
Полная версия:
СНЕЖНАЯ РОЗА ГАВАЕВ

СНЕЖНАЯ РОЗА ГАВАЕВ
Океан помнит всё. Каждое обещание, данное шёпотом, каждую слезу, растворённую в соли, каждое сердце, отданное без остатка. Он помнит ту женщину, которая пришла с севера, когда над островом взошла не та луна. Он знает её имя ещё до того, как она произнесла его. Он помнил её до того, как она родилась. Такова цена тех, кто носит в груди снежную розу: океан узнаёт своих задолго до первой встречи. И никогда не отпускает.
Пролог. Остров, где встречаются сны и явь
«Есть на свете острова, которые не отпускают. Они ждут тебя всю жизнь, а когда ты наконец ступаешь на их берег, ты понимаешь: это не ты приехал к ним — это они всю жизнь плыли к тебе. Снежная роза цветёт только на вулканической почве — там, где пепел ещё помнит жар, а снег ещё не научился бояться огня».
Алена Снигерева умела читать воду так, как другие читают письма: по почерку, по нажиму, по тому, что оставлено между строк. Эта привычка — почти маниакальная наблюдательность, из которой она сделала профессию, — началась в пятнадцать лет, с единственного письма, которого она так и не получила. С тех пор она собирала факты, как другие собирают марки: течения, температуры, плотности, даты, имена. Факты не предают. Факты — единственное, на что можно опереться, когда всё остальное — зыбь.
Ноябрь в Санкт-Петербурге — это наказание, придуманное кем-то, кто никогда не бывал в городе, где небо опускается так низко, что начинает давить на плечи. Ледяной ветер с Финского залива хлестал по лицу, заставляя Алену щуриться и глубже кутаться в шарф, который, казалось, промок насквозь ещё до того, как она вышла из подъезда. Небо было цвета старого олова, мокрый снег перемешивался с дождём, превращаясь в мерзкую кашу, которая леденела на асфальте и норовела проникнуть в сапоги. Фонари горели тускло и устало, будто им тоже не хотелось вставать в этот день. Казалось, что даже утро не наступило по-настоящему — просто одна серость сменила другую, чуть более светлую.
Она шла по набережной, стараясь не смотреть на воду, — и в то же время не могла не смотреть. Нева была чёрной, тяжёлой, и в ней, как всегда, что-то шевелилось. Какая-то глубинная дрожь, какое-то медленное, могучее дыхание, которое она чувствовала каждой клеткой тела, как чувствуют приближение грозы. Это была её давняя, тайная, необъяснимая связь с водой. Она не рассказывала о ней коллегам. Им незачем было знать, что дочь знаменитого капитана Снигерева, серьёзный учёный с публикациями в международных журналах, иногда стоит у окна и смотрит на реку так, будто ждёт, что из неё кто-то выйдет. Им незачем было знать и то, что она смотрит не просто так, а вглядывается: проверяет воду, как проверяют свидетеля — по мелочам, которые не врут.
Только что она вышла из здания Института океанологии имени адмирала Макарова — серого, обшарпанного, с облупившейся штукатуркой и вывеской, которую следовало бы заменить лет двадцать назад. Это был её второй дом. Здесь пахло сыростью, книжной пылью, реактивами и глобальной усталостью российской науки, которая умудрялась существовать вопреки всему. Затянувшееся совещание высосало из неё все силы, как пиявка. Четыре часа. Четыре часа цифр, графиков, споров о бюджетном финансировании, о приоритетах, о том, чей отдел важнее, о том, кому достанутся новые приборы, а кому — переходящий красный вымпел за самоотверженный труд. Она слушала, механически кивала, рисовала в блокноте абстрактные узоры — штормовые фронты, изобаты, изотермы, течения, которые пересекались и расходились, как судьбы. Она почти не участвовала в споре. Ей было неинтересно, повторно или впервые дадут деньги на экспедицию. Ей было интересно другое — то, что ждало её в глубине, то, что она чувствовала спиной весь этот час.
Один раз она подняла глаза, когда за окном хлопнула стая птиц, сорвавшихся с карниза. Голуби. Серые, мокрые, они взмыли над крышей и исчезли в сером небе, и Алена поймала себя на том, что провожает их взглядом с какой-то странной, почти детской тоской. Она тоже хотела улететь. Она всегда хотела улететь.
В руках она сжимала папку из плотного картона, от которой, казалось, исходил едва уловимый запах водорослей и соли — предвестник скорой командировки. Запах, который она знала с детства. Запах, от которого у неё сжималось сердце, потому что именно так пахли руки отца, когда он возвращался из рейсов, — солью, железом, дальней дорогой. Она поднесла папку к лицу и вдохнула. Ничего, кроме старой бумаги. Но воображение было сильнее реальности.
Профессор Лебедев — её научный руководитель, старый друг покойного отца, человек с лицом, измятым, как старые газеты, и глазами, которые, казалось, всё время что-то взвешивали, — почти час говорил с ней в своём кабинете. Кабинет был завален книгами, папками, образцами пород в стеклянных банках, готовыми рассыпаться от ветра. Пахло там табаком, несмотря на запреты, и старой бумагой. Лебедев сидел за столом, вертя в пальцах очки, и глядел на неё поверх столешницы. Алена успела прочитать его за эту минуту, как прочитала бы незнакомца: он вертел очки в левой руке, хотя был правшой, — признак того, что хочет казаться спокойнее, чем есть. Детали ложились, как костяшки домино, готовые сложиться в цепь, — пока он не заговорил.
— Алёна, — сказал он, и в его голосе послышалось что-то, чего она не слышала раньше: какая-то осторожность, какая-то скрытая тревога. — У меня есть к тебе разговор. Не совсем служебный.
Он понизил голос, хотя в кабинете никого не было, кроме них двоих, и достал из ящика стола папку. Ту самую, которую она теперь сжимала в руках. Он положил её на стол, по-хозяйски погладил по обложке.
— Данные по глубоководным термальным источникам в районе Гавайских островов. Термальные поля, биолюминесцентные бактерии, аномальные течения. Это Святой Грааль для нашего отдела, Алёна. Ты единственная, кто способен их осмыслить, — он помолчал, глядя на неё, и добавил тихо: — И ты нужна там. Прямо завтра.
Прямо завтра. Алена не стала спорить. Она привыкла не спорить с Лебедевым. Он был последней нитью, связывавшей её с отцом, последним человеком, который помнил капитана Снигерева живым, помнил его смех, его манеру поправлять фуражку, его прокуренные пальцы, показывавшие на карте маршруты, которые потом сбывались. Иногда ей казалось, что она ходит к Лебедеву не за наукой, а за этими обрывками прошлого — как ходят на кладбище, не потому, что там есть что делать, а потому, что только там можно услышать голос, которого больше нет.
— Хорошо, — сказала она просто. — Завтра так завтра.
Лебедев посмотрел на неё странно. Так смотрят на человека, с которым прощаются навсегда, но не решаются сказать об этом вслух.
— Береги себя, Алёна, — сказал он. — Вода там неспокойная. И люди… люди там разные. Ты помнишь, что у тебя есть я. Если что-то пойдёт не так, если возникнут проблемы — любые проблемы — ты знаешь, куда позвонить.
Она кивнула, не придав значения его словам. Она не знала тогда, что это было предупреждение. Или что Лебедев уже тогда знал больше, чем говорил.
Она вышла из института, и серый ноябрьский вечер снова обнял её за плечи. Она долго стояла на набережной, глядя на тёмную воду Невы. Несуразно широкая в этом месте, река катилась мимо, неспешно, могущественно, и Алена думала о том, что отец, наверное, любил эту воду. Он всегда говорил, что Нева — это прихожая океана. Что, если плыть по ней достаточно долго, попадёшь во все моря мира. Он никогда не возвращался из своих рейсов одинаковым. Всегда приходил другим человеком — обожжённым солнцем, прокопчённым ветром, с глазами, в которых плескалась бесконечность. Мать смеялась: «Твой отец привозит домой кусочки океана». И она была права.
Алена шла домой пешком, хотя могла бы доехать на метро. Ей нужно было движение, воздух, усталость в ногах, чтобы заглушить ту странную тревогу, которая разрасталась внутри неё весь день. Она шла по Васильевскому острову, мимо старых домов с дворами-колодцами, мимо парадных с резными дверями, мимо витрин, в которых загорались жёлтые огни. Город готовился к ночи. А она готовилась к отлёту.
Дома, в маленькой, но уютной квартире на шестом этаже, её ждал уже собранный чемодан. Она собрала его вчера вечером, механически, повинуясь не разуму, а какой-то внутренней директиве, которая щёлкала в ней, как тумблер: понадобится — положи. Лёгкие платья, которые она почти не носила, купальник, купленный два года назад и так и не снявший ценник, паспорт, ноутбук, запасные зарядки, блокноты, книги. Она вытащила чемодан в прихожую, проверила замки и только потом позволила себе сесть в кресло и закрыть глаза.
Квартира пахла книгами и сухими травами. Мать сушила их на кухне — мяту, чабрец, зверобой — развешивала на бельевой верёвке над плитой, и потом весь дом ещё неделю пах летом. Матери не было двадцать лет, но запах держался, как держатся на старых стенах следы краски: нельзя стереть, можно только закрасить. Алена не закрашивала. Она берегла эту квартиру как музей. Как единственное место, где мамин голос ещё звучал между стен.
Она подошла к окну и посмотрела на тёмную воду Невы. Река шла тяжело, катила свинцовые волны под мостом, и в её глубине, казалось, шевелилось что-то тёмное, медленное, неспешное. Она всегда чувствовала странную связь с водой. Не объяснимую, не научную — какую-то первобытную, идущую из тех глубин, где не работают формулировки. Стоя у окна, она думала об отце. О том, как он уходил в свой последний рейс. Ей было пятнадцать. Он стоял на причале, такой большой, такой живой, и махал ей рукой. Потом развернулся и пошёл по трапу, ни разу не обернувшись. Она помнила эту спину — крепкую, прямую, в форменном кителе. Помнила, как хотела крикнуть ему вслед: «Папа, не уходи!» — и не крикнула. Потому что ей было пятнадцать, и она считала себя взрослой. Потому что она была уверена, что он вернётся.
Он не вернулся.
«Атлантик Роуз» — сухогруз, на котором он ходил капитаном, — вышел из порта Хило на Гавайях в свой последний рейс и исчез. Без сигналов бедствия, без обломков, без следов. Просто исчез, как будто океан проглотил его целиком, вместе с командой, вместе с грузом, вместе с её отцом. Официальная версия — шторм. Неофициальная — никакой. Его искали полгода. Нашли — ничего. Алена выучила документы той операции наизусть, до последней радиограммы, и в них не хватало одной детали: судно уходило в море не по своему маршруту. Изменение внесли в диспетчерскую запись за четыре часа до выхода. Она носила эту недостающую деталь в себе двадцать лет, как носят под сердцем камень, — и каждый новый факт об океане примеряла к ней: а вдруг этот раз сойдётся.
Алена так и не приняла эту потерю. Она научилась жить с ней, но не приняла. Она стала океанологом, чтобы понять, как вода может вот так просто забирать людей. Она изучала течения, глубины, аномалии, потому что где-то в глубине души верила: если она поймёт океан, она поймёт, куда он дел её отца.
Мама, художница, умершая, когда Алене было двенадцать, — за три года до исчезновения отца, — говорила: в их роду были ясновидящие. Женщины по линии Снигеревых всегда знали больше, чем положено. Прабабка видела за три дня до того, как пришла телеграмма, что её сын не вернётся с фронта. Она выходила на крыльцо и смотрела на дорогу, и соседи говорили: «Варвара опять ждёт». Она ждала. И он не вернулся. Бабка угадывала имена будущих женихов у подруг, и подруги потом выходили замуж именно за этих людей, пугаясь до слёз. Мать видела море. Она говорила, что море тянет её, что ей снятся одни и те же сны — огромные волны, подводные города, свет в глубине. Она рисовала эти сны. В их квартире до сих пор висит её картина — «Глубина», — и Алена каждый вечер проходит мимо неё, стараясь не смотреть. На этой картине из тёмной воды поднимается город. Белые башни, арки, купола. И в центре — свет. Золотой, тёплый, пульсирующий, как сердце. Однажды, ещё студенткой, Алена рассмотрела картину вплотную — с лупой, как улику, — и нашла на одной из башен крошечную фигурку девочки с распущенными волосами. Ниже, почти нечитабельно, мать вывела год. Алене тогда было семь. Картина была написана за четыре года до её рождения. Она никому не рассказывала об этой находке. Но с того дня, стоя перед «Глубиной», она спрашивала себя: что мать знала?
— Ты чувствуешь воду больше, чем другие, дочка, — шептала мать, поглаживая её по волосам. — Это не проклятие. Это дар. Не бойся его. Он приведёт тебя к чему-то важному. Только помни: вода никогда не обманывает, но она никогда и не жалеет. Она показывает правду. А правда — это не всегда то, что ты хочешь увидеть.
Алена всегда скептически относилась к этим словам. Она была учёным. Она верила в приборы, в данные, в воспроизводимость эксперимента. Дар — это то, что не помещается в таблицу, а значит, не существует. Она говорила себе это сотни раз, стоя перед маминой картиной. И всё же — она становилась океанологом. И всё же — она чувствовала воду. И всё же — сейчас, стоя у окна, она внезапно ощутила, как по её спине пробежал странный электрический разряд. Волосы на руках встали дыбом.
Вода в Неве, казалось, стала темнее. Гуще. Из её глубины, там, где обычно было чёрно и непроглядно, мелькнул какой-то призрачный свет. Бледный, зеленоватый, он всплыл, покачиваясь, как поплавок, — и погас. Алена моргнула, автоматически фиксируя детали: время, ветер, угол фонаря на мосту, блик от мокрого стекла. Все объяснения сходились. Ни одно не ложилось. Сердце стукнуло раз, второй, третий. Ей показалось, или воду на мгновение прорезал свет — яркий, золотой, совсем не похожий на отблеск фонаря.
«Нервы», — решила она, отворачиваясь от окна. «Переутомление. Слишком много работы. Четыре часа совещания, перелёт завтра, сборы». Она подошла к столу, где лежала её самая ценная книга — старый фолиант о морских течениях, подаренный отцом. Обложка из тёмно-синего ледерина, потёртая, с золотым тиснением, которое почти стёрлось, но всё ещё угадывалось: «Моря и океаны». Отец вписал на форзац чернилами: «Алене — чтобы она всегда помнила, откуда пришла. Твой капитан».
Она часто листала эту книгу. На её страницах отец оставлял пометки — аккуратные, карандашные, на полях. «Здесь сильное течение, держись левее». «В этом районе рыбаки находят странные предметы». «Проверить глубину». Это был его личный атлас, его карта мира, его исповедь. Алена берегла книгу как зеницу ока. Она была последним, что осталось от него живого — помимо памяти.
Она открыла книгу на закладке. И замерла.
Закладкой служил высушенный цветок. Небольшая белая роза с необычными, почти прозрачными лепестками. Тонкими, как крылья стрекозы, и на просвет они казались ледяными. Алена понятия не имела, откуда он взялся. Она никогда не клала его туда. Она знала эту книгу наизусть — каждый корешок, каждую страницу, каждую пометку. Цветка в ней не было. Она была в этом уверена на сто процентов. И всё же он лежал здесь, на странице о Гавайских островах, — хрупкий, белый, невозможный.
Она осторожно взяла его в руки — двумя пальцами, как улику, которую нельзя повредить. Он был сухим, но не рассыпался — лепестки держались, будто их только вчера срезали. И от него исходил аромат. Нежный, но отчётливый. Она ожидала чего угодно — сухой травы, пыли, ничего. Вместо этого — смесь жасмина и морской соли, сладкая и горькая одновременно, как слёзы пополам с солью. Аромат был настолько живым, что у неё закружилась голова. Она поднесла цветок к лицу, закрыла глаза и вдохнула.
«Снежная роза», — вдруг пришло ей в голову.
Слово само всплыло из глубины сознания, готовое, целое, как будто оно ждало здесь, в темноте, именно этого цветка, чтобы выйти на поверхность. «Снежная роза». Она произнесла это вслух, одними губами, и в комнате будто стало тише. Чайки за окном перестали кричать. Нева перестала шуметь. Мир затаил дыхание на одно мгновение — ровно на то, чтобы она произнесла эти два слова.
Она положила цветок обратно в книгу, закрыла её и убрала в чемодан. Объяснить себе, зачем берёт его с собой, она не могла. Просто взяла. Как берут талисман, сами не зная почему. Как будто что-то подсказывало ей: не оставляй его здесь. Он тебе понадобится.
Поздно ночью, уложив последние вещи, она заснула в кресле, так и не дойдя до кровати. Ей снился сон. Странный, липкий, как мёд, и в то же время прозрачный, как вода.
Она стояла на берегу океана. Ноги утопали в песке, чёрном, как вулканическая ночь. Вода была тёплой, как парное молоко, и пахла чем-то тревожным, сладковатым — жасмином, серой, солью. Небо было звёздным, но звёзды здесь были другие — крупные, яркие, низкие, как будто их можно достать рукой. Вдалеке, на горизонте, что-то светилось — то ли город, то ли вулкан, то ли просто отражение луны на воде.
Прямо из волн, шагнув на берег, на неё смотрел мужчина.
Он был высоким. Волосы — цвета мокрого песка, выгоревшие на солнце, со светлыми прядями. Глаза — цвета океанской глубины, янтарные, с золотыми искрами, в которых плескался свет. Он не двигался, просто стоял и смотрел, и в этом взгляде не было ни угрозы, ни оценивающего любопытства — только узнавание. Так смотрят на вещь, которую давно искали и наконец нашли. Так смотрят на человека, которого ждали всю жизнь, даже если сами этого не понимали.
Он протянул к ней руку. И Алена, не в силах сопротивляться, шагнула в воду. Волна приняла её, нежно, как мать принимает ребёнка. Вода была тёплой, ласковой, и она не боялась. Она тонула, но не боялась. Чувствовала лишь всепоглощающее притяжение и тихий, настойчивый зов — зов, который шёл не извне, а из неё самой. Вода смыкалась над ней, тёплая, золотистая, светящаяся изнутри, и в этом свете она видела его лицо — рядом, вплотную, так близко, что чувствовала его дыхание: солёное, тёплое, живое.
«Алоха», — сказал он.
Слово отдалось в её груди, как удар колокола. Тёплое, родное, незнакомое. Оно было приветствием и прощанием одновременно, обещанием и предупреждением. Она не знала этого слова, никогда не слышала его, и всё же понимала его так, будто знала всегда.
— Алоха, — ответила она, не зная, откуда берёт это слово.
Он улыбнулся. И в его улыбке было что-то такое, от чего у неё перехватило дыхание — что-то древнее, тёплое, опасное. Он поднял руку и коснулся её щеки — кончиками пальцев, легко, как будто проверял, настоящая ли она. Его прикосновение обожгло её. Не жаром — холодом. Снегом. Оно было ледяным и огненным одновременно.
«Я ждал тебя», — сказал он. Но голос его прозвучал не извне, а внутри неё, в самой глубине, где не бывает слов.
И проснулась.
Утро встретило её серым петербургским светом, чайкой за окном, которая орала над Невой, и запахом кофе, доносившимся из кухни, — она забыла выключить кофеварку, и она механически выключила её, прежде чем пойти в душ. Дрожащими руками она налила себе воды и выпила залпом. Сердце всё ещё колотилось. На коже, там, где его пальцы коснулись её щеки, всё ещё держалось то странное ощущение — снег и огонь, лёд и пламя.
Она подошла к зеркалу. Лицо у неё было бледным, глаза — огромными, тёмными. Она посмотрела на себя и сказала вслух, строго, как говорила себе всегда:
— Это был сон, Алёна. Просто сон. Переутомление. Сборы. Перелёт. Ты учёный. Ты веришь в факты. А факт состоит в том, что завтра ты улетаешь на Гавайи, чтобы исследовать термальные источники. Вот и всё.
Но внутри неё всё ещё бился тот странный отголосок тепла. Оно держалось под рёбрами, как держится последний уголь в остывающей печи. Она отмахнулась от наваждения, умылась ледяной водой, наскоро позавтракала — яйцо, хлеб, кофе — и, взяв чемодан, вызвала такси в аэропорт.
Пулково встретил её серостью, очередями и запахом аэропорта — смесью кофе, пластмассы и усталости. Она прошла регистрацию, сдала багаж, прошла досмотр. Перед выходом на посадку она зашла в маленький магазинчик и купила бутылку воды и шоколадку — просто чтобы занять руки. А потом сидела у окна в зоне вылета и смотрела на серое небо, на котором не было ни одного просвета.
Она думала об отце. О том, что через несколько часов она будет над Тихим океаном — над тем самым океаном, который взял его у неё. Она не была здесь с тех пор, как пропала «Атлантик Роуз». Она не летала в эту сторону. Она избегала. А теперь возвращалась — по работе, как казалось. Но кто-то внутри неё знал: это не работа. Это возвращение.
Объявили посадку. Она встала, взяла ручную кладь, пошла к выходу. Пол на секунду качнулся под ногами — так ей показалось. Она остановилась, перевела дыхание и пошла дальше. Позади неё, на кресле, осталась забытая шоколадка. Она не заметила.
Самолёт взлетел, разрывая серые тучи, и набрал высоту. Алена сидела у иллюминатора, глядя вниз, на бесконечное море облаков. Потом облака кончились, и за иллюминатором открылась бездна Тихого океана. Изумрудная, синяя, бесконечная. Солнце стояло высоко, и от воды, казалось, поднималось тепло, которое чувствовалось даже сквозь стекло.
Алена смотрела на океан, и внутри неё разрасталось то самое предчувствие, о котором говорила мать. Оно было не тревогой. Это было ожидание. У неё защемило в груди — так щемит, когда смотришь на фотографию места, в котором никогда не был, но которое помнишь как родное. Она прижала ладонь к стеклу, как будто хотела коснуться воды. Океан простирался под ней на сотни миль — синий, бескрайний, живой. И она чувствовала, что он знает о ней.
В аэропорту Лос-Анджелеса, где была пересадка, ей показалось, что за ней кто-то наблюдает. Обычное ощущение в переполненном терминале, но оно было настойчивым, конкретным. Она оглянулась. Люди спешили, катили чемоданы, разговаривали по телефонам. Никто не смотрел на неё. И всё же холодок пробежал по спине. Она потёрла рукав, отогнала ощущение и пошла к своему выходу.
Перелёт через океан был долгим. Она почти не спала — смотрела на воду, потом на звёзды, потом снова на воду. Задремала уже на подлёте к Гонолулу, и ей снова приснился он. Тот же берег, тот же чёрный песок, те же янтарные глаза. Он стоял по колено в воде и смотрел на неё. И снова протянул руку. И снова она шагнула.
«Алоха», — сказал он.
И она ответила, уже не удивляясь:
«Алоха».
Она проснулась от того, что самолёт пошёл на снижение. За иллюминатором розовел рассвет. Где-то внизу, в дымке, проступили очертания островов — тёмные, гористые, с белой каймой прибоя. Гавайи. Она смотрела на них, и сердце колотилось где-то в горле.
В Гонолулу она пересела на маленький самолёт местной авиакомпании. Пятнадцать минут над водой — и остров приблизился, вырос из океана, стал огромным. Она прижималась лбом к холодному стеклу, разглядывая его: белые пляжи, тёмные поля лавы, зелёные горы, вершины которых кутались в облака. Большой остров.
Она приземлилась в аэропорту Кона, и её тут же окутал влажный, сладкий воздух, наполненный ароматом цветов и вулканической земли. Запах был резким, живым, пьянящим — таким, от которого кружится голова на пустой желудок. Она сошла по трапу, сделала шаг, и земля под ногами оказалась тёплой — не от солнца, а как будто изнутри, как будто она сама дышала жаром.
Небо было такого синего цвета, какого она не видела никогда в жизни. Чистое, бесстыдное, яркое. Солнце жгло, и кожа на руках тут же покрылась испариной. Пальмы шумели на ветру, и этот шум был живым, не похожим на шорох берёз, — более древним, более низким, как будто деревья разговаривали на языке, который люди давно забыли.
Аэропорт Кона был маленьким, почти летним — открытые галереи, цветы в кадках, яркая реклама. Она прошла паспортный контроль, получила багаж и вышла в зал прилёта, щурясь от солнца.
Её встречал представитель института — пожилой гаваец с добрыми, глубокими глазами и ожерельем из ракушек на шее. Он держал табличку с её фамилией — «СНИГЕРЕВА» — и улыбался так, будто увидел старого друга. Он шагнул к ней, протянул руку — ладонь была широкой, горячей, мозолистой — и произнёс то самое слово, которое она слышала во сне:
— Алоха, доктор Снигерева. Добро пожаловать на Большой остров.
Алена сжала его руку. И почувствовала, как в кармане джинсов, где лежал сухой, хрупкий лепесток «снежной розы» — она сама не помнила, как он туда попал, — стало тепло. Не жарко. Именно тепло, как от живого тела. Как будто цветок узнал воздух этого острова и ожил.
Она улыбнулась в ответ. У неё перехватило дыхание — от жары, от смены часовых поясов, от всего сразу. А может, от чего-то другого. От того, что за спиной у пожилого гавайца, у выхода из аэропорта, мелькнул силуэт — высокий мужчина с выгоревшими волосами. Он стоял в тени пальмы, и ей показалось, что он смотрит на неё. Она моргнула. Силуэт исчез.

