
Полная версия:
Оттепель 60-х
Такие свежие ощущения зародились не только у меня, но и в душах остальных ребят, моих сотоварищей. Может, это было вызвано нашей изоляцией от нормальной жизни, но, безусловно, и тем, что Ирина была привлекательной девушкой. Она была очень похожа лицом на брата: те же правильные черты, те же глаза, брови, но более женственные и утончённые. Но, главное, мы тогда все были молодыми, а молодые, как сказал мой знакомый старый геолог, все красивые, особенно это касается девушек.
…Спустя год, мы с Сёминым стали всё реже при встречах вести разговоры о литературе. В стихах его стали появляться интонации, ранее не приемлемые. Исчезли душевная боль и нежность. Появилось ожесточение и элементы озлобленности.
Взошла луна,
Бледная,
Разбавленная,
Как пьяная,
Как выеденная,
Как из желтка
Отравленного.
В спазмах вывернутая.
Свет её в душу
Тоской втискивается.
А рядом звёзды
Синие искрятся.
Как только что вылупились
Из холода.
Как искры брызнули
От молота.
А тут тоска.
К чёрту тоску,
Дребезжащую
Лунную.
К чёрту – дрожжащую
Или надуманную!
А ещё через полгода, когда мы оба стали «дембелями», он как-то сказал мне:
– Ты у нас «программный».
– Это как понимать? – спрашиваю.
– Что наметишь, то выполнишь. Что наметишь, то будет.
– Это хорошо или плохо? – уточняю я.
– Конечно, хорошо, Юрок.
На третьем году Федя совсем изменился. Он уже не походил на того солдата, которым был вначале. Вступал в конфликт по мелочам со старшиной и командирами. Внешне – тоже не было того лоска, пусть даже солдатского, который был раньше. Его стали часто отправлять за пределы полка на обслуживание полигонов и других объектов. Он стал неудобен, дерзок и не исполнителен. Мне тогда подумалось о том, что нельзя держать в бессмысленном солдатском заточении молодых людей. Ведь пока рядовому Сёмину было интересно постигать военное дело, он был прекрасным солдатом. А как только почувствовал, что он заложник, который должен просто отбыть (не говоря уже о той бестолковой, повседневной работе) три года, которые кто-то просто так, может быть, «с потолка», назначил для него, как и для других, назвав это «почётным долгом» перед Родиной. Он – нормальный, умный, талантливый человек – вдруг начинает понимать, что самое лучшее время, когда он должен учиться и совершенствоваться, уходит на бессмысленное времяпровождение – у него возникает чувство протеста, чувство неповиновения этим, для него случайным, командирам. Им, может, это и надо подолгу избранной ими работы. Но ему-то зачем? Ведь можно было обучить его военному делу за какие-то полгода или, в крайнем случае, за год и отпустить для дальнейшего формирования как личности. Но этого не произошло. И рядовой Сёмин – этот симпатичный парень, ощущая себя балластом, и становился «балластом». А сколько молодых людей, включая меня, находятся в аналогичных условиях, сколько судеб затормаживается и губится?..
Рядового Сёмина, как недисциплинированного солдата демобилизовали 31 декабря 1964 года, то есть продержали дополнительно после официального приказа министра, который вышел 6 сентября, ещё почти четыре месяца.
Постскиптум.
В 1971 году я попал в Москву и, конечно же, зашёл к Мефодию, к дорогому моему сердцу – Феде Сёмину. Дома застал ту самую сестричку Ирину, которая всем нам понравилась. Ирина поведала тогда о том, что совсем недавно, буквально за несколько дней до моего появления, Фёдор уехал на Дальний Восток в Находку. Его отправили к родственникам с надеждой, что он образумится и начнёт новый образ жизни. Я не стал выяснять детали, я понял, что, видимо, с институтом сразу после армии ничего не вышло. А готовиться упорно и по-настоящему не хватило воли. Я вспомнил и наш разговор, когда мы стали «дембелями», и его слова: «Ты у нас «программный», что наметишь, то выполнишь. Что наметишь, то будет».
Армейская «богема» художников
Предисловие
Не знаю, почему «зацепили» меня эти «импрессионисты»? К живописи я имел самое ординарное, обывательское отношение. Будучи студентом, иногда посещал художественную галерею, правда, не «за компанию» с кем-то, а сам – по наитию. Рассматривал картины зарубежных и отечественных классиков. Простаивал у портретов и у живописных полотен, размышляя над тем, «что автор этим хотел сказать?» В Иркутске, где я тогда учился и где посещал художественный музей, в основном экспонировались копии картин – слишком далеко отстоял сибирский город от культурного центра страны, чтобы иметь подлинники.
Но интерес к живописи у меня возник значительно раньше, когда я учился ещё в школе. Был у меня друг – одноклассник, не равнодушный к рисованию. Он даже подарил мне свою, выполненную акварелью картинку, чуть больше стандартного листа. Там изображена была лунная ночь, где отблеск луны широкой полосой рассекал водную гладь озера. В ночном небе сияла дискообразная золотая луна, а по берегам озера просвечивались стебли прибрежных трав. Вот он-то, Коля Писарев – мой друг – уважал живописцев и очень хотел сам живописать. Может быть, с тех пор я в каждом новом для себя городе посещаю художественные галереи.
После окончания техникума я вернулся в Казахстан и в Алма-Ате встретился со своим школьным другом, который занимался тогда в художественном училище и работал в оперном театре подсобным рабочим у главного художника Сергея Колмакова. Сергей Михайлович Колмаков был достопримечательностью города. Он ходил по улицам, ряженый в яркие оперные одежды, которые сам себе и шил. Был он невысокого роста. Голову его покрывал широкий, свисающий на ухо берет. В руках завсегда был набор газет, чаще иностранных, а с боку свисала двухлитровая стеклянная банка для молока. Он не курил и не употреблял крепкие напитки. Говорят, кроме хлеба и молока, он никакой другой пищи не принимал. Яркую одежду, с его слов, он носил для того, чтобы быть видимым из космоса. Мне, благодаря рассказам Коли о своём патроне, Сергей Михайлович нравился. Обыватели про себя посмеивались, но относились к нему с уважением. Он много знал, и не только носил диссидентскую одежду, но и самое главное – был исключительным художником. Естественно, Коля Писарев боготворил его. А я, полагая, что и друг мой выбрал для себя стезю художника, посвятил ему стихотворение, в котором напутствовал его, хотя и высокопарно, но серьёзно:
Решил ты жизнь
Посвятить искусству,
Так будь же твёрд –
Не отступай назад.
Не верь сомнительным
И ложным чувствам,
Не бойся встречных
На пути преград.
Своей мишени
Не ищи ты в Славе.
Никчемных толков
В стороне держись.
Сама пусть живопись
Тобою правит.
И лучшим будет
Утешеньем кисть.
Оригинальность внешнего вида художника Колмакова я тогда воспринимал нормально, то есть при встречах не таращился на него, как на инопланетянина, а просто вежливо здоровался.
И вот сейчас, прочитав книгу Ирвина Стоуна «Жажда жизни», может быть, в моём сознании, при ознакомлении с художниками-импрессионистами, само понятие «импрессионизм» подспудно увязывалось с необычным внешним видом главного художника Алма-Атинского театра оперы и балета Сергея Колмакова.
Мне, да и не только мне, но и моим товарищам – близким по духу солдатам, стало вдруг ясно, что не только в живописи, но и в литературе, и других видах искусства, а также в самой жизни, непременно должны меняться стереотипы восприятия и воссоздания окружающего нас мира. Что наступают новые времена. Это чувствуется. Появляется и у нашего человека возможность вырваться из однополярного магнитного поля в мир «броуновского» самовыражения. Я вдруг увидел, что даже вот здесь, рядом со мной находятся пока ещё не состоявшиеся, но уже определившиеся будущие художники трёх направлений. Они, пока ещё как могут, но уже идут каждый своим путём. Самым подготовленным, да и убеждённым художником – реалистом, был ефрейтор Юрий Травкин, символистом – рядовой Александр Шварцман, а художником, несущим в себе интеллектуально-образное восприятие мира, – рядовой Валера Лебедев.
Юрий Травкин
Передо мной портрет рядового солдата: солдат не в строю, не в парадном кителе, опоясанный ремнём, а в повседневной гимнастёрке. Художник усадил его так, словно он оседлал стул, облокотившись скрещенными руками на спинку. Тонкие кисти рук свисают со спинки стула. Лицо, повернутое слегка в сторону, выражает задумчивую сосредоточенность. Глаза смотрят не в упор на зрителя, а чуть выше и выражают невесёлое раздумье. Этот портрет подарил мне ефрейтор Травкин.
Прежде чем занять уготованное место в квартире, полотно художника пролежало много времени свёрнутым в трубочку, а затем, натянутое на подрамник, сменило несколько случайных рам, пока не нашёлся человек, который из лиственницы сотворил точно по размерам (80 на 55 сантиметров) достойное обрамление портрету. Прошло ещё немало лет, пока картина нашла своё место в комнате моего сына. Когда же мои друзья, коллеги-геологи, впервые увидели портрет, они воскликнули: «А что это за Фурманов у тебя на стене?» «Какой Фурманов? – нарочито возмутился я. – Фурманов был комиссаром у Чапаева, а здесь я – рядовой Бацуев».
…26 августа 1962 года в художественной мастерской солдатского клуба нашего полка Юра Травкин, не находя себе места, нервно расхаживал по мастерской, столы которой были заставлены банками с красками, а также завалены разными набросками армейских плакатов и схем, и бормотал:
– Мне надо кого-то найти, кто согласился бы позировать, да приниматься за работу.
– Я согласен!.. Меня разве нельзя? Впрочем, конечно, если ты находишь нужным,– охотно предложил себя ефрейтор Стахов.
Художник: – Тебя?! (внимательно всматривается).
– Или вот моего друга, Конского? – указал Стахов на случайно оказавшегося здесь другого солдата.
Конский, встрепенувшись: – Слушай, Травкин, а ты действительно попробуй. Я давно хочу предложить тебе свою фигуру: буду позировать тебе в плавках.
Стахов: – А мускулы-то у тебя есть?
Конский: – Причём здесь мускулы? Спина у меня, видишь, какая? Ростом я богат, есть талия. Могу ещё с копьём, или гантелями, предстать.
Художник, едва взглянув, только и сказал: – Курить охота.
Тут же нашлась папироса «Беломор».

Ю. Травкин (слева), Н. Кандаков, Ю. Бацуев
…В тот день, когда посторонние разошлись, Травкин предложил почему-то мне занять место на стуле, где я, «оседлав» его, позировал ровно три с половиной часа, не вставая с места. Портрет был готов за один сеанс. Он написан масляными красками. И сейчас этот портрет (спустя много-много лет) висит в комнате сына.
…Художник Юра Травкин был призван в армию, когда до получения диплома об окончании Ивановского художественного училища оставалось меньше года. Причём забрали его за три месяца раньше официального призыва. На это была причина. Сергей Бондарчук снимал картину «Война и мир» и ему требовалось для военных массовок большое количество солдат. На первом плане снимались солдаты российской армии в стандартном обмундировании, а за ними только что призванные (в их числе Травкин) – одетые в исподнее бельё, то есть в белые нательные рубахи и кальсоны. В доказательство этого действа у Юры Травкина, хотя кино тогда ещё не вышло на экран, были фотоснимки отдельных эпизодов с участием личного состава новобранцев.
Когда я попал в полк, Травкин, будучи уже «обстрелянным», имел в своём распоряжении художественную мастерскую, которую сам и обустроил при клубе части. В строевой танковой роте он появлялся только тогда, когда надо было участвовать либо при сдаче проверочных экзаменов, либо в спортивных состязаниях. Кстати, он был прекрасным бегуном, хотя много курил. Его относительно свободно отпускали по маршрутному листу в центр для покупки красок, ватмана и других принадлежностей. Иногда он на электричке отвозил в Горький и свои картины для участия в выставках художественных полотен. Художником он был почти профессионально состоявшимся. Кроме станковой живописи, он занимался росписью шкатулок, придерживаясь палехской школы.
Наши дилетантские разговоры об импрессионистах он не воспринимал серьёзно, так как был приверженцем академического направления. «Много на свете художников, – говорил он, – но каждый работает по-своему. Я стремлюсь тоже к своей технике изображения. Всё остальное будет воплощено с помощью приобретённого мастерства. Вот вы тут рассуждаете об импрессионистах: Ван Гоге, Поле Гогене, о Сёре и других. А ведь всё зависит от того, каким взглядом ты на полотно смотришь, и что ты видишь в картине. Наверняка, Ван Гог, создавая свои этюды, и не предполагал того, что вы сейчас, да и другие ценители до вас, в них увидите». «Так и я, – резюмировал он, – иду своим путём, а что получится, судить и ценить не мне, а зрителю».
Рассматривая этюды Травкина (его отпускали иногда на пленэры), я, стараясь понять суть изображаемого, всячески побуждал его к беседе.
– Вот теперь, кажется, дошла до меня твоя живопись, – воскликнул как-то я, обращая внимание на детали картины. – Я вижу, вот здесь у тебя цвета играют, живут, переливаются. Это верно?
– Да, здесь играют, – согласился Травкин.
– А в этой картине удачен плащ женщины, и опять же видна игра света на одежде и лице мальчика. Но странно, – продолжал я, – что живут-то только светлые тона: жёлтый, сиреневый, синий. Особенно жёлтый.
– Ты не увлекайся «игрой». Игра не означает совершенства. Игра зависит от источника света, если нет света – не будет чувствоваться перелив, но вещь будет совершенна и оригинальна. Суть не только в этом. Суть в мастерстве и в том, как оно воспринимается.
От Юры Травкина я узнал о различных школах миниатюрной живописи. Увидев расписанную шкатулку, я сначала не придал никакого значения ей и даже не думал о том, что она представляет какую-то ценность. Но благодаря Травкину, я узнал, что это миниатюра «палехской школы», что выполняется она темперой на чёрном фоне. (Темпера – это краски, смешанные яичным желтком, или находятся в консистенции с клеем и маслом). Но существуют и другие направления. Например, миниатюра «ХОлуй» выполняется темперой на белом фоне, а распознать «Мстёру» можно по окоёмам, очерченным золотой нитью. «Федоскинские» же миниатюры представляют собой обычно копии известных картин в масле.
Иногда в мастерскую Травкина заглядывал майор Эрлих, тот самый, который заставлял меня маршировать в казарме. Он был завзятым холостяком и ловеласом и заказывал для украшения стен своего холостяцкого жилища копии картин, небольшого размера. За это он поощрял Травкина скромными денежными вознаграждениями. Кроме того, по заказам других офицеров Травкин выполнял копии картин Левитана «Вечерний звон», Крамского «Незнакомка» и Врубеля «Царевна-Лебедь». На деньги, которые получал от заказов, он водил нас в солдатскую чайную, где мы за «интеллигентными» разговорами поглощали молочные продукты, которых не доставало в армейском рационе.
Александр Шварцман
– Художники-передвижники ставили целью показывать жизнь народу, то есть открывать глаза на окружающий мир. Теперь же существует фотография, которая отражает жизнь. Так что реализм в живописи сам по себе отпадает, – таков был твёрдый взгляд на искусство рядового Шварцмана. А когда разговор принимал дискуссионный характер, уже уточнял, конкретизировал суть идеи: – Всё надо ставить во имя мысли: каждый штрих, каждый мазок, каждая линия должны заключать глубокий смысл. Искусство идёт к этому. Время вытесняет простое сходство с натурой, простую игру света, простую необоснованно-созерцательную жизнь. Всё должно быть подчинено интеллекту.
Но тут ему возражали: – От реальных предметов не уйдёшь, они должны представлять хотя бы «форму», то есть оболочку, посредством которой ты будешь выражать мысль. А это и есть «техника», о которой говорит Травкин, и которая должна быть у каждого своя.
Сходились на том, что в искусстве должно быть два основных фактора: первый – умение выражать мысль; второй – сама мысль. А чтобы уметь выражать посредством кисти мысль, надо учиться. А чтобы иметь мысли, надо думать.
Вокруг этого в основном и кружились тогда дебаты нашей творческой богемы. И если Травкин, взяв этюдник, уходил на природу, или, усаживая натурщика перед мольбертом, приступал к делу, именно таким образом вырабатывая «свою технику», то Шварцман делал бесчисленное количество набросков, пытаясь обобщить их в одно целое, заключающее в себе «мысль».
Выписки из записной книжки
20.10.62г
«Зашёл к художнику Травкину, увидел его этюды, картины и осознал, что только сейчас начал понимать живопись. Потом посмотрел «шедевры» Шварцмана и показалось мне, что и мои писательские «начинания» не живые, а мёртвые и схематичные, как наброски Шварцмана. Мне мои опусы кажутся чего-то стоящими только тогда, пока я их воображаю, а как только начинаю писать, отбрасывая «лишнее», превращаю всё в скелет. Но, что же делать? И всё-таки мне интересно искать свой литературный слог».
Однако через две недели в моей записной книжке появилась другая, совершенно противоположная, запись:
4.11.62г
«…В Шварцмана я влюблён. Целые сутки нахожусь под впечатлением его картинок. Новое движет. Это чувствуется. В его картинках точность и мысль, много мыслей. Это мне импонирует. От Травкина отхожу (он ярый реалист). По сути дела и Шварцман реалист, но реалист нового времени. Он тоже стремится отразить жизнь, но осмысленную уже им самим».
И всё-таки я убеждаюсь в том, что живопись, даже если создаётся с натуры, она не уподобляется фотографии. Хотя и сама фотография, если она выполнена мастерски – порой является искусством. Но живопись, это нечто очень сложное и зависит от многого.
…Одиннадцатого ноября было воскресенье. Штаб был свободен от офицеров. Пользуясь случаем, я привёл в свою комнату Шварцмана и другого любителя живописи – рядового Лебедева. Им представилась хорошая возможность поработать с натурой. Сидя за столом, я позировал им. Шварцман, как более опытный, руководил Лебедевым. Каково же было моё удивление, когда я увидел их зарисовки. Шварцман представил меня скептиком, а Лебедев – воплощением добродушия. Вот тебе и «натурализм», вот тебе и «реализм». Что ни говори, а налицо – субъективное восприятие натуры. Я не удержался и посмеялся над «скептическим» рисунком Шварцмана. Он слегка обиделся. Потом мы разошлись. Но почему-то мне неспокойно было на душе. Я нашёл его и извинился: легче всего разувериться в человеке. После моего извинения, отношения у нас с ним стали ещё лучше.
Александр Шварцман был доставлен к нам в часть из Москвы. Он месяца полтора назад начал службу. До этого учился в художественном училище, но не успел окончить, призвали в армию. Как-то так получилось, что он сразу же вошёл в наш круг.
– А ты сейчас не думаешь что-нибудь писать? – спросил он у меня.
– Большое? – Нет, – ответил я. – Я собираю в основном материал и ищу, так сказать, свой слог. В общем, нахожусь в начальной стадии.
– А ты веришь, что всё это много значит, то есть то, что мы замечаем сейчас, потом пригодится?
– Конечно. Здесь определяется наш путь и наша позиция в жизни.
–А как ты думаешь, – спросил он, – мне надо идти в строй? Все пугают меня «строем».
– Необязательно идти, но не надо бояться «строя». А просто быть готовым к нему. Куда бы ты ни попал, постарайся оставаться самим собой, – посоветовал на будущее я.
– Почему я вижу здесь больше мрачного? – спросил он и добавил: – Боюсь, что буду писать здесь только «плохое».
Перед этим он отыскал меня и показал картинку в чёрно-белом исполнении. На листе была чёрная труба, символично взмывавшая вверх, а снизу всё сильней и сильней сдавливалась с одной стороны тоже чёрным забором, а с другой – мрачным зданием, наклонённым к трубе.
– Я тоже вижу здесь мало хорошего, – продолжил я беседу.
– Но я ненавижу это. И боюсь, что заблуждаюсь в чём-то большом.
– Да ты уж так не отчаивайся, – успокоил его я. – Так всегда поначалу кажется. Вот наступит всеобщий мир, не будет войн, и армии не нужны будут.
– Ну, ты оптимист, – улыбнулся он, уловив переходный момент моего настроения. – Если не возражаешь, я буду давать тебе здесь свои литографии, да и потом можно будет высылать. Где ты живёшь?
– Я живу на Юге. Но об этом ещё рано говорить. Нам жить ещё два года вместе.
…Но два года нам не довелось жить вместе.
Выписка из записной книжки
30.11.62г
«Вчера с Лебедевым разложили папку Шварцмана и собрались просмотреть его рисунки. Папка была чёрная и очень массивная – до отказа набита зарисовками. Неожиданно явился сам Александр и забрал папку, унёс. Сегодня он уезжает в другую часть. Вот и разошлись наши дороги. Недавно у него конфисковали блокнот с зарисовками. А вот теперь отправили в другую часть. Лебедев говорит: – Шварцман ищет символику, я это понял по Рокуэлу Кенту. Его графику он далеко прячет.
…У человека-творца непременно есть необъяснимый фанатизм, неиссякаемый фанатизм, который не даёт ему отвлечься, отойти в сторону совсем».
Через некоторое время от Шварцмана приходит письмо на имя Лебедева:
«Здравствуй, Валера! (Рядом с именем – рисунок развёрнутой пятерни в положении «здравствуй»). Поклон низкий Дзержинску от самой Ивановской области.
Опишу, если позволишь, свои переезды. Как было тебе известно, приехал я в Горький, в Дубёночки, и попал в шестой по счёту карантин.
.

Всех ребят, которые прибыли из Дзержинска со мною, отправили служить в Москву, а меня, горемычного, помучили недельку и отправили в сержантскую школу в Кинешму. Буду дегазатором, стало быть… служить здесь намного легче. Я доволен (рисунок довольного лежебоки).
Как всегда, рождаются новые планы. Когда есть время, рисую (изображена кисточка). Сейчас задумал фреску. Буду делать пока в малом размере, а потом, дома, выполню. Фреска на тему «Человек». Разделена тремя горизонтальными полосами. Верхняя полоса – Рай; средняя – дуга Земли; нижняя – Ад. Старые формы представления будут переплетаться с новыми. Например, Котёл с вольтметром в Аду. Чёрт тащит душу у Человека. Так то!
…Буду здесь шесть – семь месяцев. Пока, до свидания!
Подпись: Ушастенький (рисунок ушастого Чёрта).
…Лебедев откликнулся на это письмо, вслед за ним и я заявил о себе. Шварцман мне обрадовался: «Очень хорошо, что написал ты мне. Расстались мы как-то вдруг и неловко… Как я жалею, что остался без вас!.. Хочешь знать, чем сейчас живу, что волнует?? Вчера, ложась спать, пришёл к заключению: хорошо, что я, не по своей хоть воле, покинул домашнее Гнездо Небытия. Там, правда, я получил умение выражать свои мысли и чувства. И продолжал бы заниматься пьянством и эстетством, если бы не… Но не подумай, что я сошёл бы с верного пути. Думаю, что и там бы нашёл свой путь к достижению Тайны искусства… Мы сейчас накапливаем, наблюдаем, ищем Новое. А сказать людям нам ещё нечего. Рановато, надо собрать, систематизировать этот мир в единое целое. Найти себя, вот тогда!.. Но это не значит, что мы сейчас не можем что-либо дать ценное, скорее наоборот. Чем ценна молодость? – Свежестью чувства, силой. Ты, брат, прости – получились сплошные общие слова. Но ничего!
То, что я начал в Дзержинске, закончу здесь. Форма нашлась. Жаль, что выслать не могу, пока всё в единичном экземпляре. Руки, ноги, туловище – всё имеет форму стволов. Это люди-роботы, автоматы, механизмы. И вот через эту призму я создаю свою серию. Не уверен, что это будет интересно всем, но отдельным лицам – да. Сейчас я делаю прямо с натуры зарисовки поз в целом. А так как везде всё одинаково и обще, то это относится ко всему. Примерно в таком духе (иллюстрирует рисунком)… В каждом незначительном явлении кроется глубокий смысл. Надо всё время тренировать себя в образе мыслей, тогда и не пройдёт время зря. До разгадки – целая жизнь впереди. Ура!!! Писать об этом можно бесконечно, но надо ограничиться размером письма, а по сему – заканчиваю.
Твой брат по духу – Александр».
Письмо украшалось несколькими линогравюрками. На одной из них сидит, прижав руками колени к груди, существо с фигурой человека, с собачьей ушастой головой, взирающей на звёздное небо…

Получил от Швацмана я и ещё одно письмо, из которого узнал, что он по-прежнему полон надежд и творческих дерзаний. Вспомнил я и разговоры, которые мы вели с ним: рассуждения о том, что много красиво болтаем, но делаем пока крохи. Читая мои «диалоги», он настаивал на том, чтобы я, кроме фиксации фактов, непременно выражал своё авторское отношение к ним. Тогда это будет по-настоящему представлять художественный интерес. А иначе «мы должны склонить голову перед фотоаппаратом». «Художник, – категорично настаивает Шварцман, – должен показывать не сам предмет, а внутреннюю сущность его». И советует мне переработать «диалоги», ввести нечто своё, что может придать остроту и новизну жизненным реалиям.