banner banner banner
Второй после Солнца
Второй после Солнца
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Второй после Солнца

скачать книгу бесплатно


– Догоните зайца и приведите ко мне, – велел Аркаша зевакам, обычно сопровождавшим его в променадах.

Заяц был изловлен и доставлен к Аркаше.

– Вы уверены, что это – тот самый заяц? – спросил Аркаша.

– Нет никакого сомнения, – заверили Аркашу, – видите опалённый мех на том боку, на который упал первый взгляд ваш?

– Здравствуйте, заяц, – приветствовал тогда зайца Аркаша. – Далеко бежим?

Заяц словно онемел от счастья, да и вид его выражая один лишь несусветный восторг.

– Как он бежал ко мне: слева направо? – осведомился тогда Аркаша. – Ну что ж, это естественно для зайца. Тогда пустите его справа налево, и будем считать, что заяц не пробегал.

Зайца запустили справа налево, после чего, подпалив ему и второй бок, Аркаша благополучно миновал роковое место.

По раздолбанной лестнице мы поднялись на последний хрущобный этаж, а оттуда по витой металлической лесенке – на хрущобную крышу. Пока мы поднимались, спотыкаясь и чертыхаясь, неопределённого пола физиономии высовывались из-за обшарпанных квартирных дверей и провожали нас равнодушными взглядами. Мне было обидно за это их равнодушие: я полагал, что спутница моя должна была вызывать у них как минимум восхищение – да хотя бы своим интеллектом.

На крыше находился ресторан под открытым небом «Съешь себя сам». В нём по традиции собирались поклонники Самогрызбаши, а интерьер ресторана ежеутренне проходил процедуру освящения – дабы сверить часы с выдающимся руководителем современности, как говаривали освящающие. Покатость крыши символизировала покатый лоб Самогрызбаши, бездна, в которую она обрывалась – бездну мудрости величайшего из вождей, а столы со стульями – бородавки и родинки на лице Его и Его же теле. Вытяжная труба, культовый объект поклонения, была загримирована под Его фаллос. Посетители, составлявшие неотъемлемую часть интерьера, символизировали насекомых – кровососущих, соковыдавливающих, силовысасывающих, – одним словом, гнус. К ним и относились как к гнусу.

– Вы предпочитаете сидеть лицом или спиной к бездне? – сделав значительное лицо, спросила меня Пристипома.

– Предпочитаю сидеть от неё подальше, – отвечал я, нисколько не покривив душой. – А вас бы я, наоборот, посадил к ней поближе.

Квадратная тётка в просторном балахоне, украшенном Его изречениями, чуть ли не пинками проводила нас к компактному двухместному столу-бородавке.

– Вы раньше бывали здесь? – спросила Пристипома, испытующе буравя меня маленькими бесцветными глазками.

– А вот не скажу! – игриво отвечал я, ёрзая на неудобном стуле-родинке.

Пристипому здесь узнавали, её приветствовали поднятыми бокалами.

– Если вы бывали здесь раньше, то знаете, что они пьют, – продолжила свой допрос Пристипома, но уже иным, более изощрённым способом, словно это и не допрос вовсе, а так, светская беседа.

– Мочу, причём свежую, нефильтрованную, – предположил я, принюхавшись.

– Не только. В карте напитков вам также предложат – ага, вот и она – несколько видов выделений, включая сперму, но это очень дорогой напиток, вряд ли он вам по карману.

– Надеетесь, я блевану от вашей душераздирающей проницательности? Не на того напали! – вскричал я и приготовился задорого отдать свою жизнь.

– Жду не дождусь. Под столом – горшок, постарайся не промахнуться. Твои рвотные массы не пропадут, из них для нас же изготовят какое-нибудь неповторимое блюдо. Здесь полностью безотходное производство, всё используется вторично, третично, четвертично…

– И миллионично?! – воскликнул я, не в силах сдержать своей тяги к знаниям.

– И миллионично, вестимо. И в этом – один из глубинных смыслов учения Самогрызбаши, и в этом – один из сокровенных смыслов самогрызения. Самогрызбаши считает преступлением транжирить продукты, когда дети к северу от Рио-Гранде чахнут от голода, и ты слышал, наверное, как он поступает с виновными в преступлениях подобного рода, а если не слышал – то читал в пятом томе ПСС, а если не читал – то я дам тебе почитать или почитаю тебе на ночь сама.

Так незаметно мы перешли на «ты», и от этого с детства заторможенная и негибкая натура моя взбунтовалась и меня в самом деле вывернуло, хотя и мимо горшка. За соседними столиками это всё равно приветствовали громкими аплодисментами.

– Они предвкушают новое блюдо, – пояснила Пристипома, и роль гида-всезнайки была ей очень к лицу, – ведь каждая новая рвотина хороша по-своему. Она – как нежная рабыня, несущая на своём заду отпечаток ладони хозяина вплоть до следующего его прикосновения, хотя бы и состоялось оно через год или и того более.

– Но она, рвотина – не рабыня, она сумела вырваться на свободу! Отринув былого своего господина, неумелого своего хозяина, она выбрала свободу, раз и навсегда! – так говорил я, завлекая невинную девушку в незаметный пока для неё силок.

– Ценой самоуничтожения. Свобода – там, – возразила Пристипома, указывая вилкой в бездну.

Я покачал головой.

– Там – асфальт, а не свобода. Жёсткий и грязный асфальт, заблёванный и заваленный очистками, тампонами, ампулами и бычками.

Она взглянула на меня с уважением:

– Вы ужасно умный и ужасно смелый. Я, пожалуй, не позволю вам оплатить сегодняшний завтрак.

Я рванулся к кассе в последней, безнадёжной попытке оплатить незаказанный завтрак, но не тут-то было: Пристипома пригвоздила меня к стулу-родинке своим каблуком.

– Вы тоже ужасно умная, вы настолько умная, что грудей у вас, по-моему, быть не должно совсем, даже отрицательных, а между ног прячется что-то ровное и гладкое как у куклы, – сказал я ей то, что, по моим наблюдениям, подкреплённым теоретическими изысканиями Самогрызбаши, мечтает услышать каждая Пристипома.

– Вы угадали, но, клянусь, я докажу вам обратное, – пообещала она.

– Однако, подуло, – сказал я, давая этим понять, что совсем уже сыт собой и готов отработать Пристипомино угощение.

– Спасибо Тебе, Господи, за то, что подарил нам Аркашу! – радовались люди.

– Гениальный Глюков! Вот идёт гениальный Глюков! – кричали мальчишки и швыряли в себя каменьями.

– Позвольте пожать руку гению, – говорил Аркаша и пожимал своей левой рукой свою же правую руку; такое признание общественности – и какой! – надолго приводило его в хорошее настроение.

– О, Глюков, почему же он столь велик, а мы столь ничтожны и жалки? – повизгивали современные Аркаше писателишки, разношёрстно-разномастным стадом облеплявшие в поисках вдохновения и в ожидании – поощрительного слова ли, жеста ли, пинка ли – ступни колосса.

– А вы, друзья, как ни рядитесь – всё в вундеркинды не годитесь! – насмешливо рокотал Аркаша с высоты своего величия.

Но бумагомарателишки всё равно тщились приобщиться к вечному и совершенному. Порой им даже начинало казаться, что они прозревают.

– Каждое слово должно бить током с напряжением никак не менее десяти киловольт, – терпеливо учил их Аркаша, – каждая фраза должна писаться как лучшая и последняя в вашей неудавшейся жизни, каждый абзац должен сверкать как глаза глядящей на меня женщины. Всё равно ничего у вас не получится, но хотя бы знайте, что должно было б у вас получиться, будь вы хоть чуточку мною!

Выждав, пока расползётся по кустам в поисках заблаговременно развешанных там верёвок и кусков мыла первый эшелон «коллег», раздавленных невыносимой тяжестью своей ничтожности, Аркаша продолжал занятия с отстающими:

– Вы пишете пастой или чернилами, я же пишу кровью, замешанной на моче и сперме. Да, запах ужасен, но сила воздействия превосходит и силу тяготения, и все прочие силы земные, позволяя читающему меня воспарять аж к звёздам!

– Аркаша, а как вы относитесь к тому, что вас опять прокатили с Нобелевской премией? – сочувственно/ехидно кричали ему, бывало, снизу прилипучие репортёришки.

– Это – проблема Нобеля, не моя. Вон, Сервантес с Шекспиром обходились как-то без вашей премии, а я и тем более обойдусь! – отвечал Аркаша, разгонял репортёришек и возобновлял уроки.

Он знал, что занятия эти бесполезны: рождённый квакать рычать не может, но продолжал свой изнурительный труд – иначе он не был бы Аркашей.

– И на хрена нам это надо – стараться, писать там что-то, – говорили друг другу незадачливые бумагомаратели из числа не допущенных Аркашей до занятий в связи с недобором намаранного. – Всё равно Глюков напишет больше и лучше, всё равно издавать и читать будут Глюкова, а не нас.

И целыми толпами уходили писатели из писателей в люди, в горы, в народ, в пампасы.

А за томиками, под томиками и на томиках Глюкова мастурбировали прекрасные панночки и знойные сеньоры, добропорядочные фройляйн и легкомысленные мамзель, эти томики таскали с собой покорители восьмитысячников и океанских глубин, открыватели месторождений золота и редкоземельных металлов, разносчики пиццы и благих вестей.

Аркаше приносили в жертву честь и доброе имя, фамильные имения и состояния. Все жертвы, даже самые маленькие, Аркаша принимал весьма тактично и не без благодарности.

Достаточно было переписать любое произведение Глюкова восемь раз – и приходило счастье (Аркаша и сам неоднократно ставил на себе подобный эксперимент).

Самим фактом своего явления в приличном и даже не очень приличном обществе такая вот Пристипома предлагает на продажу свой главный товар – себя, упакованную в соответствующее её классу шмотьё.

«Я – дорогой, я – штучный товар. Купи меня, я стою твоей любви!» – всем своим видом говорит Пристипома сразу нескольким перспективным покупателям – членам того самого общества.

«Я дорогой товар, тебе не по карману», – говорит её вид всем прочим.

«Куплю любую, но любую покупать не хочу», – сигнализируют ей первые всеми своими достоинствами, которые они и не думают скрывать.

«Пода-айте, кому не жалко», – написано на вторых и сверху вниз, и снизу вверх, и справа налево, и слева направо. И кто-то ведь интересуется и такими вот классифайдами.

Каким образом, на какой гигантской бирже происходит в итоге купля-продажа – ведь она же всё-таки происходит?

Но это теория, более развёрнуто во всей своей неземной красе изложенная в том самом седьмом томе ПСС Самогрызбаши. А вот какой товар мне предложит Пристипома у себя дома, насколько мне будет нужен этот товар, и не ценнее ли товар, предлагаемый мною в порядке бартера, Пристипоминого залежалого товара, а если ценнее, то насколько, и какую доплату с неё требовать с учётом выданного мне аванса, и не сунется ли кто-нибудь за своими комиссионными – эти вопросы волновали меня по дороге из «Съешь себя сам» гораздо больше всяких теорий.

Немало времени Аркаша проводил в книжных магазинах, добрая половина площадей которых была заставлена его творениями. Великая душа Аркаши требовала великой же пищи.

Он листал, прицениваясь, какой-нибудь из своих романов, и на расспросы возбуждённых покупателей: «Скажите, где у вас тут Глюкова дают?» отвечал, швыряя роман им под ноги: «Глюков? Да зачем он вам? Я бы этого прохвоста и даром не взял». После столь вызывающих слов любой на месте Аркаши немедленно был бы бит – да ещё с пристрастием, но его почти сразу же узнавали, в какие бы немыслимые наряды и личины он ни рядился, и застывали с распахнутыми ртами, глазами и душами и развешанными ушами.

Мировой антимонопольный комитет (ему хорошо проплатили, были известны и заказчики этой гнусности) додумался обвинить Аркашу в монополизации литературного рынка: доля Аркашиных произведений в общем объёме мировой литературной продукции в отдельные годы превышала девяносто процентов.

– Я согласен, – отвечал на эти обвинения Аркаша, – делите. Можете разделить меня на две, на три части – и каждая будет писать – и как писать! Режьте, да не стесняйтесь: таким как вы не к лицу стеснение! Но ограничить мой гений лимитом печатных листов в минуту вам всё равно не удастся – легче укротить ураган.

Аркаша же занял первые три места в международном конкурсе МинОбров[33 - МинОбров – сокр. от министерств образования.] на право написания учебника-биографии «Четыреста уроков у Глюкова». И тут же преподал миру очередной урок, вошедший в учебник-биографию под № 401: добровольно отказался от первых двух мест в пользу последующих лауреатов.

Под крышей Пристипоминого дома я опять заскучал и расстроился: я обнаружил очередную родинку, проступившую на этот раз на бедре. И тут же решил, что Пристипома тоже должна почувствовать, каково это – заскучать и расстроиться под крышей её дома.

– Как-то это всё получилось неинтересно, – протянул я, претворяя своё решение в жизнь. – Ты должна была бегать за мной, если не по городам, то по весям, ты должна была буйно преследовать меня своим непомерным желаньем. Я люблю, когда женщины домогаются меня, а я обливаю их ушатом своей непоколебимой праведности. Я ценю таких женщин; рано или поздно я выхожу за них замуж.

– Вы – негодяй, Глюков, это написано в вашем ходатайстве о награждении званием внучки-героя – я читала это ходатайство! – сокрушила меня Пристипома своей информированностью, и я опять скис. – Так что будьте добры – раздевайтесь без лишних слов. Будем знакомиться.

Я подчинился. А что мне оставалось делать? Назвался куром – полезай во щи.

В любой из пар кто сверху – тот мужчина. Тот, кто снизу, становится его женщиной. На этот раз мужчиной был я.

– Возьми меня! Возьми меня силой! – кричала Пристипома, нервно ощупывая ватные клубки моих так называемых бицепсов.

– Я возьму тебя слабостью. Моей половой слабостью, – попытался я её успокоить.

– Это – изнасилование! – закричала она. – Люди! На помощь!

– Не надейся, дура. Ну кому ты нужна?

– Это – изнасилование, – прошептала она, – меня наконец-то насилуют! Помогите ему! Помогите же ему кто-нибудь совладать со мной!

– Да, это – изнасилование, – подтвердил я, – в гнусной форме. В форме равнобедренного эллипсиса.

– Это – изнасилование, – повторила она. – О, Боже! За что? За мою доброту?

– Вы ошибаетесь, – возразил я. – Вам померещилось. Перекреститесь.

– Ну давай же, давай, – потребовала она, – насилуй меня, как зверь – жестоко и страстно!

– Не дам, – сказал я, с внутренним содроганием глядя сверху на её тощее скукоженное личико. – Не могу, я – не робот. Я не хочу тебя, ты мне противна.

– Увези меня из этой злобной страны! – вскричала Пристипома, выскользнув из-под меня в состоянии крайнего возбуждения. – Туда, где тепло и чисто, где женщины изнеженны и томны, как я!

– Давно пора, собирайся, – с энтузиазмом откликнулся я. – Мы возьмём с собой лишь нашу честную способность к труду да чувство гордости великороссов.

– А муляжи отеческих гробов? Нет, не смей, не смей предлагать мне этого! Я хочу умереть на Родине, я хочу завещать Родине своё тело, я хочу, чтоб всё новые поколения наших юношей наслаждались его совершенными заформалиненными формами! О, как ты бессовестен, как безнадёжно ты бессовестен! – выплюнула в меня Пристипома и забилась в рыданиях.

Вы потерпели бы неудачу, попытавшись описать Аркашину внешность, Аркашин голос. С зулусами он мог быть зулусом, с пигмеями – пигмеем, с масаями – масаем. Заснув таким вот утонченным красавцем-брюнетом, он мог проснуться уже рыжим и конопатым, но всё равно обаяшкой. Каждый раз он был иным, и каждый раз – тем же, великим.

– Хотел бы я встретить человека, который не узнал бы меня, – ворчал порою Аркаша.

Ворчал не зря, так как его можно было опознать уже по одной фигуре, которая была в два-три раза крупнее фигуры среднего писателя и в пять-шесть раз – среднего читателя. «Чем крупнее писатель, – объяснял Аркаша, – тем он крупнее». «И наоборот», – дополнял затем Аркаша своё объяснение.

В манерах его застенчивость и великодушие всегда гармонично сочетались с мужественностью и напором, и при любом свете, да и вообще без света, на ощупь, лицо его казалось возмутительно, по-девичьи красивым.

– О, Аркаша! Как он прекрасен! Он дьявольски, дьявольски красив! – восхищённо шептал народ. – Он просто вызывающе хорош!

А Аркаша только посверкивал звездноватыми своими очами, и на кого бросал он быстрый взгляд свой – сердце того несчастного, вмиг в нематериальной своей субстанции испепелённое безответною страстью к Аркаше, оказывалось до последнего своего биения Аркашиным безраздельно и безоговорочно. Такие люди назывались аркашистами и от прочих Аркашиных фанатов, составляющих бо?льшую, грамотную, так называемую прогрессивную часть населения планеты, отличались особой беззаветностью в деле приближения торжества всемирного глюковизма.

Да, Аркаша воистину был прекрасен, но столь же воистину он был и могуч! Он был настолько могуч, что вполне мог в одиночку завоевать небольшое государство типа Германии или Франции. В принципе, он мог бы завоевать и Китай, но это грозило растянуться слишком надолго: вызывать по одному каждого китайца на бой, побеждать его, вызывать следующего…

Так в чём же заключался секрет его совершенства? И можно ли было разгадать этот секрет жалким человеческим умишкой за семьдесят-восемьдесят человеческих лет? Увы, вопросы эти самим провидением были обречены на внеэпохальную риторичность.

Я лежал на спине – вялый, грустный, бледный, тусклый. Мерзкий конец, авангард моей души, но арьергард моего тела, не желал подниматься на защиту моей поруганной чести.

– Размозжи его – мерзкого, недостойного твоего чувства, – разрешил я моей Пристипоме в ответ на её вопросительный взгляд. – А после нахами мне как-нибудь поизящней. Ведь из ваших уст хула – как похвала.

Так говорил я, но не любил я, но не любил я её!

– Вы не любите меня, Глюков, – проинтуичила Пристипома, – и мне суждено пожизненно оставаться девицею.

– Я полюбил бы лишь такую, что изнутри целиком походила бы на меня, была бы такой же умной, великодушной, смелой, слегка авантюрной, где-то даже (местами) гениальной, впрочем, что я перечисляю – всё это перед тобой. Готов биться в истерике, что более живописной картинки тебе ещё не показывали, – выпалил я и приготовился забиться в истерике.

– Зачем мне жить теперь – пожизненно в девицах, лишь одному ведь тебе, такому мудрому, красивому, тонкому, благородному, крупночленному могла я поверить тайны своего девичьего организьмуса, – хихикнула Пристипома.

Я хихикнул в ответ, чтоб хоть как-то поддержать свою даму, изнемогавшую от страданий.

– Никто, никто не желал посягнуть на мою невинность, – продолжила Пристипома после минутного замешательства, кося лиловым глазом. – Вы – судя по вашим морщинам – многое в жизни повидали и, наверное, встречали таких, как я когда-то – джинсовая юбка до колен, свисающая с бесформенной задницы, белые толстые рыхлые ноги, измождённое собственной несуразностью лицо, коротко стриженые торчком стоящие волосы – типичный неказистый побег малосолнечного Нечерноземья.

– Ты и сейчас такая, если не хуже, – снова выпалил я и осёкся.

Пристипома залилась, однако, слезами счастья: