Читать книгу ВКУС НОЧИ (Асмодей Денница) онлайн бесплатно на Bookz (8-ая страница книги)
ВКУС НОЧИ
ВКУС НОЧИ
Оценить:

3

Полная версия:

ВКУС НОЧИ

— И привёл?

— Привёл. Могилы не было. Но он нашёл кое-что другое. — Катрин помолчала. — Записку, написанную рукой Марии. На латыни: «Я не в могиле. Я жду». И он понял. Твой отец понимал такие вещи быстрее, чем кто-либо, кого я встречала. Он понял, что Мария не умерла по-настоящему. И что однажды она может вернуться.

Кожа на руках пошла пупырышками, и Мадлен с досадой отметила, что тело всегда верит первым.

— Мой отец знал, что она не мертва? Что она существует? И не сказал мне?

— Он не сказал, потому что любил тебя. — Катрин посмотрела прямо в глаза. — Он не хотел, чтобы ты несла это бремя. Хотел, чтобы ты прожила свою жизнь: обычную, тихую, книжную. Он знал, что если ты узнаешь правду, то не сможешь усидеть на месте — будешь искать, рисковать, можешь погибнуть. Он умер, так и не рассказав всего, потому что надеялся: тебе не придётся знать.

— Но манускрипт…

— Он оставил его. — Катрин кивнула. — Потому что в последние дни понял: ты уже на пороге. Уже чувствуешь жажду. Уже видишь сны. Прятать правду дальше было бы предательством. Поэтому он оставил тебе ключ. И оставил ключ мне — письмо, в котором просил присмотреть за тобой. Он писал: «Если Мадлен придёт, она будет испугана. Она будет злиться. Она будет сопротивляться. Но она должна узнать правду. Иначе проклятие догонит её и погубит».

К горлу подкатил ком. Мадлен вспомнила отца — вечно взлохмаченные седые волосы, глаза, которые смотрели с такой любовью и такой тревогой одновременно, чернильное пятно на среднем пальце, которое не отмывалось никогда, и то, как он подолгу стоял у окна, глядя не в окно, а куда-то мимо него, туда, где для него всегда было что-то ещё.

Она думала, что он просто старый чудак, погружённый в свои книги. А он каждый день нёс на плечах тайну, которая могла раздавить его, — и нёс так, чтобы она не задела дочь.

— Я скучаю по нему, — сказала Мадлен тихо.

— Я знаю. — Катрин накрыла её руку своей: прохладной, сухой. — Я тоже. Он был хорошим человеком. Лучшим из всех, кто хранил эту тайну. Ты его наследница. И я верю, что ты не подведёшь его память.

Они сидели в тишине, глядя на свечи, и каждая думала о своём: Мадлен об отце, Катрин о времени, которое видело столько смертей и прощаний, что научилось не привязываться, — и всё равно привязалось снова.

— Знаешь, — сказала Мадлен, нарушая молчание. — Я всю жизнь искала правду. Думала, что когда найду её, всё станет на свои места. Станет понятно. Легко.

— И что? Стало?

— Нет. Стало только сложнее.

— Это нормально, — Катрин улыбнулась. — Правда никогда не делает жизнь проще. Она делает её настоящей. А настоящая жизнь всегда сложная. Это сказки простые: пришёл, увидел, победил, женился. А в реальности: пришёл, увидел, задумался, испугался, сделал шаг назад, потом два вперёд, потом упал, потом встал. И только потом — может быть — победил.

— Или не победил?

— Или не победил. Но этот риск и есть жизнь. Без него мы были бы механизмами. Заводными игрушками с хорошими манерами.

Мадлен смотрела на неё. При свете свечей лицо Катрин казалось мягче, чем днём. Морщин у вампиров не было, но тени ложились так, что лицо казалось не мраморным, а живым. Почти человеческим.

— Ты боишься? — спросила Катрин.

— Боюсь. — Мадлен кивнула. — Но больше боюсь не попробовать.

— Это хороший страх. — Катрин поднялась. — Иди спать. Завтра будет трудный день.

— Подожди. — Мадлен положила ладонь на книгу, которую держала на коленях. — Один вопрос. Ты сказала, что он оставил тебе письмо. Ты сказала, что он просил присмотреть за мной. Но ты не сказала, что он был здесь.

Катрин остановилась у двери.

— Он был здесь, — сказала она. — Я говорила.

— Ты сказала: «однажды, две осени назад». Ты сказала это так, как говорят о человеке, который заезжал на час. — Мадлен открыла книгу на закладке. — А он жил здесь. Долго. И читал вот это.

Она повернула книгу к свету.

На форзаце, в левом верхнем углу, был наклеен экслибрис — маленький, гравированный, с гербом Монбронов и надписью «Ex libris A. de M.» Чернила экслибриса выцвели до цвета чая, но буквы читались.

— Это его книга, — сказала Мадлен. — Из его библиотеки. Он привёз её сюда и оставил. А на странице, где описано устройство склепа, — вот здесь, — она развернула книгу и показала, — карандашом, его рукой: «138». И ниже: «ступень есть».

Катрин подошла. Она смотрела на страницу долго, и Мадлен видела, как её пальцы, лежавшие на спинке стула, медленно сжались.

— Я не знала об этом, — сказала она.

— Ты не знала, что он писал на полях?

— Я не знала, что он считал ступени. — Катрин подняла глаза. — Я знала, что он что-то искал в этой книге. Он сидел над ней ночами, и когда я спрашивала, он говорил: «Ищу то, чего здесь нет». Я думала, это метафора.

Мадлен посмотрела на страницу. Текст был старый, латинский, с сокращениями, и речь в нём шла о перестройке: «Anno Domini MDCLII crypta sub bibliotheca excavata est…» — «В год Господень 1652 склеп под библиотекой был выкопан…»

Она прочла это дважды, и на второй раз у неё похолодели пальцы.

— Тысяча шестьсот пятьдесят второй, — сказала она. — Склеп выкопали в тысяча шестьсот пятьдесят втором.

— И что?

— А Мария умерла в тысяча пятьсот восемьдесят девятом. — Мадлен подняла на неё глаза. — На её саркофаге выбито: тысяча пятьсот двадцать четыре — тысяча пятьсот восемьдесят девять. Значит, когда её хоронили, этого склепа ещё не было. Его выкопали через шестьдесят три года после её смерти.

В библиотеке стало тихо так, что слышно было, как в световом колодце оседает пыль.

— Значит, её перенесли, — сказала Катрин.

— Или в этом саркофаге лежит не она.

— Мадлен.

— Я не говорю, что ты лжёшь. — Мадлен закрыла книгу, и хлопок вышел резким, как удар. — Я говорю, что камень, которому ты велела мне верить, не сходится с книгой, которую ты мне дала. Ты сказала: «Камень не лжёт. Лгут только те, кто его резал». Так вот: кто-то резал этот камень позже, чем умер человек, чьё имя на нём выбито. И этот кто-то знал, что делает.

Катрин молчала. Она стояла очень прямо, и в её лице не было ни гнева, ни растерянности — только то выражение, с каким человек пересчитывает в уме давно известную сумму и вдруг получает другой ответ.

— Сто тридцать восемь, — сказала она наконец.

— Что?

— Ступень. — Катрин посмотрела на неё. — Ты сказала, что насчитала сто тридцать семь. Я всегда говорила «сто тридцать семь», потому что так написано в книге. А он написал «сто тридцать восемь».

— И что это значит?

— Это значит, что одна ступень есть, а мы её не видим. — Катрин подошла к столу и оперлась о него обеими руками. — И это значит, что твой отец нашёл то, чего в книге нет. Он сидел здесь ночами и искал ступень, которой не должно быть. А потом уехал — и ничего мне не сказал.

— Почему?

— Потому что не доверял. — Катрин произнесла это без горечи, как говорят о погоде. — Он был умным человеком. Он знал, что в этом доме нельзя доверять даже тому, кто тебя любит. Особенно тому, кто тебя любит.

Мадлен встала. Её слегка покачивало — от усталости, от вина, которого она не пила, от всего сразу.

— Тогда скажи мне одну вещь, — проговорила она. — И скажи честно, потому что я всё равно узнаю, а узнавать это от тебя легче. Зачем тебе, чтобы я прошла через обращение? Не «зачем Марии». Зачем тебе.

Катрин долго не отвечала. Свеча на столе оплыла, и воск потёк по подсвечнику, и капля упала на дерево и застыла.

— Пятьсот лет я держу дверь, — сказала она. — Я стерегу его тайну, её книгу, её могилу, этого мальчика с его снами, и каждое поколение вашего рода, которое рождается с жаждой и умирает, не понимая, что с ним было. Я — единственная, кто помнит всех. И я устала, Мадлен. Не от боли — от работы.

— И ты хочешь, чтобы я её закончила.

— Я хочу, чтобы кто-нибудь вошёл в эту дверь и закрыл её изнутри. — Катрин выпрямилась. — Если ты станешь одной из нас добровольно, круг разомкнётся. Жажда уйдёт из крови. Твой род перестанет рождать голодных. И я смогу… — она замолчала, подбирая слово, и слово, которое она нашла, было простым, — уйти.

— Умереть?

— Не обязательно. Просто перестать быть сторожем.

Мадлен смотрела на неё и чувствовала, как в ней борются две вещи: жалость, которая хотела протянуть руку, и та холодная ясность, которая уже знала, что жалость — плохой советчик в делах, где решают за тебя.

— Ты не спасаешь меня, — сказала она. — Ты возвращаешь её.

Катрин не отшатнулась. Не стала отрицать. Она стояла, и пламя свечи отражалось у неё в глазах, и в этом отражении не было ни капли притворства.

— Да, — сказала она. — И то, и другое — правда. Я хочу, чтобы ты жила. И я хочу, чтобы в этом доме снова был кто-то, кто называет меня по имени так, как называла она.

— Это разные вещи.

— Это одни и те же вещи, Мадлен. Просто они выглядят по-разному, когда о них говорят вслух.

Мадлен отвернулась к окну. За стеклом было черно, и в черноте отражалась комната: стол, свечи, две женщины, одна из которых была старше самого камня.

— Я не стану решать сегодня, — сказала она.

— И не надо. — Катрин отошла к двери. — Сегодня ты сделала больше, чем я ждала. Ты нашла то, чего не нашли ни я, ни он.

— Что именно?

— Что я тоже могу ошибаться. — Катрин улыбнулась, и улыбка была усталой и на секунду совсем человеческой. — Спокойной ночи, Мадлен. И… не читай эту книгу ночью. В ней есть страницы, которые лучше читать при свидетелях.

Она вышла. Дверь закрылась тихо, без стука — так закрывают двери в домах, где кто-то спит.

Мадлен ещё долго сидела над раскрытой хроникой, глядя на карандашные цифры. Почерк отца был мелким, экономным, с наклоном вправо; он писал карандашом только тогда, когда не хотел, чтобы написанное осталось. Цифры «138» были обведены дважды, и рядом стоял маленький крестик — точно такой же, каким отец помечал на картах места, куда собирался вернуться.

Она провела пальцем по цифрам и почувствовала подушечкой микроскопическую вдавленность: карандаш прошёл по бумаге дважды, с нажимом. Так пишут, когда хотят запомнить не число, а место.

Потом Мадлен закрыла книгу, унесла её в свою комнату и положила под подушку — не потому, что боялась, что её украдут, а потому, что не хотела оставлять её одну.

Утро началось с того, что Катрин вошла без стука, распахнула тяжёлые гардины и объявила:

— Подъём. У нас много дел.

— Который час? — Мадлен приподнялась на локте, щурясь от света.

— Полдень. Ты проспала почти полсуток. Хороший знак: тело адаптируется.

Мадлен посмотрела на пол. Тень от переплёта лежала коротко, почти у самой стены, — значит, солнце стояло высоко. Впервые за два дня свет в этой комнате говорил правду.

— Полдень, — согласилась она. — Хорошо. По крайней мере, теперь честно.

— Я думала, ты будешь сердиться.

— Я сержусь. Просто сердиться вслух — роскошь, а у меня, по твоим словам, времени нет.

Катрин усмехнулась и поставила на столик кувшин с водой.

— Я думала, вампиры не спят, — сказала Мадлен, садясь.

— Миф. Мы спим, но меньше: четыре часа в сутки — предел. А когда организм перестраивается, как у тебя сейчас, ему нужно больше. Ты уже не человек, но ещё не вампир. Ты в промежуточной стадии.

— Промежуточной стадии чего?

— Пробуждения. — Катрин бросила на кровать свёрток. — Одевайся. Прогуляемся.

— Подожди. — Мадлен не взяла свёрток. — Если это стадия, у неё есть признаки. Назови их. Все.

Катрин помолчала, и Мадлен поняла, что вопрос ей понравился.

— Ты перестаёшь мёрзнуть, — сказала она. — В комнате холодно, а тебе тепло. Ты слышишь кровь: не свою, чужую — в стенах, за стеной, в соседней комнате, если человек волнуется. Ты спишь меньше и просыпаешься раньше, чем светает. И тебе снится одно и то же лицо.

— Всё?

— Всё, что ты заметишь сама. Остальное заметят другие. — Катрин кивнула на свёрток. — И, Мадлен. Если тебе станет страшно от того, что ты чувствуешь, — скажи мне. Не терпи. Страх в этой стадии делает людей глупыми, а глупость в этой стадии делает их мёртвыми.

Свёрток оказался платьем: тёмно-синим, почти чёрным, с длинными рукавами и высоким воротом. Простым, но элегантным. Мадлен надела его и почувствовала, как ткань холодит кожу — тонкая шерсть, дорогая, с той гладкостью, какая бывает у ткани, которую долго держали в сундуке с лавандой.

Катрин подошла и, не спрашивая, поправила ей воротник — пальцы холодные, быстрые, у самого горла, там, где кожа тоньше всего. Мадлен не отшатнулась. Она стояла и чувствовала, как от этого прикосновения по шее идёт не мурашка даже, а тёплая волна, и как предательски громко бьётся жилка под самой её кожей — так громко, что Катрин, конечно, слышала.

— Вот так, — сказала Катрин и убрала руку. — Теперь ты похожа на женщину, которая собирается что-то решить.

— А до этого я была похожа на что?

— На женщину, которую решили за неё.

Катрин ждала в коридоре в таком же тёмном наряде, но с ярко-алым шарфом на шее — единственным цветным пятном в её облике.

— Идём.

Она повела Мадлен не в библиотеку, а вниз: через подземные переходы, через сводчатые галереи, через залы, где на стенах сохранились остатки фресок — лики святых с выцарапанными глазами и стёртыми нимбами.

— Это старая часть аббатства, — пояснила Катрин. — Её строили ещё в девятом веке. Тогда здесь жили бенедиктинцы. Они верили, что это место, где небо встречается с землёй. Где граница между мирами тонкая.

— И поэтому выбрали его?

— И поэтому. И потому, что здесь было удобно обороняться от викингов. — Катрин усмехнулась. — У монахов была практическая жилка. Они умели одновременно молиться и считать.

Мадлен шла и считала. Не ступени — двери. В старом крыле они попадались редко, через двадцать, через тридцать шагов, и почти все были заперты; но в одном месте, у поворота, где коридор расширялся в маленький зал, она насчитала сразу четыре, и ещё три — в противоположной стене.

Она остановилась.

— Что здесь было?

— Трапезная, потом дортуар, потом лазарет. — Катрин пожала плечами. — Дома живут дольше людей. Они меняют назначение, как человек меняет платье.

— Сколько дверей в этом крыле?

— Я не считала.

— А я считаю. — Мадлен обвела рукой. — Семнадцать. Я прошла от лестницы до этого зала и насчитала семнадцать дверей, из которых открыты три. Ты сказала, что в аббатстве тридцать комнат.

— Я сказала, что в аббатстве тридцать комнат, — согласилась Катрин. — Я не сказала, что все они в этом крыле.

Мадлен пошла дальше и у последней двери, у самого угла, остановилась снова. Дверь была не заперта. Она была заложена.

Кирпич, положенный в проём, был оштукатурен и выбелен, и если бы не ряд мелких трещин по контуру, идущих точно по линии старой коробки, его можно было бы принять за стену. Мадлен приложила ладонь. Штукатурка была холоднее, чем стена рядом, и, когда она постучала костяшкой, звук вышел глухой и в то же время пустой — так стучит кулак по двери, за которой нет комнаты, а есть пустота.

— А это что?

— Это заложили до меня, — сказала Катрин. — Там был ход в западное крыло. Его закрыли, когда западная стена начала садиться.

Мадлен провела пальцем по шву и посмотрела на кладку сбоку, прищурившись, как учил отец: смотреть вдоль стены, а не на неё.

Раствор в шве был светлее, чем раствор в соседних швах, и не имел той мелкой крошки, которую время выбивает из извести за двести лет. И кирпич был ровнее, аккуратнее, машинной формовки, если только в этом веке ещё формовали вручную.

— До тебя, — сказала Мадлен. — А до тебя — это когда?

— Давно.

— Двести лет назад?

— Примерно.

— Раствор светлее, чем в стене, которой двести лет. — Мадлен отступила на шаг. — Его клали не двести лет назад. Его клали тогда, когда у вас уже был хороший каменщик и свежая известь. Лет тридцать назад. Может, двадцать.

Катрин посмотрела на неё и вдруг улыбнулась — открыто, без насмешки, так, как улыбаются человеку, который сделал то, чего от него не ждали.

— Тринадцать, — сказала она. — Тринадцать лет назад. Ты права.

— Зачем?

— Затем, что за этой дверью лестница, которая ведёт не туда, куда ведёт всех. — Катрин пошла дальше, не оборачиваясь. — И я не хочу, чтобы по ней ходили.

Мадлен ещё секунду постояла перед заложенной дверью. Потом догнала её.

Они вышли во внутренний двор — маленький, замкнутый, с колодцем посередине и старой яблоней, которая росла прямо из каменной трещины. Небо над двором было белое, высокое, и в этом квадрате неба кружили голуби, и их тени проносились по стенам, как чьи-то быстрые руки.

— Это мой сад, — сказала Катрин. — Я посадила эту яблоню в тысяча шестьсот сорок третьем, когда узнала, что Мария умерла. Она сохла, болела — но выжила. Как и я.

Мадлен подошла к дереву и коснулась коры. Та была шершавой, тёплой от солнца, живой; под пальцами чувствовалась та особая упругость, какая бывает у старого дерева, — не мягкость, а готовность держать.

— Ты любила её? Марию?

Катрин долго молчала. Когда заговорила, голос звучал иначе — глубже, тише, без обычной насмешки.

— Я любила её больше, чем кого-либо в своей жизни. Она была частью меня. Мы были как две половины одного целого — и, в отличие от большинства таких половин, мы это знали. Когда она ушла — сначала к Адриану, потом в тьму, потом на костёр, — я потеряла не просто сестру. Я потеряла часть себя. Ту, которую невозможно восстановить.

— И ты никогда не пыталась найти замену?

— Пыталась. — Катрин пожала плечами. — Но таких, как Мария, не бывает дважды. Я встречала многих за эти века. Некоторые были интересными. Некоторые — прекрасными. Но никто не заменил её. — Она посмотрела на Мадлен с неожиданной теплотой. — Никто до тебя.

Мадлен почувствовала, как к горлу подступает ком. Она не привыкла к таким откровениям: в Институте все обращались друг с другом подчёркнуто официально, а дома, после смерти отца, она редко видела живых людей — только книги.

— Знаешь, — сказала Катрин, обрывая яблоко и протягивая его Мадлен. — Когда я была человеком, я жила в замке на севере. У нас был сад: большой, с фонтанами и лабиринтом из живой изгороди. Я любила там прятаться. Отец злился, искал меня часами, а я сидела в самой середине и слушала, как он ругается с садовником. Мне казалось, что если меня никто не найдёт, значит, я существую по-настоящему. Сама по себе.

— И находили?

— Всегда. — Катрин пожала плечами. — Потому что в лабиринте, как ни прячься, всегда есть выход. И всегда кто-то ждёт снаружи. Теперь я понимаю: одиночество — это не лабиринт. Это небо. Где нет ни стен, ни дорог, ни выхода. Только ты и пустота.

— Ты чувствуешь себя одинокой?

— Я чувствую себя древней, — поправила Катрин. — Одиночество — состояние ума. Древность — состояние тела. Когда тебе пятьсот лет, ты привыкаешь: все, кого любишь, рано или поздно уходят. А ты остаёшься. И учишься быть одна — но не одинокой. Это разные вещи, и разница между ними стоит примерно трёхсот лет практики.

— И как ты этому учишься?

— Смотрю на закаты. — Катрин улыбнулась. — Каждый день. Даже когда дождь. Выхожу на галерею и смотрю, как солнце уходит за горизонт. И думаю: «Я видела это сто тысяч раз. И буду видеть ещё сто тысяч. И каждый раз — по-новому». Вот это и есть бессмертие: не жить вечно, а каждый раз видеть мир впервые — и не уставать удивляться.

Мадлен задумалась. Она никогда не замечала закатов: у неё всегда были дела, книги, загадки. Она смотрела на мир через увеличительное стекло архивариуса, разглядывая детали и не видя целого. А Катрин, кажется, видела всё. И принимала. И не боялась.

— Я хочу научиться так же, — сказала Мадлен.

— Научишься. — Катрин хлопнула её по плечу. — У тебя будет на это вечность. А пока идём: покажу кое-что ещё.

Они прошли через старую часовню, где под слоем штукатурки угадывались древние фрески: библейские сцены, написанные красной и синей охрой. Катрин остановилась у стены, где изображение почти стёрлось, и провела по ней пальцем.

— Здесь был архангел Михаил. Я видела его, когда краска была ещё свежей. Мне было тогда лет сто: молодая, глупая, только что обращённая. Я пришла сюда, чтобы проверить, смогу ли войти. И смогла. Потому что церковь не изгоняет нас, Мадлен. Это предрассудок. Мы создания ночи — правда. Но мы не порождение зла. Мы просто другая форма жизни. И если Бог есть, он не против нас. Он против того, чтобы мы забывали, кто мы.

Мадлен подошла к порогу и остановилась. Потом, глядя Катрин в глаза, шагнула через него.

Ничего не произошло. Не было ни жара, ни холода, ни того особого внутреннего сопротивления, о котором писали в отчётах Института. Был каменный пол, вытертый до блеска, и запах старой извести, и голуби на балке под потолком.

— Видишь? — сказала Катрин.

— Вижу. — Мадлен прошла к алтарю. — И ещё вижу, что здесь тепло.

— Часовня обращена на восток. Утром здесь всегда тепло.

— Сейчас полдень, — сказала Мадлен и приложила ладонь к полу у самой алтарной ограды. — И тепло идёт снизу. Не от солнца. От пола.

Она присела и провела рукой по плитам: у алтаря они были тёплыми, как остывающая печь, а в двух шагах — холодными. Тепло шло узкой полосой, повторявшей контур ограды, и уходило под неё.

— Под часовней что-то есть, — сказала она. — Комната. Или ход. И в ней топят.

Катрин смотрела на неё сверху и молчала так долго, что Мадлен подняла голову.

— Ты опять не скажешь.

— Я скажу, — проговорила Катрин. — Только не сейчас. Сейчас я скажу другое: то, что ты сейчас делаешь, — это то, чего не делал никто из твоего рода. Они приходили сюда, чтобы узнать, кто они. Ты пришла, чтобы узнать, что это за дом.

— А это не одно и то же?

— Нет. — Катрин протянула ей руку, и Мадлен, помедлив, взялась за неё и поднялась. — Дом переживёт тебя. Кто ты — переживёт только тебя.

Они вышли из часовни, и в дверях Мадлен обернулась. На стене, там, где стёрся архангел, в косом свете проступило что-то ещё: тонкие линии, процарапанные по штукатурке, — не рисунок, а надпись. Буквы были выведены неумело, но старательно, и от времени почти сравнялись с фоном.

Она подошла ближе и прочла.

«ORA PRO NOBIS»

— «Молись за нас», — сказала Катрин за её спиной.

— Кто это написал?

— Тот, кто хотел, чтобы за него помолились. — Катрин помолчала. — В этом доме таких много.

Во дворе их ждала женщина с вязанкой хвороста — та самая, что тёрла пол. Увидев Мадлен, она остановилась и попятилась, и хворост в её руках качнулся.

— Тереза, — сказала Катрин. — Что ты делаешь в старом крыле?

— Печи, госпожа. — Женщина опустила глаза. — В часовне печь топить надо, а хворост сырой.

— Сырой хворост в часовне? — переспросила Мадлен.

Тереза посмотрела на неё, и в её глазах мелькнуло что-то — не страх, а предупреждение, как у человека, который хочет сказать больше, чем может.

— Там тепло нужно, барышня, — сказала она тихо. — Не для людей. Для камня. Камень, если его не греть, плачет.

— Камень не плачет.

— Этот плачет. — Тереза перекрестилась быстрым, мелким крестом. — Я вам не скажу больше, барышня. Мне за это не платят.

Она ушла, и хворост шуршал у неё за спиной, как шёлк.

— Что она имела в виду? — спросила Мадлен.

— Что в этом доме есть места, где камень отсыревает так, что начинает капать. — Катрин смотрела ей вслед. — И что Тереза боится не меня, а того, что за западной стеной.

— За той, где заложенная дверь?

— За той, где заложенная дверь. — Катрин повернулась и пошла к лестнице. — Иди. Тебе нужно отдохнуть. Сегодня ночью будет луна.

— И что?

— И то, что ты обещала прийти в полнолуние. — Катрин поднялась на две ступени и обернулась. — Оно через три дня. Я хочу, чтобы к тому времени ты знала, о чём будешь говорить.

Ночью, перед тем как лечь, Мадлен вышла на балкон.

Луна — почти полная — висела над океаном, прокладывая по воде дрожащую серебряную дорожку. Мадлен смотрела на неё и думала о Жаке. О снах. О том, что Катрин сказала про души, которые уже знакомы.

— Где ты сейчас? — спросила она у ночи. — О чём думаешь?

Ответа не было. Только ветер. Только волны.

Но где-то глубоко внутри, в том самом месте, где пульсировала жажда, что-то отозвалось. Словно кто-то невидимый положил ладонь на её душу и держал — терпеливо, не отпуская.

Мадлен вернулась в комнату, села за стол, достала лист, на котором утром писала в библиотеке, и развернула его. Чернил у неё не было. Она взяла уголёк из камина — обожжённый, чёрный, с одной стороны острый — и стала писать, проговаривая вслух, потому что вслух ложь не держится.

— Первое. Мне сказали «двенадцать часов». Было двадцать шесть. Мотив: торопить.

— Второе. Платье перешито дважды, метка «M. de M.», ткань старая. Мотив: скрыть, что меня ждали давно.

bannerbanner