужно бороться! Никаких уступок, никакой пассивности! Твердо и даже жестко мы добьемся своего! Мы объединимся и вместе…

Екатерина Павловна (со слезами на глазах). Николай Иванович! Я пойду за вами… Я не побоюсь ничего: ни сплетен, ни разговоров. С вами… Николай Иванович… Я готова на все… Я словно заново родилась… Я понимаю, что вас ждет впереди… И я сделаю все-все… Для меня это… Это… (Подходит к Николаю Ивановичу, кладет ему руки на плечи.) Это и есть счастье… И у нас будут дети! Я знаю, я чувствую это: у нас будут дети.

Николай Иванович отстраняется от Екатерины Павловны.

Николай Иванович. Подождите… Вы… не так меня поняли… Я имел в виду совместную борьбу. Борь-бу. (Екатерина Павловна оторопело смотрит на Николая Ивановича.) И потом, что касается детей… Я должен сказать вам. Я импотент. Вас это шокирует? У нас не принято говорить об этом. Эти вопросы у нас на уровне дикости. Физиологические отправления у нас, как в пещерном веке, возведены в культ, они считаются высшим назначением человека. А если у кого-то иное предназначение? А? Или я не прав? А если человеку дано будить мысль? Вспомните Фрейда. Вспомните, вспомните! Ну? Два полюса – половой и умственный. А если человек абсолютный полюс, то какой из двух значимее для общества? Какой уникальнее? У нас не принято говорить об этом. Мы стыдимся этих вопросов. Вернее, мы не умеем их решать, не умеем говорить о них! Или я не прав?

Екатерина Павловна. Я… Извините… Я не могу…

Екатерина Павловна уходит, закрыв лицо руками. Николай Иванович кричит ей вслед.

Николай Иванович. Подождите! Я объясню вам! Екатерина Павловна! Подождите, я же все объясню вам!

Николай Иванович разводит руками. Слышен шум, в мастерскую, а потом в зал входят Григорий и догоняющий его Славка.

Славка. Да они все мои, все мои! А я говорю: половина. А они все, все мои! Михайлович мне отец, все же говорят, и помогал он – и все говорят, от него я! А не он – так деньги-то Андрея, а я-то его сын по закону: и фамилия, и отчество, – как ни крути – все равно деньги мои – хоть от Михайловича, хоть от Андрея, а мне наследство – мои!

Григорий. Отцепись! Никаких денег ты не получишь!

Славка. Сам хочешь хапнуть? Все хапнуть? Подавишься! Не пройдет в твое горло такой кусок! Много одному, много будет! У тебя никаких прав, тебе они чужие, эти денежки; отдай половину, отберут все – я молчать не стану, у тебя прав никаких. Поделим, пока не поздно, пока не вмешались, черт упрямый!

Оба входят в зал, не замечая Николая Ивановича. Николай Иванович насмешливо слушает Славку.

Николай Иванович. Если вы имеете в виду деньги, переданные Григорию Петровичу на общественные нужды, то должен поставить вас в известность: я говорил с юристами, и так как я свидетель, эти деньги будут переданы на общественные нужды. Об-щест-вен-ные.

Славка (оторопело). Общественные? Общественные! А ты откуда взялся, козел?!

Николай Иванович (гневно, меняясь в лице). Как вы смеете! (Резко подходит к Славке.) Вы! Какое право… Как вы… (Наступает на Славку.)

Славка (отступая). Чего-чего… Пошел отсюда, козел…

Николай Иванович дает пощечину Славке.

Славка. Ах ты… Да… Да я… Да я тебя…

Славка размахивается и бьет, Николай Иванович уворачивается, Славка промахивается.

Николай Иванович. Предупреждаю: я занимался японскими единоборствами!

Славка бьет еще несколько раз, промахивается, потом попадает, Николай Иванович тоже наносит удары в стиле карате. Они начинают бороться, Славка оказывается сверху, душит Николая Ивановича за горло, тот кусает его за руку, они опять наносят друг другу удары. Григорий, не обращая на них внимания, берет из шкафа сверток с деньгами и идет в мастерскую. На заднем плане появляется Екатерина Павловна и пытается привязать к люстре веревку с петлей. Григорий в мастерской включает газосварку и сжигает деньги. Включает станок и начинает строгать заготовки. Славка и Николай Иванович продолжают драку. Николай Иванович хватает ружье, наставляет на Славку с криком: «Не подходи». Славка бьет, Николай Иванович падает, Славка хватает ружье, целится в Николая Ивановича, тот с криком: «Оно не заряжено» вбегает в мастерскую. Григорий выключает станок, строгает заготовки рубанком. Славка с ружьем вбегает в мастерскую. Николай Иванович с криком: «Оно не заряжено» бросается к нему, начинает отнимать ружье. Оба падают, катаются по полу. Ружье стреляет – Григорий в это время поворачивается, хватается за живот, выбегает в зал и падает на письменный стол, разбрасывая книги, потом падает посреди зала и корчится от боли. Екатерина Павловна с веревкой в руках застывает, с отсутствующим взглядом. Славка убегает из комнаты. Николай Иванович выходит на середину зала.

Николай Иванович. Ведь это безобразие. Когда мы наконец-то будем жить цивилизованно. Ци-ви-ли-зо-ван-но! Ведь это дикость! Ведь это парадокс! Ведь так жить нельзя! Это мракобесие, в конце концов.

Занавес

XIII

Новая пьеса (продолжение)

Мирский с недоверчивым удивлением взял рукопись и ушел в свою четверть дачи. Я сел на лавочку и ждал: чтобы прочесть пьесу, нужно было не больше часа. Через час пришел Мирский, сел рядом со мной и сказал:

– Хорошая пьеса. Не ожидал. Ты написал за неделю?

– Да, за неделю. Как-то увлекся и не отрываясь, и вот – почти ровно за неделю.

– А про Бродского, про литературное объединение, про «Мы обуем всю Россию» почему ничего?

– Как-то не в строку. Не вошло. А что, надо было?

– Да нет. Просто ты рассказывал… Оно вроде как в самом деле не нужно… Не по теме, лишнее… Но пьеса очень хорошая. Гениальная пьеса, как и «Крик на хуторе». Они даже чем-то похожи.

– Тем и похожи, что написаны по законам драматургии, по Аристотелю.

– Когда ты рассказал, что «Крик на хуторе» – это по Аристотелю, признаюсь, я не поверил. Не то чтобы подумал, что ты врешь, но не поверил. Мне все равно казалось, что «Крик на хуторе» – это пересказ действительной истории. Твоего дедушки или вашего соседа, но рассказ о том, что произошло. А ты пересказал.

– Нет. Я не пересказал, а выстроил по законам драматургии. Сосед прототип был. И его действительно убили, когда раскулачивали, потому что он стал отстреливаться из обреза, а скорее всего, из простого охотничьего ружья. Но все остальное – ничего не было, все выстроено по законам драматургии, по Аристотелю. А «Свой дом» вообще без прототипов.

– А тот, который директор школы?

– А, этот. Конечно, был. Он и школу на уши ставил, а потом вместе с итальянцами всю Россию обувал. Я о нем и забыл, когда писал.

– А этот старик-шабашник, который в обмороки… Ты ведь ездил на шабашки?

– Ездил. Но у старика прототипа нет. Обмороки такие у одного художника в Минске. Я с ним хорошо знаком. Он великий художник, как итальянские мастера эпохи Возрождения. Он три года был в немецких концлагерях. Бухенвальд. Дахау. Ему больше семидесяти, и вот такие обмороки от падения давления.

– А эта Смерть, которая как гулящая бабенка? С квитанциями?

– Такой сон действительно снился, но моему дедушке. Тому, который, в отличие от Авдея из «Крика на хуторе», избежал раскулачивания. Снился несколько раз.

– Он жив?

– Нет, умер.

– Ну и как… Она принесла ему квитанцию?

– Не знаю. Он умер, когда я уже уехал.

Мирский надолго задумался. Потом слегка встряхнул головой, словно отгоняя мысли, и спросил:

– Ну а дом, который развалился, потому что под фундаментом все сгнило, – это ты придумал, это как СССР, а сгнило учение марксизма-ленинизма?

– Ты знаешь, я на самом деле видел этот дом. В одном райцентре, среди участков, которые отводили под частную застройку. Под частную застройку ведь отводили что похуже. Иногда болото люди осушают. Или фундамент по три метра в земле и каркасы из арматуры в бетон. А там был песчаный карьер, свалка: выровняли и отдали под участки. По краям разобрали, построили дома. Ну и кто-то взял там, где самая свалка. Приехал, отработав десять лет на Севере, с деньгами, заказал дом в РСУ. РСУ построило. Грунт просел – дом и развалился, кирпичные стены разорвало, как по живому. Я сам видел. Так что, можно сказать, у этого дома прототип был. Как и СССР – тоже ведь прототип.

– Понятно. Курочка по зернышку клюет и там, и сям, где находит.

– Когда с тобой поговорили, я представления не имел, что писать, о чем. Ну да, этот типаж – директор школы. И страна разваливается. А он прыгает как козел. Но потом как-то собралось по лоскуткам. То одно, то другое, а все в строку. Как-то соткалось… Ну а выстроил потом по законам драматургии, по Аристотелю.

– А ружье на сцене, заряженное, – это из Чехова.

– Да, это Чехов где-то сказал или написал, но не в пьесе. Крылатые слова. Афоризм. Не знаю, читал ли он Аристотеля. Но то, что он сказал про это ружье, и есть краткое изложение законов драматургии.

– По которым и надо писать пьесы. Хорошую пьесу ты написал. Молодец. Режиссер ее с руками оторвет. И меня завлитом возьмет. Ну а тебе – отчисления от билетов. Минкульт больше пьес не покупает.

XIV

Московские театры

Дня через три Мирский приехал из Москвы и рассказал, что режиссер театра, к которому он думал устроиться завлитом, отказался ставить пьесу «Свой дом». Она ему очень не понравилась, он даже как будто испугался, прочитав ее. «Что ты, что ты! Кто ж поставит такое?» – сказал режиссер Мирскому.

– Дурак он, а раньше казалось, вроде неглупый человек и поставил несколько неплохих спектаклей… – недоумевал Мирский. – Знаешь, что он мне сказал? Я ему объясняю про пьесу, что она написана хорошо, а он мне: пусть этот твой знакомый, то есть ты, напишет про Буратино.

– Про Буратино? – удивился я.

– Ну да. Нужна пьеса для воскресных утренних спектаклей для детей. Но чтобы написал ты ее по его – режиссера – идее, и с отчислением ему за идею.

– А какая идея?

– Идея такая: папа Карло – это Карл Маркс. А пять золотых монет Буратино – это капитал, – Мирский замолчал.

– А дальше?

– Все. Можно из этого написать пьесу по законам Аристотеля? Но это я тебе так, для смеха рассказываю. Завлитом я к нему, конечно же, не устроюсь. Оно и к лучшему – с дураком долго не протянешь. А пьесу я отдам в доронинский МХАТ. Я их завлита хорошо знаю. Им современная пьеса очень нужна.

Завлиту доронинского МХАТа пьеса не просто не понравилась. Она показалась ему пасквилем на Доронину и на одного из ее мужей, драматурга Радзинского, и завлит даже обиделся на Мирского за то, что тот якобы хотел его подставить. Мирский пытался предложить пьесу «Свой дом» другим московским театрам. Но, как когда-то и «Крик на хуторе», ни один театр не взялся ее ставить.

– Не могу понять, почему они не берут эту пьесу… Хорошая ведь пьеса. И современная. И есть что играть… И не сложная для постановки… Им же нечего ставить… Все ищут, сами не знают что. Суетятся… Такое впечатление, словно им нужно что-то говорить, а сказать нечего, и как будто боятся, что кто-то скажет что-то такое, что ни в коем случае нельзя произносить вслух… Как будто они пришли к чужой жене, еще ничего не успели сделать, а тут явился муж: они вроде как ни в чем не виноваты, но понятно, зачем они пришли, и нужно побыстрее уходить, но, чтобы не показать, что они торопятся, что-то говорят, говорят, как будто хотят что-то скрыть, – и это плохо получается; суетятся, и понимают, в каком дурацком положении оказались, и опять говорят о чем-то, не имеющем отношения к тому, что происходит, и никак не могут уйти, – говорил Мирский, словно оправдываясь после отказа очередного театра ставить «Свой дом».

– То, что ты рассказываешь, – настоящая пьеса, – сказал я, – может, написать?

– Не надо, – безнадежно махнул рукой Мирский, – я и так тебя подвел.

– Да ну что ты! Почему это ты меня подвел?

– Уговорил написать пьесу. Пообещал, что, если пьеса получится хорошая, поставят. Я, признаться, не ожидал, что ты напишешь такую пьесу. Пьеса хорошая, а ставить никто не берет.

– При чем же тут ты? Не ты же виноват, что театры ее не берут. Ты ведь предлагал.

– Мне казалось, что такую пьесу, современную, про сегодня, возьмут. Когда пьеса про сегодня, даже слабую брали. И театру, и зрителю всегда хочется про сегодня. А тут… Только ты из-за меня напрасно трудился…

– Ну не сказать, что напрасно. Пьеса-то хорошая, – шутя сказал я.

– Хорошая, – серьезно, с оттенком безнадежности, подтвердил Мирский, – но вот не берут… А режиссеры… Ставят какую-то чушь… Не знают, за что взяться… Раньше можно было фигу в кармане показать – это и выручало. А теперь показывай эту фигу сам себе и любуйся на нее. Плана по кассе нет, но касса-то нужна – зарплату актерам платить нечем… И такую пьесу не берут… Я со всеми, с кем мог, поговорил, даже с теми, с кем и не очень-то хотел бы… И вот видишь – ничего… В общем, подвел я тебя…

– Перестань. Я тебе только благодарен за то, что написал эту пьесу. Самому написать ее мне бы и в голову не пришло. А так вот видишь, написал, – ты мне ее как подарил.

– Ну скажешь… При чем я… А главное, как оказывается, зачем теперь эта пьеса…

Мирский был очень расстроен.

– Я тебе никогда не говорил, но ты ведь знаешь, что я понимаю, как я тебе обязан. Если бы не ты, то и «Крик на хуторе» и не купили бы, и не поставили.

– «Крик на хуторе» – это да, – оживился и как будто обрадовался Мирский. – С «Криком на хуторе» повезло: в последний вагон последнего поезда… И раз за разом везло: общественный совет вдруг поддержал, и даже с госзаказом напоследок повезло. Да, «Крик на хуторе»… Есть что вспомнить. Можно сказать как Кучаев: есть чем оправдать жизнь… Но я не Кучаев, меня не занозит – чем оправдать жизнь. Это его мучает… Надо дать ему прочесть «Свой дом» – просто так, может, я что-то не понимаю. А с «Криком на хуторе» повезло. Особенно повезло с этим минским главным режиссером. Он оказался в безвыходной ситуации. Ему «Крик на хуторе» – последняя соломинка, ему деваться было некуда. А ставить он может – это факт. Вот все и совпало… И теперь есть что вспомнить… И есть чем оправдать жизнь… Но мне не нужно оправдывать жизнь, я и так обойдусь… А вот «Свой дом» хотелось бы, чтобы поставили… Слушай, а отдай ее главному режиссеру, может, он возьмет? Ты ведь часто ездишь в Минск.

– Езжу. Денег впереди никаких. Как и чем заработать – не знаю. В Минске остались какие-то крохи. На киностудии ни с того ни с сего вдруг заплатят… В театре капает, «Крик на хуторе» все еще идет… Конечно, можно показать «Свой дом» главному режиссеру…

XV

Настойчивость мирского

Мы с Мирским сидели на лавочке под двумя молоденькими березками. Страна разваливалась, распадалась, люди этой страны умирали миллионами, но этого никто не замечал, несмотря на то что об этом писали в газетах и даже говорили по телевизору. То, что умирали миллионы людей, никого не пугало и никто не обращал на это внимание. То, что эти миллионы умирали, называли естественной убылью населения, ведь эти миллионы не расстреливали, не морили голодом, не отнимали у них хлеб, не загоняли их в концлагеря, не заставляли до изнеможения работать на лесоповале и на золотых приисках, и даже не гнали в атаку на пулеметы, и не убеждали отдать жизнь во имя мировой революции. И жили они не в бараках, а в однокомнатных квартирах, не очень удобных – кухни совсем маленькие и санузел совмещенный; эти квартиры называли хрущевками, их давали при Хрущеве и после него, и они были не только однокомнатные, но и двух-, и трех-, и даже четырехкомнатные, и все радовались, когда им давали эти квартиры, – в городах, а в деревнях не давали, но даже в деревнях, в «показательных» колхозах и совхозах, строили многоквартирные дома и тоже селили в такие хрущевки передовиков производства. Вот люди и жили, а теперь, когда страна разваливалась и распадалась, начали умирать, и, по слухам, умирали миллионы, и то, что они умирали в таком немалом количестве, и называли естественной убылью населения.

Мирский тоже мог умереть через два года, но не по той причине, по которой умирали миллионы людей в разваливающейся, распадающейся стране, а просто потому, что у него слабые легкие, ему нужно было сделать операцию, как говорили не очень сложную и не очень опасную, но у Мирского слабое сердце и оно могло не выдержать операции, и врачи боялись, что он умрет на операционном столе.

Обязательно ли делать операцию должно выясниться через два года, а пока мы с ним сидели на лавочке под березками, а страна разваливалась, распадалась, миллионы людей в этой разваливающейся, распадающейся стране умирали в счет естественной убыли, а мы – я и Мирский – не умирали. Мирский попросил меня написать пьесу о «сегодняшнем дне», написать по законам драматургии, которые определил еще Аристотель и согласно которым главный герой, столкнувшись с роком, то есть с неотвратимым ходом событий, должен обязательно погибнуть, но не так, как миллионы в разваливающейся стране, незаметно, а так, чтобы его смерть произвела впечатление на зрителей в зале.

Я написал такую пьесу, назвал ее «Свой дом», даже придумал, как нелепо, абсурдно убить главного героя из ружья, которое, по совету Чехова, висело на сцене и предусмотрительно было заряжено на глазах у зрителей, чтобы они, эти зрители, до конца спектакля не уходили из зала, а ожидали, когда же выстрелит это заряженное ружье, и пытались догадаться, кто кого убьет этим выстрелом. Когда кто-то кого-то убивает, то зрителям, то есть людям как таковым, всегда хочется знать: кто, кого и зачем убил, потому что они, люди, подсознательно, то есть неосознанно, а иногда осознанно либо одобряют того, кто убил, либо осуждают его, а убитому или сочувствуют, или нет: так, мол, тебе и надо.

Мирский двадцать лет проработал в коллегии по драматургии Министерства культуры СССР. Он прочел десять тысяч пьес, часть из них потом ставили московские театры и театры по всей стране СССР – а театров в стране СССР было около двухсот.

Мирский был уверен, что он может отличить хорошую пьесу, то есть такую, на которую, если театр ее поставит, зрители будут ходить весь сезон, а то и несколько лет подряд, от плохой пьесы, которая, если ее поставят, не продержится на сцене и одного сезона, и ее придется снимать с репертуара через месяц-второй, и у всех будут неприятности: и у редактора коллегии по драматургии Министерства культуры СССР, и у заведующего отделом Минкульта, и у режиссера театра; с актеров, конечно, спроса никакого, но им самим неприятно за напрасный труд, и они будут говорить между собой, а иногда и открыто, что только болван не видел сразу, что играть в пьесе нечего, и любому, кто хоть немного соображает, сразу очевидно, что пьеса провальная, и это теперь и подтвердилось, и ясно всем как божий день, и что актеры не безмозглые пешки и тоже кое-что, слава богу, понимают, и не меньше, чем режиссер, и ослы и идиоты из Минкульта. Актер – он, может, и пьяница, и туп, и глуп, как пуп, и тексты ролей учить ему лень, – он существо подневольное, но он актер, и потому нутром чует, когда есть что играть, а когда играть нечего, а зритель – он-то не дурак, его не обманешь, а пьеса – она только тогда и пьеса, когда в ней есть что играть.

bannerbanner