
Полная версия:
Семейство Какстон
Глава IV.
Каждая вещь на свете имеет свою цель, даже гадкое насекомое, которому вздумается сесть на затылок. Какая-нибудь неведомая гримаса, к чему она? Я употреблю ее для сравнения!
Милостивая государыня, вы, я полагаю, допустите, что если бы приключилось с вами обстоятельство, подобное описанному мною, т. е. если бы, при должном отвращении с вашей стороны к клещам (хотя бы нежным к своим рождениям) и оводам, и всем породам насекомых С черными головками, рогами и другими атрибутами, одно из них поселилось бы где-нибудь по соседству вашего уха, я полагаю, говорю, что если бы приключилось с вами такое обстоятельство, вы допустите, что не легко бы вам было сразу возвратиться к прежнему спокойствию и продолжать рукоделие. Вы бы почувствовали что что-то беспокоит ваши нервы, что по вас что-то ползает. А всего хуже то что вы бы стыдились признаться в этом. Вы считали бы себя обязанною не только принимать участие в разговор, но быть веселой и любезной, а не делать никаких особенных движений, не стряхивать беспрестанно фалбору вашего платья, не заглядывать в темный угол вашего передника. Так бывает во многих случаях жизни, и без насекомых. У каждого человека своя тайная забота, отвлеченная, нечто среднее между чувством и воспоминанием, свое черное, неведомое насекомое, которое анализировать не осмеливался никто.
И так, я сидел с моей матерью, усиливаясь смеяться и болтать, как в бывалое время, но стараясь притом подвинуться вперед, хорошенько осмотреться и убежать от моего внутреннего одиночества, раздеть, так сказать, разоблачить мою душу и дознаться что, так испугало меня, что волновало, ибо и испуг, и какое-то волнение овладели мною совершенно. А матушка, всегда (Бог с ней!) любопытная во всем, касавшемся до её любимца, в этот вечер была особенно любопытна. Она заставляла меня повторять ей и где я был, и что делал, и как провожу время, и… Фанни Тривенион (которую она, этим временем, видела три или четыре раза и которую считала первою красавицею всего света) о, ей непременно нужно было знать в подробности все что я думал о Фанни Тривенион!
Отец все казался погружен в размышление. Облокотясь на матушкины кресла и держа её руки в моих, я отвечал на её вопросы, то запинаясь, то с принужденною беглостью; когда вопрос ударял мне прямо в сердце, я отворачивался и встречал взгляд моего отца, устремленный на меня. Он смотрел на меня так как, в то время, когда ребенком еще я, неизвестно отчего, мучился и сох, а он говорил: – «ему надо в школу!» Этот взгляд был исполнен заботливой нежности. Нет! мысль его в это время принадлежала не его сочинению, – он углубился в разбор последних страниц жизни существа, к которому был преисполнен всею отеческою привязанностью. Мои глаза встретились с его глазами, и мне захотелось броситься к нему на шею, и сказать ему все. Все? Читательница, я также не знал, что сказать ему, как не понимал какая черная козявка мучила меня во весь тот вечер!
– Мой добрый Остен, заметила матушка, – он кажется очень спокоен.
Отец покачал головой и раза два-три прошелся по комнате.
– Не позвонить ли, сэр, чтоб дали свечей: смеркается, а вы может быть хотите читать?
– Нет, Пизистрат, ты будешь читать, и сумерки приличнее всего для книги, которую я отворю перед вами.
Сказав это, он поставил кресло между матушкой и мною, тихо сел, помолчал несколько времени, потом, поочередно взглянув на обоих нас, начал так:
– Любезная жена, я намерен говорить о себе в то время, когда еще не знал тебя.
Хотя и становилось темно, я заметил в матушке легкий признак беспокойства.
– Ты уважала мои тайны, Кидти, нежно, честно. Пришло время, когда я могу поверить их и тебе, и нашему сыну.
Глава V.
Первая любовь моего отца.
– Я рано лишился матери; отец (человек добрый, но до того ленивый, что он редко даже приподнимался с своего кресла и иногда проводил целые дни в молчании, подобно Индейскому дервишу) предоставил и Роланду и мне воспитывать себя сообразно с нашими вкусами. Роланд стрелял, охотился, ловил рыбу, читал поэтов и все рыцарские книги, какие только мог найти в собрании моего отца, весьма богатого сочинениями этого рода; по нескольку раз списывал старую родословную, единственную вещь к которой отец оказывал наибольшее участие в жизни. Рано познал я страсть к занятиям более дельным, и к моему счастью, Кидти, нашел руководителя в мистере Тиббетс, который, не оскорбляя его скромности, мог бы быть соперником Порсона. По своему трудолюбию второй Будей, он говорил, как тот, что единственный потерянный день в его жизни был тот, в который он женился, потому что в этот день он мог употребить на чтение только шесть часов. При таком наставнике, я не мог не сделаться ученым. Я вышел из Университета с таким отличием, что не мог уже смотреть на мое будущее поприще в жизни без предубеждения в свою пользу.
Я возвратился к мирному крову моего отца, с тем, чтобы отдохнуть и обдумать какую мне избрать дорогу к славе. Пасторский дом стоял у подножия той горы, на вершине которой распалины замка, впоследствии приобретенного Роландом. Хотя и не питал я к руинам того романического уважения, каким был преисполнен к ним брат (ибо сны мои оттенялись более воспоминаниями классическими, нежели феодальными), но все-таки любил подняться на эту гору, с книгой в руке, и строил свои воздушные замки между развалинами, которые время разметало по земле.
Однажды, войдя на старый, заросший всякой травою двор, я увидел женщину, которая сидела на моем любимом месте и срисовывала развалины. Эта женщина была молода и, в моих глазах, лучше всех женщин, которых случалось мне видеть прежде. Словом, я был очарован, или, как говорится, околдован. Я сел в небольшом расстоянии, и стал любоваться ею, не желая даже говорить. Несколько мгновений спустя, с другой стороны развалин, в то время необитаемых, подошел высокий и важный, почтенных лет джентльмен добродушной наружности; с ним была собачка. Собачка подбежала ко мне и залаяла. Это обратило на меня внимание джентльмена и девушки. Джентльмен подошел, кликнул собаку и учтиво извинился передо мной. Оглядев меня с некоторым любопытством, он принялся расспрашивать о развалинах, о месте и о роде, которому оно некогда принадлежало, и называл имена предков, хорошо ему знакомых. Мало-помалу объяснилось что я происхожу от этого рода и что я младший сын бедного пастора, ныне, его представителя. Тогда джентльмен рекомендовался мне Графом Ренсфортс, главным землевладельцем околодка; так как он чрезвычайно редко бывал в графстве во время моего детства и первой молодости, то я прежде никогда и не видал его. Единственный сын его, молодой человек подававший прекрасные надежды, был однако ж вместе со мною в Университете. Молодой лорд много читал и хорошо занимался, и мы уже были слегка знакомы, когда он оставил Университет и отправился путешествовать.
Услышав мое имя, лорд Ренсфортс дружески взял мою руку и, подводя меня к дочери, сказал: – Вообрази, Эллинор, какой счастливый случай! это мистер Какстон, о котором так часто говорил твой брат.
Словом, Пизистрат, лед был проломан, знакомство сделано и лорд Ренсфортс, объявив мне что он приехал искупить продолжительное свое отсутствие из своих владений и намерен прожить в Комптне большую часть года, настоятельно просил меня навестить его. Я отправился к нему. Расположение лорда Ренсфортса ко мне росло: я стал бывать у него чаще.
Мой отец остановился, и увидав что мать уставила на него свои глаза, выражавшие какую-то особенную грусть, и судорожно сжала руки, привстал и поцеловал ее в лоб:
– Как тебе не стыдно, дитя моя! – сказал он. – В первый раз при мне обращался он к матери как отец. Но никогда, до этого времени, и не говорил он так важно и торжественно: у него не вырвалось даже ни одного цитата, это было невероятно; не отец мой говорил, а другой человек. Он продолжал:
– И так, я часто бывал у них. Лорд Ренсфортс был человек замечательный. Щекотливость, впрочем без малейшей примеси гордости (что довольно редко) и любовь к литературным занятиям, не дали ему принять то личное участие в жизни общественной, для которого он был одарен так щедро; но слава его ума и прямодушие дали ему не маловажное влияние, я думаю, и в составлении кабинетов; однажды, его даже убедили принять на себя исполнение важной дипломатической должности, и не сомневаюсь я в том, что он был в ней на столько несчастлив, на сколько может быть несчастлив добрый человек. Теперь он с восторгом покидал свет и смотрел на него лишь издали, из своего уединения. Лорд Ренсфортс оказывал глубокое уважение к дарованию и теплое сочувствие к молодым людям, которые казались ему одаренными им. В самом деле, семейство его возвысилось через дарование, и всегда отличалось им. Его дядя, первый в семействе пер, был знаменитый юрисконсульт; отец прославился учеными трудами; дети, Эллинор и лорд Пендервис, были высоко образованы. Таким образом все семейство усвоило себе аристократию ума. Этого не теряйте из виду, в продолжении всего моего рассказа.
Леди Эллинор разделяла и вкусы и привычки отца (она тогда еще не была наследницей). Лорд Ренсфортс говорил со мной о моем будущем.
Мало по малу лорд Ренсфортс полюбил меня до того, что склонял меня занять место в Нижней Палате. Член Парламента мог добиться чего-нибудь, а влияния и веса лорда Ренсфортва стало бы на то чтобы заставить избрать меня. Такое будущее было ослепительно для юноши, только что оторвавшегося от Фукидида, и знавшего наизусть Демосфена. Тогда, сын мой, я был не тот что теперь: я любил леди Эллинор Копит, и потому был честолюбив. Вы знаете, сколько в ней честолюбия до сих пор. Но не мог я выкраивать мое честолюбие по её честолюбию. Я не умел смотреть на место в сенате моей родины глазами человека, зависящего от партии или покровителя, заботящегося только о своей карьере и при всяком выборе обязанного думать о том, что и на сколько он сделает пользы себе. И я не знал даже, согласовались ли политические убеждения лорда Ренсфортса с моими. Да и могли ли согласоваться виды человека опытного в деле жизни и юного, пылкого студента? Но если б и были они одинаковы, я чувствовал, что никогда не достигну равенства с дочерью моего патрона. Нет! я готов был пожертвовать моей любовью к наукам, направить все мои силы, всю мою энергию к тому, чтобы сделаться адвокатом, пренебречь задушевным моим путем к счастью, и, достигнув независимости…, что тогда? к чему бы послужили право говорить о любви и стремления к власти? В моих видах не было ничего общего с видами леди Эллинор. Поприще юриста или адвоката казалось ей трудом недостойным, бесполезным: в нем ничто не пленяло её воображения. Она слушала меня с тою же очаровательной прелестью, которую сохранила и до сей поры, и с помощью которой она как бы сливается с тем, кто с ней разговаривает. Она смотрела на меня умоляющим взором, когда отец её с воодушевлением распространялся о блестящей будущности людей, имеющих успех в Парламенте, ибо он (хотя сам и не имел успеха, но всегда жил с людьми имевшими успех) слишком высоко ценил его и, по-видимому, всегда хотел насладиться им через чье-нибудь посредство. Когда я в свою очередь говорил об адвокатуре (the bar), о независимости, лицо Эллинор помрачалось. С нею везде был свет, на каждом шагу проглядывало его влияние, – честолюбие света, всегда направленное к власти и тщеславию! – Одна сторона дома выходила на восток и была, по этому, подвержена неприятному восточному ветру. – Насадите деревьев на полугоре! – сказал я как-то раз. – Сажайте! – заметила леди Эллинор: – да и ждите двадцать лет пока они вырастут. Нет, батюшка, постройте каменную стену и закройте ее плющом! – Вот вам очерк всего её характера. Подождать покуда вырастут деревья – она не могла; стену, разумеется, можно было вывести гораздо скорее, а какие-нибудь чужеядные растения были бы более приятны для вида! Несмотря на все это, она была прекрасное, благородное создание. А я был влюблен! И я еще не до такой степени терял надежду, как вы думаете; лорд Ренсфортс сам ободрял меня и так, что не трудно было понять это! Не требуя от искателя руки своей дочери ни особенного значения в свете, ни чрезмерно-большего состояния, он видел во мне все чего было нужно ему: джентльмена старого рода, в ком деятельный его ум нашел бы осуществление того рода умственного честолюбия, которого был преисполнен сам он, и которое до сих пор не имело исхода. А Эллинор! Сохрани меня Бог сказать, что она меня любила, но что-то заставляло меня думать что это могло случиться. При всех этих данных, заглушив все мои надежды, я сделал над собой большое усилие, высвободился из-под разнообразных впечатлений меня окружавших и решился избрать поприще, которое считал наиболее достойным всех нас. Я отправился в Лондон готовиться в адвокаты.
– В адвокаты! Неужели? – воскликнул я. – Отец грустно улыбнулся.
– Тогда все казалось мне возможным. Я занимался уже несколько месяцев. За это время я понемногу пригляделся к моей дороге, обнял предстоявшие мне трудности и сознал, что во мне заключалось все необходимое, для того чтобы победить их. Воспользовавшись первым свободным временем, я возвратился в Кумберланд. Я нашел там Роланда. Со своею страстью к приключениям, с жаждой к деятельности, он, еще не вступая в армию, в два года исходил пешком едва ли не всю Великобританию и Ирландию. Я от души обнял рыцаря-странника и выслушал от него упреки за избранный мною путь. Во всем семействе, от роду, не было адвоката! Чуть ли не в это время ошеломил я его моим открытием на счет типографщика! Когда же я узнал от Роланда о его коротком знакомстве с владельцами Комптна, не знаю, что именно овладело мною: ревность, страх, или предчувствие, но знаю, что мне стало ужасно больно. Роланд встретился с лордом Ренсфортс у кого то из джентльменов околодка, и лорд Ренсфорт изъявил свое удовольствие, что имел случай познакомиться с ним, сначала из-за меня, а потом сошелся и с самим Роландом.
– Ни за что на свете, – продолжал мой отец, – не мог я решиться спросить у Роланда нравится ли ему Эллинор; но когда я заметил, когда удостоверился, что и он не предлагал мне этого вопроса, мне сделалось страшно! Мы отправились в Комптн вместе, и мало говорили дорогой. Мы пробыли там несколько дней.
Здесь отец заткнул руку за жилет. У всякого человека есть ничтожные на вид привычки и приемы, иногда означающие весьма важное. Когда мой отец затыкал руку за жилет, это было всегда знаком умственного усилия: он собирался, в таком случае, сильно доказывать, опровергать, или проповедовать. Поэтому, хотя я и слушал обоими ушами, но с той минуты, когда отец заложил руку за жилет, у меня, право, выражаясь магнетически или месмерически, выросла как бы другая пара ушей.
Глава VI.
В которой отец продолжает свою историю.
– Нет ни одного мистического создания, типа, символа или поэтического вымысла, назначенного для выражения тайного, отвлеченного и непостижимого смысла, который не был бы представлен в женском роде, – сказал отец, держа руку за жилетом. – Сфинкс, Химера, Изида, чьего покрывала не поднимал никто, – это все женщины, Кидти! Так и Персефона, которая должна была быть или на небе или в аду, Геката, – которая была ночью одна, днем другая. Сивиллы были женщины; женщины же были Горгоны, Гарпии, Фурии, Парки, Тевтонские Валкирии, Норнии, и сама Гела: словом, все изображения идеи темных, загадочных, зловещих, – женского рода.
Слава тебе Господи! Огюстен Какстон опять стал самим собой! Я начал бояться, чтоб рассказ моего отца не пропал для меня, затерявшись в лабиринт учености. Но, к счастью, когда отец остановился чтоб перевести дыхание, взор его встретил прозрачные, голубые глаза моей матери, её прекрасные брови, в которых, конечно, не было ничего общего с Сфинксами, Химерами, Фуриями или Валкириями, и сердце ли отошло у него или рассудок объяснил ему что он вдался в рассуждения крайне странные и неосновательные, – дело в том что наморщенный лоб разгладился, и он продолжал с улыбкой:
– Эллинор менее всякой другой женщины в мир была способна обманывать сознательно. Неужели обманывала она и Роланда и меня, когда оба мы, не будучи самолюбивыми хвастунами, были уверены, что если бы осмелились открыто говорить с ней о любви, то это было бы не по пустому? или думаешь ты, Кидти, что женщина может любить (не много, а хоть сколько-нибудь) двух человек или трех, или полдюжины, в одно и то же время.
– Невозможно! – воскликнула матушка. – Что касается этой леди Эллинор, она, право, меня удивляет; я не знаю как назвать это!
– И я не знаю, душа моя, – отвечал отец, тихо вытаскивая руку из под жилета, как будто бы усилие превышало его силы и задача была неразрешима – но я думаю, с вашего позволения, что молодая женщина, прежде, нежели действительно, истинно и сердечно сосредоточит свою привязанность на одном лиц, дает своей фантазии, своему воображению, желанию власти, любопытству, или Бог знает чему, средства представлять её же уму бледные отражения светила еще не вошедшего: это тогда парелии, предшествующие солнцу. Не суди о Роланде по тому, что он теперь, Пизистрат: сед, сумрачен и формалист. Вообрази себе натуру, парящую высоко в среде смелых помыслов, щедро одаренную невыразимою поэзией юности, склад красивый и гибкий, глаз исполненный огня, сердце, из которого летели все благородные чувства, как искры от наковальни. У леди Эллинор было воображение пылкое, беспокойное. Отважная, огненная натура Роланда должна была возбудить её участие. С другой стороны, у неё был ум обработанный, широкий, пытливый. И я без самохвальства, по прошествии стольких лет, могу сказать, что в моем уме её ум находил себе товарища. Когда женщина любит, выходит за муж, устанавливается, почему жизнь её делается полна? Но в девушке, подобной леди Эллинор, было несколько женщин. Сама разнообразная, она, очевидно, любила всякое разнообразие. Я уверен, что, если бы один из нас смело выговорил заветное слово, леди Эллинор взглянула б в свое собственное сердце, спросила бы его, и дала бы искренний и великодушный ответ. И тот, кто стал бы говорить первый, имел бы вероятно лучший шанс получить ответ не отрицательный. Но ни один не говорил. Может быть, даже в ней было более любопытства узнать произвела ли она впечатление, нежели желания произвести его. Не то чтобы она нас обоих обманывала, но вся её атмосфера была обман, обольщение. Туман бывает до солнечного восхода. Как бы то ни было, мы с Роландом скоро поняли друг друга. Отсюда произошла сначала холодность, потом ревность, наконец, ссора.
– Батюшка, видно, в самом деле, любовь ваша была сильна, что разрознила она сердца двух таких братьев?
– Да! – сказал отец. Это было между старых развалин замка, на том самом месте, где я в первый раз увидел леди Эллинор: я нашел его сидящим среди репейника и камней, с потупленной головой, полузакрытой руками; я подошел к нему, обнял его и сказал: брат, мы оба любим эту женщину! Моя натура хладнокровнее, я менее почувствую потерю. Протянем руку друг другу, Бог помощь вам, а я еду!
– Остин! – прошептала матушка, опуская голову на грудь отца.
– Тут же мы и поссорились. Роланд вздумал настаивать на противном, а слезы так и лились; он стучал ногой об землю и уверял, что он вмешался в чужое счастье, что не имеет никакой надежды, что он сумасшедший, безумный, что надо ехать ему! Покуда мы спорили, старый слуга моего отца пришел на развалины с запиской ко мне от леди Эллинор, в которой она просила книги, которую я ей похвалил. Роланд узнал её руку и, покуда я в нерешимости вертел записку, и прежде, нежели я ее распечатал, он исчез.
Домой он не возвращался. Мы не знали, что с ним сделалось: зная эту впечатлительную, вулканическую натуру, я стал сильно беспокоиться. Я отправился отыскивать его, напал на след и нашел его, наконец, в бедной хижине, среди одной из самых грустных и глухих степей, из которых состоит большая часть Кумберланда. Он так переменился, что я едва его узнал. Словом, мы кончили тем что условились отправиться вместе в Комптн. Эта неизвестность была невыносима. Одному из нас нужно было наконец собраться с духом и узнать свою судьбу. Но кому говорить первому? Мы бросили жребий: досталось мне.
И теперь, когда мне действительно нужно было перейти через Рубикон, теперь, когда мне предстояло разъяснить надежды, так давно меня оживлявшие, бывшие для меня новою жизнью, что же я чувствовал? Дитя моя, поверь, что счастливее всех тот возраст, когда не могут уже волновать нас те чувства, которые волновали меня в то время. В светлом порядке величественной жизни есть ошибки, которые небо назначило на долю мыслящих людей. Наши души на земли должны быть как звезды, не как метеоры и мучимые кометы. Что мог я предложить леди Эллинор, её отцу? Что, кроме будущего, терпеливого труда? А с другой стороны, какое страшное несчастье ожидало меня: или все мое существование разбивалось в дребезги, или благородное сердце Роланда!
И так, мы приехали в Комптн. Прежде мы бывали там единственными гостями. Лорд Ренсфортс не больно любил посещение соседних сквайров, тогда менее воспитанных нежели теперь. То и извиняет леди Эллинор, что она в этом обширном и скучном доме, из мужчин своих лет, видела почти исключительно нас двоих. Как только кончился Лондонский сезон и дом их наполнился, не было уже возможности по-прежнему беспрестанно быть с молодой хозяйкой, непринужденно говорить с ней, отчего прежде мы составляли как бы одно семейство. Важные леди, лучшее общество окружали ее; взгляд, улыбка, мимолетное слово – вот все чего я имел право ожидать. И разговор сделался совсем другой! Прежде, я мог говорить о книгах: я был как дома; Роланд преследовал свои сны, свою рыцарскую любовь к прошедшему, свой дерзкий вызов неизвестному будущему. И Эллинор, просвещенная и романическая, могла сочувствовать обоим. И её отец, ученый и джентльмен, тоже мог сочувствовать. Но теперь…
Глава VII.
В которой мой отец приходит к развязке.
– Живя в свете нет ни какой пользы знать наречия, излагаемые в грамматиках и объясняемые в лексиконах, – сказал отец – если не выучишься языку светскому. Это особенный язык, Кидти! – воскликнул он, разгорячившись. – Это анаглифы, чистые анаглифы, мой друг! Если бы ты и знала по пальцам Египетские иероглифы, а анаглифы были бы тебе неизвестны, ты все таки ничего бы не поняла в истинных тайнах жрецов![9]
Ни Роланд, ни я не знал ни одной из символических букв этих анаглифов. Говорили, говорили, говорили, все о людях, о которых мы никогда не слыхивали, о вещах, о которых никогда не заботились. Все что мы считали важным было ребячество, педантизм, мелочь; все что по-нашему было мелко и пошло – являлось великим делом в жизни! Если, встретив школьника, который, воспользовавшись свободным временем, удит пескарей на кривую булавку, вы начнете говорить ему о всех чудесах глубины морской, о законах прилива и отлива, о допотопных остатках игуанодона и ихтиозавра, если станете рассказывать ему о ловле жемчуга, о коралловых скалах, о водяных келпиях или найадах, ребенок, наверное, скажет: «Отстаньте от меня с этими глупостями! Оставьте меня удить моих пескарей!» Я думаю, что он был бы по-своему прав: он вышел, бедный ребенок, удить пескарей, а не слушать историю игуанодонов и водяных келпий!
Все общество Комптна удило пескарей, и мы не могли сказать ни одного слова о наших жемчужных ловлях и кораллах. Если же бы нас заставили ловить пескарей, то уверяю тебя, Пизистрат, что менее гораздо удивились бы мы предложению ловить сирен! Понимаешь ли ты теперь одну из причин почему я так рано пустил тебя в свет? Да. Но один из этих рыболовов ловил пескарей с такими приемами, что пескари казались более сомов.
Тривенион был со мною в Кембридже. Мы даже были довольно коротки. Он был почти одних лет со мной, ему также нужно было сделать себе дорогу. Беден как я, он принадлежал, подобно мне, к древнему, но падшему роду. Была, однако ж, и разница между нами. У него были связи в большом свете, у меня – нет. Главный его денежный ресурс, также, как и мой, заключался в университетской стипендии. Тривенион вынес из университета завидную славу, менее как ученый (хотя и с этой стороны слава его была недурна) нежели как человек имевший данные на успех в жизни. Всякая способность его была энергия. Он стремился ко всему: иное терял, другого достигал. Он отлично говорил в обществе, был членом какого-то политико-экономического клуба. Речь его была блестяща, разнообразна, парадоксальна, цветуща, не то что теперь. Боясь своего воображения, он всю свою жизнь употребил на то чтобы обуздать его. Но весь его ум привязывался к тому, что мы, Англичане, называем solide, прочным; этот ум был широк, подобен, милая Кидти, не киту, плавающему по океану знания из удовольствия плавать, а полипу, который протягивает все свои щупальца, с тем, чтобы схватить что-нибудь. Тривенион прямо из Университета отправился в Лондон: его репутация и беседа ослепили его знакомых, и недаром. Они употребили все свои силы и поместили его в Парламент: он держал речь, имел успех. В Комптн явился он в сиянии своей юношеской славы. Не умею передать вам, знающим его теперь, с его озабоченным лицом, отрывистыми, сухими приемами, от вечной борьбы обратившегося в кожу и кости, – что это был за человек в то время, когда он ступил на жизненное поприще.