
Полная версия:
Исповедь
Мисс Марриат поселилась в очень живописном месте, в Ферн-Гиле, в Дорсетшэйре, на берегах Девона и жила там пять лет, составляя центр местной благотворительности. (Она завела воскресную школу, навещала бедных, помогая везде, где видела нужду, посылая больным пищу со своего стола. Характерно, что она никогда не дарила бедным альбомов с картинками, но откладывала часто во время обеда самые аппетитные куски и относила их больным, чтобы возбудить у них аппетит. Денег она почти никогда не давала, но находила поденную работу или старалась приискать постоянные занятия для нуждающихся в помощи. Очень требовательная к самой себе и непреклонная относительно всякой неустойчивости и нечестности в других, она оказывала хорошее влияние и тогда, когда вызывала любовь и когда внушала страх. Она принадлежала к одной из самых строгих евангелических сект. По воскресеньям не допускались чтения никаких книг, кроме Библии или религиозного журнала, но она все-таки старалась разнообразить этот день разными способами: общими прогулками по саду, пением гимнов, всегда привлекательных для детей, рассказами о миссионерских путешествиях Мофата и Ливингстона, столкновения которых с дикарями и с дикими зверьми были так же интересны, как повести Майн-Рида. Мы заучивали тексты из Библии и гимны, и одним из любимых развлечений были «Загадки из Библии», в роде описаний какой-нибудь сцены из Библии, которую нужно было узнать по описанию. Затем мы давали в свою очередь уроки в воскресной школе, потому что тетя говорила нам, что бесполезно учиться, если мы не будем стараться помогать тем, которых никто не учит. Уроки для воскресной школы тщательно приготовлялись по субботам; нам всегда внушали, что труд, отдаваемый бедным, должен стоить какого-нибудь напряжения тому, кто его отдает. Этот принцип, объясняющий для неё слова священного писания; «Отдам ли я Господу своему то, что мне ничего не стоит?» руководил всеми её словами и поступками. Когда во время какого-нибудь общественного бедствия, мы прибегали к ней с вопросом, чем бы мы могли помочь бедным, голодающим детям, она быстро отвечала: «чем бы вы пожертвовали для них?» И она прибавляла, что если бы мы захотели отказаться от сахара, мы бы сэкономили этим каждый по шести пенсов в неделю, которые и могли бы послать нуждающимся. Я не думаю, чтобы можно было преподать детям более здоровый урок, чем это самоотвержение для блага других.
Каждый день, по окончании уроков, мы устраивали всякого рода развлечения, длинные прогулки и катания верхом на маленьком пони, который очень любил детей; конюх учил нас крепко держаться на нем, какие бы капризы лошадка ни проявляла; в шумных пикниках, которые мы устраивали в живописных окрестностях Шармута, тетя была самым веселым товарищем. Трудно себе представить более здоровую обстановку, в физическом и духовном отношении, чем жизнь в этой тихой деревушке. А какую радость приносили с собой праздники! Как приятно было чувствовать гордость матери, имевшей хорошие сведения об успехах своей любимицы, как радостно было возобновлять знакомство с каждым закоулком в старом доме и саде!
Наклонность к мечтательности у ребенка ведет в интеллектуальном отношении к развитию воображения; по отношению же к религиозным чувствам в ней таится зародыш мистицизма, гораздо менее редкого среди детей, чем это многие думают. Но беспощадный материализм наших дней – не философский материализм немногих, а религиозный материализм большинства – вырывает нежные зародыши из детской души и накладывает повязку на глаза, которые без этого могли бы, быть может, видеть. Вначале ребенок не делает различия между тем, что он «видит» и что ему «кажется»; одно столь же реально для него, как и другое, и он играет с созданиями своей фантазии так же весело, как с живыми детьми. Я лично всегда предпочитала в детстве первых и никогда не знала, что такое одиночество. Но приходят взрослые, бесцеремонно врываются в самую средину сада, созданного воображением, топчут в нем цветы, разгоняют детей, населяющих его. и говорят своими громкими, резкими голосами: «не рассказывай таких небылиц, Анни, у меня от них мороз по коже пробегает, мама будет сердиться на тебя». Но это влечение было во мне слишком сильно, чтобы быть подавленным, и я находила себе пищу в волшебных сказках, которые я очень любила, и в религиозных аллегориях, которые казались мне еще более увлекательными. Как и когда я научилась читать – этого я не помню, потому что не вспоминаю времени, когда бы книга не была для меня предметом наслаждения. К пяти годам я уже, вероятно, свободно читала, потому что помню, как меня часто извлекали из под драпировки, в которую я любила завертываться с книжкой в руках, и как меня посылали идти играть, как подобает пятилетнему малышу. Я часто до того углублялась в книгу, что абсолютно не слышала, когда мое имя громко произносилось в комнате, так что меня часто бранили за то, что я намеренно прячусь, между тем как я в это время жила в волшебном мире или лежала, спрятавшись под спасительный капустный лист при приближении великана.
Мне было около восьми лет, когда я впервые натолкнулась на религиозные аллегории, написанные для детей, и вскоре за этим последовали Буньяновское «Шествие Странника» и «Потерянный рай» Мильтона. С этих пор неугомонная фантазия уносила меня постоянно в волшебный мир, где воины-дети захватывают территорию для своего отсутствующего принца и несут знамя, на котором красуется красный крест, где дьяволы в виде драконов окружают странника, но должны отступить после упорной борьбы, где ангелы сходят с небес, разговаривают с маленькими детьми и дают им талисманы, которые предупреждают их об опасности и утрачивают силу, когда обладатели их сходят с истинного пути. Как скучен и однообразен мир, в котором приходится жить, думала я постоянно, когда мне читали наставления о том, как вести себя, не капризничать, быть опрятной и не теребить передника, сидя за обедом. Насколько легче было бы быть христианином, если бы только получить щит с красным крестом и иметь своим противником настоящего дракона, зная, что Божественный принц вознаградит улыбкой за победу. Несомненно, что интереснее сражаться с крылатым драконом, зная, что он хочет причинить зло, чем следить за тем, чтобы оставаться всегда ровной и кроткой. Если бы я была на месте Евы в саду, старая змея не обошла бы меня; но как маленькая девочка могла знать, что ей нельзя сорвать самого румяного, хорошенького яблочка с дерева, если не было бы змеи, сказавшей, что его запрещено трогать? По мере того, как я становилась старше, мои сны и грезы становились менее фантастичными, но все более проникались энтузиазмом. Я читала рассказы о первых христианских мучениках и страстно жалела, что родилась слишком поздно, в эпоху, когда нельзя уже претерпеть муки за свою веру; я проводила целые часы, в грезах наяву, представляя себе, что я стою перед римскими судьями, перед инквизиторами доминиканцами, что меня бросают на съедение львам, пытают, жгут на костре; однажды я увидела себя проповедующей великую новую веру громадной толпе народа, которая внимала мне и, обращенная моими речами, признала меня своим духовным вождем. Но грезы мои кончались печальным возвратом к действительности, где не было места для геройских подвигов, не было львов, против которых приходилось бы выступать, не было суровых инквизиторов, но были постоянные скучные обязанности, которые приходилось исполнять. И я сильно огорчалась, что так поздно родилась на свет, что все великие дела уже сделаны, и не предстояло возможности проповедовать новой религии и пострадать за нее.
С восьмилетнего возраста религиозные задатки моей натуры сильно развились, благодаря воспитанию, которое я получала. Под влиянием Мисс Марриат, мои верования получили сильную евангелическую окраску, но меня всегда приводила в отчаяние мысль, что я не пережила в прошлом момента «обращения». В то время, как другие рассказывали о своих ощущениях, о внезапной перемене, которую они вдруг почувствовали в себе, я с грустью сознавала, что никогда не испытала на себе такой перемены, и что все мои мечтательные порывы ничтожны в сравнении с сильным «сознанием греховности», о котором говорят проповедники, и начинала с грустью сомневаться в том, что я «спасена». Затем у меня было беспокойное сознание, что меня часто хвалили за благочестивость, когда соревнование и тщеславие играли большую роль, чем религиозное чувство; это было, например, когда я выучила наизусть предшествующее английскому переводу Библии посвящение королю Иакову; я это сделала скорее из желания отличиться своей памятью, чем из любви к самому тексту. Звучный ритм некоторых мест в старом и новом Завете ласкал мне слух, и я чувствовала удовольствие от повторения их вслух. Я любила это делать, как любила декламировать для собственного удовольствия сотни стихов Мильтона, раскачиваясь на каком-нибудь древесном суку, или разлегшись в тени ветвей и глядя в бездонную синеву небес до тех пор, пока я впадала в состояние экстаза среди звуков и красок, и говорила на распев мелодичные фразы и населяла синеву туманными образами. Легкость заучивания наизусть и привычка декламировать привела меня к хорошему знакомству с библией и к умению искусно пользоваться текстами. Это мне очень пригодилось на излюбленных методистами молитвенных собраниях, в которых мы все принимали участие. Мы все по очереди должны были читать вслух и это было для меня мучительным испытанием; я ужасно робела, когда внимание присутствующих обращалось на меня, и с трепетом ожидала по этому страшных слов: «теперь, Анни, обратись ты с словом к Господу». Но как только мне удавалось произнести дрожащими губами первое слово, мой страх исчезал и я уносилась в душевном порыве, изливавшемся часто в ритмических фразах; в конце, увы, я часто думала о том, что Бог и тетя заметили, вероятно, как хорошо я молилась – развитие этого чувства тщеславия едва ли имелось в виду при устройстве молитвенных собраний. В общем, кальвинический оттенок преподавания мисс Марриат привил моей душе некоторую болезненность, тем более, что в глубине души я очень тосковала по матери. Я помню, как удивлена была моя мать во время одного из моих приездов домой, когда прочла в отчете мисс Марриат, что во мне заметно отсутствие веселости; дома, напротив, несмотря на свою любовь к одиночеству, я отличалась веселым нравом; но вдали от дома я всегда тосковала, и кроме того суровость евангелического культа накладывала на меня несколько мрачный отпечаток, хотя загробные муки и ад представлялся в моих грезах только в том виде, как он рисуется в «Потерянном Раю». Прочтя эту поэму, я представляла себе дьявола не чудовищем с рогами и лошадиной ступней, а прекрасным, мрачным архангелом, и я всегда надеялась, что Иисус, идеальный принц моих грез, спасет его в конце концов. Но предметами истинного ужаса для меня были неопределенные, туманные существа, близость которых я чувствовала около себя, хотя и не видела их. Они были для меня до того ощутительны, что я отлично знала, в каком месте они стоят в комнате, и особенный ужас, который я чувствовала, заключался в опасении, что я сейчас увижу их. Если мне случайно попадался в руки рассказ о привидениях, я не могла отделаться от впечатления по целым месяцам, и видела пред собой каждый из описываемых призраков; в особенности преследовала меня одна страшная старуха из романов Вальтер-Скотта; она скользила по полу, подходя к моей кровати, вскакивала на нее каким-то не человеческим движением и глядела на меня в упор страшными глазами; я из-за неё целыми неделями боялась ложиться в постель. До сих пор я так живо помню свое ощущение, что чувствую невольный ужас.
Глава III
Девичество
Весной 1861 г. мисс Марриат объявила о своем намерении поехать заграницу и попросила у моей матери позволения взять меня с собой. У маленького её племянника, которого она усыновила, сделался катаракт глаза, и она хотела повезти его к одному знаменитому окулисту в Дюссельдорфе. Эми Марриат отозвали домой после смерти её матери, которая умерла, родив сына; мисс Марриат усыновила ребенка, назвав его именем своего любимого брата Фредерика (капитана Марриата). Место Эми заняла девочка несколькими месяцами старше меня, Эмма Манн, одна из дочерей священника, женатого на мисс Стэнли, близкой родственнице или даже, если я не ошибаюсь, сестры мисс Мэри Стэнли, знаменитой сестры милосердия во время крымской кампании.
В течение нескольких месяцев мы усердно занимались немецким языком, чтобы знать более или менее хорошо язык страны, в которую собирались ехать; нас приучали также к французскому разговору, в котором мы упражнялись за обедом, так что мы не были совершенно «беспомощными иностранцами», когда двинулись в путь из доков Св. Екатерины и очутились на следующий день в Антверпене среди вавилонского смешения языков, как нам показалось с первого взгляда. Во что здесь превратился наш французский язык, который мы учились так тщательно произносить! Мы совершенно потерялись среди окликов кричащих и спорящих между собой носильщиков и не могли разобрать ни слова. Но мисс Марриат оставалась на высоте положения, будучи уже опытной путешественницей; её французский язык блестяще выдержал испытание и помог нам благополучно добраться до отеля. На следующий день мы отправились через Аахен в Бонн, прелестный городок, расположенный на границах живописной местности, волшебный вход в которую образует Роландеэк. В Бонне наше пребывание обошлось не без приключений. Тетя была пожилой девицей, которая видела во всех молодых людях волков, которых нужно не подпускать к её подрастающим ягнятам. Бонн был университетским городом, и в нем господствовало в то время пристрастие ко всему английскому. Эмма была полной, белокурой девушкой с нежным цветом лица и типичной в английских девушках веселостью и невинной шаловливостью; я же была худенькой, бледной брюнеткой, у которой настроения дикой веселости постоянно чередовались с крайней задумчивостью. В пансионе, где мы жили вначале, в «Chateau du Rhin», прелестном доме, выходящем на широкий голубой Рейн, жили случайно в то же время два сына герцога Гамильтона, маркиз Дуглас и лорд Чарльз с своим гувернером. Они занимали весь бель-этаж, а мы имели гостиную в нижнем этаже и спальни в верхнем. Юноши узнали, что мисс Марриат не любила, чтобы её «дети» разговаривали с кем-нибудь из мужской компании. Это открыло для них неистощимый источник забавы. Они парадировали на лошадях перед нашими окнами, отправлялись кататься верхом как раз тогда, когда мы выходили гулять и при нашем появлении снимали шапки и отвешивали глубокие поклоны; они подкарауливали нас на лестнице и почтительно желали нам доброго утра, ходили в церковь и становились так, чтобы видеть нашу скамью. При этом лорд Чарльз, обладавший способностью шевелить всей кожей черепа, двигал вверх и вниз своими волосами до тех пор, пока мы не могли сдерживать больше смеха. Через месяц все эти проделки заставили тетю покинуть прелестный «Château du Rhin» и поселиться в какой-то женской школе, к великому нашему неудовольствию; но и там она не нашла, покоя. Студенты преследовали нас повсюду, сентиментальные немцы с следами шпаг на лице нашептывали нам комплименты, проходя мимо; все это было невинным детским вздором, но строгая английская леди считала это «неприличным», и после трехмесячного пребывания в Бонне, нас отослали на каникулы домой в знак немилости. Но за эти три месяца мы сделали много прелестных экскурсий, взбирались на горы, катались по быстрому течению Рейна, бродили по живописным долинам. У меня осталась в памяти целая картинная галерея, в которую я могу забраться, когда хочу представить себе что-нибудь прекрасное; я вспоминаю тогда о месяце, серебрящем Рейн у подошвы Драхенфельза, о задернутом туманом острове, где жила красавица, навсегда освященная любовью Роланда.
Несколько месяцев спустя мы приехали к мисс Марриат в Париж, где прожили семь месяцев среди удовольствий и интересных занятий. По средам и субботам мы были свободны от уроков и проводили долгие часы в картинной галерее в Лувре, изучая собранные туда отовсюду образцы искусства. Не было ни одной красивой церкви в Париже, которую бы мы не посетили за эти недели; церковь St. Germain de l'Anxerrois – та, из которой был подан сигнал в Варфоломеевскую ночь – была моей любимой; в ней сохранились самые совершенные по глубине и прозрачности красок цветные стекла. Величественная краса Notre Dame, несколько крикливое великолепие Sainte Chapelle, внушительный мрачный вид St. Roch были изучены нами до подробностей. Кроме того, мы любили смешиваться с веселой толпой, двигающейся по Елисейским полям, по направлению к Булонскому лесу, гулять по Тюльерийскому саду и взбираться на все памятники, откуда открывался вид на Париж. Империя была тогда в самом разгаре своего блеска и мы часто любовались, глядя на блестящий конвой, окружавший императорскую коляску, на их развевающиеся и блестящие на солнце плюмажи; в самой же коляске сидела обаятельно прекрасная императрица рядом с мальчиком, который робко, но с какой-то особенной грацией кланялся приветствующей его толпе.
Весной 1862 г. епископ из Огайо был проездом в Париже, и м-р Форбс, тогдашний английский пастор при церкви в Rue d'Aguesseau, устроил мне конфирмацию у него. Я уже упоминала раньше, что находилась в то время под сильным религиозным влиянием; за исключением небольшого припадка легкомыслия во время путешествия по Германии, я была истинно набожной девушкой. Я считала театры (ни в одном из которых не была ни разу) западней, устроенной дьяволом для заманивания неосторожных душ; на балы я твердо решила никогда не ходить и готовилась «пострадать за веру», если меня будут заставлять поехать на вечер. Я таким образом совершенно готова была исполнить обет, произнесенный от моего имени при крещении, и отрешиться от света, от плоти и от соблазна с решительностью и искренностью, равными только моему глубокому неведению того, от чего я отказывалась с такой готовностью. Конфирмация была для меня событием, полным глубокого значения; старательная подготовка, долгие молитвы, священный трепет при мысли об «увеличенных в семь раз дарах Духа», снисходящих при «возложении рук» – все это сильно возбуждало меня. Я с трудом сдерживала себя опускаясь на колени у подножия алтаря; мягкое прикосновение руки престарелого епископа к моей наклоненной голове показалось мне прикосновением крыла Святого Духа, небесного Голубя, присутствие которого призывалось такими горячими молитвами. Что может быть легче, думается мне при этих воспоминаниях, чем сделать молодую, чуткую душой девушку – глубоко набожной?
Пребывание в Париже пробудило в моем религиозном чувстве одну черту, до тех пор не проявлявшую себя. Я поняла наслаждение, которое доставляют красота красок, благоухание и блеск в богослужении, облекая эстетическое удовольствие покровом благочестия. Картинные галереи Лувра, увешанные мадоннами и святыми, католические церкви с их атмосферой, пропитанной ладаном и полной звуков чудной музыки, – все это внесло новую радость в мою жизнь, более живой колорит в мои мечты. Незаметным образом холодность и трезвость, с которыми я не могла никогда сродниться в протестантском культе, сменились большей теплотой и блеском; идеальный небесный король моего детства получил более трагические очертания бога печали, более глубокую привлекательность страдающего Спасителя человечества. «Christian Year» Кебля сменил «Потерянный Рай», и при переходе из детского возраста в девичий, все более глубокие порывы моей души проявлялись на религиозной почве. Мать моя не позволяла мне читать романов и мои мечты о будущем почти совсем не были окрашены обычными надеждами и опасениями девушек, впервые открывающих глаза на свет, в который они собираются вступить. Я постоянно думала и мечтала о тех днях, когда молодые мученицы удостаивались видеть в блаженных видениях короля мучеников, когда кроткой, святой Агнесе явился её небесный жених и ангелы спускались, чтобы нашептывать небесные звуки на ухо вдохновенной св. Сецилии. «Почему бы это не могло произойти и теперь»? – спрашивала постоянно моя душа и я вся уходила в эти мечты, наиболее счастливая лишь наедине сама с собой.
Лето 1862 года мы провели вместе с мисс Марриат в Сэйтмуте и она с своим обычным умом вела наши занятия так, чтобы подготовить нас к самостоятельной работе без помощи учительницы; она все менее и менее руководила нашим учением я помогала нам только в затруднительных случаях. Помню, что я раз стала с грустью упрекать ее за то, что она «так мало учит меня теперь»; на это она мне ответила, что я уже достаточно взрослая для самостоятельной работы, и что нечего мне «держаться за передник тетеньки» всю жизнь. Я отлично сознаю теперь, что постепенное ослабление надзора и преподавания было одним из самых разумных и хороших поступков этой благородной женщины по отношению к нам. Принято обыкновенно держать девушек в «классной», на попечении гувернанток, до самого момента их вступления в свет; затем, вдруг, их предоставляют самим себе, и, застигнутые врасплох этой неожиданной свободой, они тратят попусту время, которое могло бы иметь неоценимое значение для их интеллектуального развития. В последнее время, открытие университетов женщин устранило эту опасность для более предприимчивых девушек; но в то время, о котором я пишу никто еще не помышлял о переменах, готовившихся в скором будущем в деле высшего женского образования.
Зиму 1862-63 г. мисс Марриат провела в Лондоне и в течение нескольких месяцев я жила там с нею, посещая прекрасные лекции m-r Роша по французскому языку. Весной я вернулась домой в Гэрроу и оттуда ездила каждую неделю на лекции; когда же они кончились, тетя сказала мне, что теперь все уже сделано, что она могла сделать для моей пользы и что пора мне самой попробовать свои силы.
Она с таким успехом выполнила свою задачу в деле моего воспитания, что окончание домашнего обучения сделалось для меня лишь исходным пунктом для еще более усердной работы, при чем занятия мои направлены были теперь на привлекавшие меня сильнее всего вопросы. Я продолжала, кроме того, занятия немецким языком с опытным учителем, и посвящала довольно много времени музыке под талантливым руководством м-ра Джона Фармера, заведующего музыкальным преподаванием в Гэрроуской школе. Моя мать страстно любила музыку и её любимыми композиторами были Бетховен и Бах; я играла в то время почти все сонаты Бетховена и фуги Баха. Мендельсоновские «Lieder ohne Worte» были для меня развлечением от более серьезной музыки и мы с матерью проводили много счастливых вечеров над стройными и торжественными мелодиями слепого титана и сладкой музыкой немецкого оратора без слов. Музыкальные вечера были любимым развлечением в то время у нашего кружка в Гэрроу и моя беглая игра обеспечивала мне радушный прием на каждом из них.
Освобожденная от классных занятий в шестнадцать с половиной лет и будучи единственной дочерью в доме, я могла распоряжаться своим временем как хотела, за исключением нескольких часов в день, посвящаемых музыке в угоду матери. С этого времени и до того, как я сделалась невестой в 19 лет, жизнь моя текла плавно, при чем одно течение, видимое всем, блестело в солнечном свете, а другое таилось в глубине, глубокое и сильное. Что касается моей внешней жизни, то трудно себе представить девушку в более светлой и счастливой обстановке; утром и днем я занималась, руководствуясь только своим желанием в выборе занятий, а остальную часть дня проводила в физических упражнениях, прогулках, катаниях верхом, и иногда на вечерах, на которых всегда отличалась своей веселостью. Я с увлечением занималась стрельбой из лука и получила на одном турнире приз в виде золотого кольца; крокет был тоже одной из любимых моих игр. Моя мать несомненно баловала меня во всем, что касалось мелких шероховатостей жизни. Она никогда не допускала, чтобы меня касалось какое либо огорчение, и старалась, чтобы все заботы выпадали на её долю, все радости на мою. Я тогда и не подозревала, а узнала только гораздо позже, что жизнь её была полна постоянных забот. Тяжесть содержания моего брата сначала в школьные, потом в университетские годы давила ее беспрестанно, и она часто бывала в серьезных денежных затруднениях. Адвокат, которому она вполне доверяла, систематически обкрадывал ее, удерживая для себя взносы, которые она делала для уплаты по разным обязательствам и таким образом постоянно выманивал у неё деньги. Но, несмотря на это, все, что нужно было для меня, своевременно доставлялось. Собиралась ли я на вечер, мне никогда не приходилось думать о том, что я надену до минуты, когда пора было одеваться; тогда я находила в своей комнате все, что нужно было до самых мелочей. Она сама всегда причесывала мои волосы, падавшие, когда их расплетали, густыми кудрями до колен; она не допускала, чтобы чья либо рука помимо неё надевала мне платье и прикрепляла цветы; когда же иногда я просила ее позволить мне помочь ей пришивать кружева или сделать какую-нибудь другую мелочь, она целовала меня и отсылала играть или читать, говоря, что её единственная радость в жизни заботы о её «сокровище». Увы! как легкомысленно принимается самопожертвование, делающее жизнь столь гладкой, прежде чем опыт показывает, что значит жизнь без ограждающего крыла матери. Мое детство и юность были так ограждены от всякой тени заботы или печали, которую могла бы предотвратить любовь, что только вид нищего возбуждал во мне представление о тяжелых сторонах жизни. Всю радость тех счастливых лет я принимала не то чтобы с неблагодарностью, а с таким же бессознательным отношением к счастью, как к солнечному свету, озаряющему меня. Я страстно любила мою мать, но не знала, скольким я ей обязана, до тех пор пока не вышла из под её нежного попечения, оставив родной дом. Благоразумно ли подобное воспитание? Право не знаю. Оно придает самым обыкновенным жизненным затруднениям характер непреодолимых преград, когда начинается самостоятельная жизнь, так что возникает вопрос, не лучше ли знакомить с суровой действительностью в самые молодые годы. И все таки как хорошо иметь за собой отрадную юность; по крайней мере сохраняется в памяти сокровище, которого никто не может отнять во время тяжелой борьбы позднейшей жизни. «Солнечным лучом» звали меня в эти светлые дни веселых игр и серьезных занятий. Занятия же эти указывали на направление моих мыслей и были в связи с скрытой жизнью моей души. Главным моим чтением сделались теперь отцы церкви; я изучала послания Поликарпа, Барнабу, Игнатия и Климентия, комментарии Хризостома, исповедь св. Августина. На ряду с этим я читала произведения Пусэя, Лиддона Кебля и других не столь великих светочей, и восхищалась величием католической церкви, существующей веками, построенной на вере апостолов и мучеников, простирающейся от времени Христа до наших дней – «Единый Спаситель, единая Вера, единое Крещение» – и я сама дочь той же святой церкви. Скрытая жизнь все более крепла во мне, питаемая подобным чтением; еженедельное причастие сделалось центром моей религиозной жизни с её мечтами, доходящими до экстаза, с увеличивающимся сознанием непосредственного единения с Богом. Я постилась, соблюдая предписания церкви, и иногда бичевала себя, чтобы убедиться, вынесу ли я физическую боль, если обрету великое блаженство следования по следам святых мучеников, и всегда Христос был центром, около которого группировались все мои надежды и стремления; мне казалось иногда, что страстность моего преклонения должна заставить его снизойти с своего небесного престола и явиться мне в том виде, в котором я чувствовала его невидимое присутствие в душе. Служить Ему путем служения Его церкви – таков был рисовавшийся мне идеал жизни, и мысли мои начинали останавливаться на разных формах «жизни для Бога», в которой я могла бы доказать свою любовь жертвами и обратить мое страстное обожание в активную деятельность.