Читать книгу Низвержение (Ашель Поль Ашель Поль) онлайн бесплатно на Bookz (4-ая страница книги)
bannerbanner
Низвержение
Низвержение
Оценить:
Низвержение

3

Полная версия:

Низвержение


– …сначала я выслушиваю небылицы о своем же городе, потом еще и это! Слушай, я же видел, что ты просто круги наворачивал по Млечному, это даже сотки не стоит. Вон, та же самая остановка, на которой ты меня подобрал. Ты думал, я Удочную не узнаю с другой стороны? Идиот, я тут родился! Черт, да ты даже не додумался высадить меня на другой остановке! – почти кричал я от разочарования.


– Плати деньги по-хорошему и убирайся из моей машины, – глухо вырвалось из его глотки, тогда как руки его в беспорядке рылись в бардачке машины.


Он буравил меня почти что мельмотовским взглядом, будто весь содержащийся в нем алкоголь в мгновение вспыхнул, затмив пламенем зрачки заодно с душой, спрятанной за ними, и теперь этот пожар собирался выплеснуться в салон, пожрав меня заодно со всей этой адской колымагой. Мне ничего не оставалось, и я расплатился хотя бы за то, что снова оказался на Удочной. Находить положительное в обмане – излюбленная тема побежденных, и я не был в тот момент исключением. Я захлопнул дверь, и машина вмиг скрылась в вечернем мраке, будто ее и не было в помине. Скупой, заплатив дважды, вновь направился вдоль знакомых уже улиц, не имея ни малейшего представления о том, куда идти дальше. Тусклые светильники, развешанные изредка на масштабных трехметровых воротах, изрыгали желтые огрызки света, привлекая к себе скорее ночную мошкару, нежели людей. Всю дорогу ноги то и дело проваливались в грязь дорожных ям, а окружение казалось таким же одинаковым, таким же блеклым и местами черным, таким же безнадежно унылым, как и все в этом городе (и моей голове). Я плелся от одного огарка света к другому и, боясь обжечь свои москитные крылья, держался на расстоянии от замурованных дворов, облепленных неумело скрученной проволокой, как будто что-то могло выскочить из этих самых дворов, напугать меня до смерти и навсегда оставить в себе… За каждым углом сквозило что-то далеко узнаваемое, может, даже родное, но однозначно непризнанное мной, так что я натурально шарахался от каждых ворот, когда тщился прочесть в кромешной темноте название улицы на какой-нибудь потертой табличке одного из бесчисленных обветшалых домов этого района. Я будто задыхался, когда во всей этой безнадежной тьме силился отыскать родную улицу, а та была все одинаково недосягаема для меня, как бы я ни петлял и ни плутал в сознании, в слепых потугах вспоминая отличительные приметы родной улицы, но я будто действительно забыл дорогу домой, и все чувствовал, что буквально тону в этой череде неприметных дворов с высокими воротами, а Лесной все нет и нет, и ничего все так и не предвещало ее появления, и на улице, абсолютно безлюдной, не слышно даже лая дворовых собак – настолько на меня давили дома – а я все такой же потерянный шатался в безликой безымянности улиц. Так я не выдержал и побежал. Бежал причем в таком диком животном испуге, боясь оглянуться в темноте, точно бежал от преследователей – только и слышались собственные шлепки по грязи – и пробежал в таком духе не один угол в каком-то слепом порыве, пока меня не отпустило, и я не осознал, насколько идиотской могла бы показаться со стороны такая выходка, и даже когда я выдохся, не переставал ускоренным шагом идти и идти, пропуская мимо какие-то подъездные закоулки, из которых доносились харкающие звуки мне вслед да изредка виднелись сигаретные точки на месте глаз. Я брел целую вечность, и, наверное, состарился бы в ней, если бы не острое щемящее чувство в груди, которое я вдруг испытал, когда в бесконечной пошлости улиц, стал узнавать родные предочертания, которые еще не вырисовывались в целостную картинку, но всячески говорили: «Вот оно, пройдешь еще несколько углов, и будет тебе Лесная, только иди», и я послушно шел, в отчаянии доверившись своему чувству, и мое чувство меня не обмануло.


Когда я прошел еще несколько убогих закоулков, у меня не оставалось никаких сомнений, что передо мной Лесная. Казалось бы, все было на месте, и вроде бы ничего не изменилось, и все было тем же, что и десяток переулков назад, но вот щемящее чувство повелевало: «Взгляни!», и я, слепой глупец в этой кошмарной вселенной, оголтело пожирал глазами то, что передо мной открылось. И я увидел… И то, что я увидел, было в слезах и поту, от которых уже никогда не отмыться ни мне, ни кому-либо еще – они стекали с моих воспоминаний о навсегда утерянном далеком времени… В итоге, когда я наконец выбрался из душного мракобесиях тех лабиринтов (моя сердечная благодарность тому водителю, звездам и всему Млечному), я наконец прозрел и увидел родную улицу такой, какой я ее навсегда и запомнил в последний раз, кубарем вываливаясь из этого города как шлак: каркающий смех уличных безликих теней, появляющихся на улицах только в ночное время, до боли знакомый тембр комнатных драм, разыгрываемых под вечер, вакхическая и неестественная радость, разбивающаяся о стены самых обветшалых домов, кровь, что кипела и упивалась властью над разумом. Все кругом пробуждалось в мрачном торжестве иной жизни. Улица – та единственная улица, под которой понимается жизнь, дышала остротой чувств, превращая ночь едва ли не в праздник, на котором присутствовали все, но лишь немногие были приглашены. Там, где еще недавно пахло трущобным забвением, теперь виднелись откровенно паршивые люди, мелькающие в окнах, где они только и делали, что лаяли друг на друга, на каждом этаже, в каждой каморке, по любому поводу и без, чаще всего со скуки, и тем самым очередной раз подтверждали отсутствие божественной искры в себе. Я напитывался уличной атмосферой, ожидая, что дома меня ожидало что-то крайнее из всего увиденного. Где-то впереди послышался скрип открываемых ворот, таких же ржавых, как промытые мозги жильцов под самое утро. Стоя в кромешной темноте, я различал человеческие булькающие голоса, голоса хриплые, оставляющие своим воплем трещины на асфальте, голоса, вопящие о том, что они больше не могут.


Оставив за спиной очередную трагедию, я шел дальше и дальше по Лесной, и по мере того, как загорались все новые (рабочие!) фонари, узнавал новые подробности о соседях: новые и старые машины, блеском и гнилью возвещавшие о благосостоянии семьи; разрушенные и построенные этажи ветхих и праздных домов – у всех есть свои тайны: дети или отсутствие оных, ибо бездетность – проклятье отцов; есть ремонт или без мужика, развод – повод начать сначала; высокие ворота – залог частной жизни, духовная нищета всегда хорошо; горит свет из окна ночью – в семье горе, ночью работяги все спят; битые окна – дыры в сердцах, доверие всегда под замок; ухоженный сад – убитая жизнь, заботься о нем каждый день; бревенчатая скамья у ворот – жизнь прошла, нет – еще успеет пройти. Вся цикличная жизнь была как на ладони, достаточно было только ходить от одного дома к другому, чтобы лицезреть различные стадии рассвета и заката, что являлись по сути одним и тем же. Лесной мир строился на балансе, где невозможно было иметь и успеть все, как ни пытайся привести день в порядок. Те, кто были богаты, расплачивались своим здоровьем за богатство или же временем, что было чаще всего, иные бы сказали даже – расплачивались душой или же духовной жизнью. Бедные находили счастье зачастую в семейном очаге, и перед ними куда охотнее раскрывались врата забвения, нежели перед их надзирателями, что пытались зацепиться за действительность, а следом еще и за наследие. Но те, кто пытались удержаться посередке… О! Перед ними воистину разверзалась адская бездна. Все было уравновешено, где за что-либо обязательно предстояло расплачиваться тем, что имелось в наличии, и эту истину мне еще предстояло познать на своей шкуре (далеко потом через все юношеские глупости).


Я спустился вниз по Лесной, где под девятым номером покоились развалины родной хаты. На дряблых выцветших воротах, некогда окрашенных в цвет плюща, все так же висел отслуживший свое светильник, который на удивление все еще работал, несмотря на упаднические настроения дома. Хозяин в доме отсутствовал довольно-таки давно. Освещение было паршивым, разглядеть что-либо получалось только в общих чертах, а то, что было видно, на поверку оказывалось, что лучше того и не видеть вовсе. У самой калитки развалился темный шевелящийся сгусток, с трудом приобретавший человеческую форму, как бы я ни пытался его разглядеть. Как это часто бывает: когда что-то плохое происходит, с трудом удается это соотнести со своей жизнью. Мне было проще поверить, что кто-то развалился у чужих ворот, но никак не у моих, ибо чем тщательнее я вглядывался в тот мешок у порога, тем омерзительнее становилось на душе. Я узнал Его, и не было никаких сомнений, что это был Он. Грязный, толстый, развалившийся в собственном дерьме кусок жира, стопки спирта и зомбированного отупения на фоне распитых бутылок, незамысловатых заборных рисунков и огромного дерьма, прибитого к девятому номеру. Нескончаемый одинокий бубнеж, щуплые поиски неведомого в пределах своего тела. Ах, точно… Это была сигарета – девяносто пять уклей за пачку – тусклым свечением очертившая контуры некогда знакомого лица. В этот момент хмельная пелена будто спала с Его лица, и на меня глядели ожесточенные глаза, готовые встретить в штыки любое мое слово. Закадычное подергивание, тяжелое дыхание издыхающего сердца, дыхание комнатного перегара как ядовитое облако над Лесной, липкие пузыри заместо звуков человека в состоянии комы – я узнавал Его, будто давно забытая болезнь повторно дала о себе знать с еще большим упорством, с еще большей нечеловеческой жаждой разрушения. Его руки даже перестали дрожать, пока Он медленно затягивался, точно собираясь с силами. Бычок, описав дугу, не долетел до меня всего несколько шагов. Затем Он, выпустив последние клубы дыма, откашливаясь, запинаясь и забываясь в порядке слов, сказал:


– Мориц… проклятый ублюдок… зачем, скажи мне, зачем ты только вернулся? Почему тебе не сиделось в той дыре, из которой ты выполз? Почему ты всего-навсего не сдох? Думаешь, я сейчас встану и встречу тебя с распростертыми руками? Никому ты не сдался, Мориц, это мой дом – не твой! Поэтому катись отсюда, ублюдок! Твоего тут ничего нет!


Я почему-то оторопел от такого приветствия и с кашлем пытался выхаркать изнутри что-то в ответ. Как будто что-то когтистое в желудке поднималось по стенкам и забивало мне горло. Я пытался не захлебнуться собой.


– Нечего сказать, да?! – испуская черные пузыри, проговорил Он, решительно направляясь ко мне.


Огромная туша приближалась, заслоняя собой последние крохи света, и единственное, что я успел почувствовать перед сокрушительным ударом всем весом его тяжелой туши, был тлетворный запах чернил, сочившийся желчью от каждого выдоха, от всей его шкуры. Затем последовали удары под аккомпанемент булькающих извержений. Грязь была повсюду: грязью обито небо, звезды, весь путь до Лесной, мое тело, до невозможного чужое в тот момент. Казалось, было холодно, и я старался погрузиться с головой в землю, чтобы отыскать тепло; раскинутые руки слой за слоем рыхлили землю до тех пор, пока я не догреб до самого дна, где мог спрятаться от страха. Светонепроницаемая масса стояла на самом верху ямы, точно решаясь окончательно закопать меня. Слова доносились задом наперед, и различить среди них что-то внятное для меня было чем-то непосильным. К несчастью, на помощь словам пришли руки, впившиеся мне под ребра, которые-таки вытащили меня из-под скорлупы, и ночь показалась мне еще темнее.


– Ты… ты просто дерьма кусок, Мориц, – запыхавшись от избиения, просипело лицо передо мной, – погружайся в то, из чего ты вышел.


Кусок… похоти. Запачканные клочки иллюзий сливаются вновь, чтобы забыться и захлебнуться. Кусок… плоти. Подобное порождает подобное, потакая вырождению и жажде чужих страданий. Кусок… веры. Лицедейские слезы стекают в сточную лужу всемирного искупления. Кусок… страдания. Внушенное удовольствие как вид извращения. Кусок… себя. Тысячи лиц без единого голоса.


Наконец долгожданная встреча закончилась: калитка сокрушительно захлопнулась, бормотание смолкло, шаги отдалялись от меня, а прерывающееся собственное дыхание – все, что осталось со мной помимо боли. Сумерки изодранным плащом накрыли меня. Я ничего не видел, а вселенское Ничто не замечало моего существования. Земля подо мной пропиталась разбавленной жижей, вонью и… теплой кровью. Подобно чему-то слепому и только что рожденному я инстинктивно полз к тому месту, где лишь недавно горел тусклый свет. Под руку попадались опорожненные бутылки и битые стекла, что говорило о верном направлении, и я в конце концов забрался на своеобразную скамейку, где недавно сидел Он. Горькое осознание медленно приходило вместе с потерянной чувствительностью, и только тогда, когда брызнули первые слезы, я полностью проникся произошедшим. Как бы мерзко ни было это признавать, но душу залихорадило от жалости, и я упивался ею – самозабвенно и упоительно. Подставить другую щеку – в этом есть что-то от алтарного животного.


Я провел остаток ночи на скамейке-колодце, на которой излил из себя все, что накопилось за прошедшие дни. Что-то опять тревожило меня, что-то пыталось пробудить, дергая за больное плечо. Отрывки слов vice versa доносились до меня.


Боже, Мориц, да у тебя кровь! Постой, ты же мертв… У тебя должны были быть причины. Твои раны неизлечимы… Не стоит смешивать себя с грязью. Не смог убить себя сразу…


Светало. Я, закинув перепачканный рюкзак через плечо, решился войти в небольшой двор: бычков было что песчинок, устилавших ковром путь до двери. Окружающий беспорядок едва ли резал глаз, когда я оказался в доме: прожжённое кресло стояло на том же месте, в прихожке, у входа, заваленное кульками, одеждой и прочим барахлом, на полу была разбросана обувь, об которую я старался не споткнуться, пока шел в свою комнату. Всюду окурки, окна занавешены, в воздухе ощущалась затхлость, что годами не выветривалась, из туалета несло дерьмом и вековой мочой – дух прокуренных стен и разрушения поселился в доме, что я когда-то любил – я удивлялся, почему он не успел сгореть, пока меня не было. Двери в мою комнату были на совесть забаррикадированы досками, так что я едва ли не психанул, пока пытался освободить проход. Оказалось, что дверные петли частично были выломаны, и доски просто повалились ко мне в комнату, когда я дернул за ручку. Моя берлога предстала в еще более жалком виде, чем несчастная прихожка: все, что можно было вынести из зала, вынесли подчистую за исключением разве что разваленного еще в эпоху моего отъезда дивана и поредевших книжных полок, которые были всего-навсего аккуратно прибитыми досками. Книг, впрочем, почти не осталось – страницы многих из них были вырваны, разбросаны по полу, некоторые из них были в помоях и еще непонятно в чем – этот ублюдок постарался на славу, чтобы превратить мою комнату в мавзолей, оставив целыми разве что голые кирпичные стены. Воистину, если бы стены могли говорить. Я завалился на диван, глотнув вековой пыли напоследок, и тут же забылся глубоким сном. Мне была до черта ноющая боль по всему телу, я забыл шлюху на Удочной и ее схожее моему состояние, мне было плевать, если б завтрашний день не наступил, а я и вовсе б не проснулся. Где-то в глубине души поднималось чувство, что я наконец дома.


II

Первый луч света растопил непроглядную тьму рассудка-утопленника, принеся с собой первобытный поток необузданных мыслей – мыслей тяжелых, всплывающих из самых глубин. Сознание было похоже на блики полностью прозрачной воды в пруду. Один кратчайший миг, растянувшийся в бесконечность, когда у меня не было представления о том, кто я, где нахожусь, в каком временном промежутке – зияющая дыра на месте памяти, заштопанная неумелым портным, где я – лишь собственная тень, а место моего пребывания – вся вселенная. День недели как попытка затолкнуть свое лишнее тело во временные рамки. Одно лишь мгновение отделяло от монотонной канвы – мгновение исключительности нового дня. Щелчок пальцами, ослепительный свет, и я Здесь.


Психоделический белый постепенно тускнел, пока не приобрел форму нищенских и убогих в своей природе стен, о которые разбивались первые мысли. На месте обоев – потрескавшийся кирпич цвета запекшейся крови, лаконично рассказывающий немую историю всем тем, кто готов слушать. В этой комнате, кажется, заключен весь мой мир.


Неизвестное утро.


– Мориц, ты идешь? – прогудело по осенним трубам что-то далеко и сверху.


Этот горланящий набор звуков принадлежал Ему. Никаких имен для Него, только «Он». Он не имел имени с тех пор, как я убил Его, но Его тело продолжало вставать по утрам изо дня в день, встречая новое утро с одних и тех же фраз, которые Он не уставал повторять. Какого черта я продолжал терпеть Его в своей жизни? Не могу ответить на этот вопрос и по сей день. Наверное, дело в привычке и инстинктивной терпимости, которую невозможно было пересилить.


– Мориц, я опаздываю, – гул и треск из трубки в телефоне.


Мориц, сегодня четверг или пятница, ты идешь? Мориц, по твоей глупости, Мориц, по твоей невнимательности, я – Мориц. Мориц, твоя семья отвернулась от тебя, но не стоит забывать, что я и есть твоя семья. Мориц, кровные узы – узы рабства – они объединяют нас, эта паршивая кровь разделена на нас двоих от единственной ветви. Мориц, ты можешь отвернуться, но я все равно смотрю тебе в глаза, потому что кровь, кровь, кровь. Будь проклят весь твой род, Мориц.


За окном всего лишь утро, а солнце уже клонилось к горизонту. Я вижу сон во сне и приму действительность за ложь, когда проснусь. Только бы сохранить это чувство, когда мой сон начнет трещать по швам.


Я пытался собрать себя по частям – хоть с того дня, как я приехал, и прошло чуть больше двух недель, тело ломило так, будто ночной эпизод повторялся ежедневно, заканчиваясь каждый раз одинаково. Времени, пока Он соберется, было предостаточно, и я подумал чем-нибудь занять себя, пока Он бесцельно слонялся из комнаты в комнату в поисках пачки сигарет, которую он оставлял по старой привычке на кухне, на холодильнике. Пошарив рукой вокруг дивана, я нащупал изодранную книгу, корешок которой разваливался чуть ли не от каждого моего прикосновения. Обложка начисто стерлась, часть рукописи была навсегда утеряна, а мелкий шрифт текста едва ли предрасполагал к утреннему чтению. Строки, однако, были такими недосягаемыми и необъятными, что расстояние между ними спокойно могло вместить мое крохотное «Я», чтобы затем захлопнуться и замуровать меня в прозе. «Деревья в парке огрузли от дождя, и дождь как прежде и без конца падал в озеро, простершееся серым щитом». Ветви, отягченные влагой, клонились к земле, так? Тяжелые ветви, непроглядные кущи, деревья, выстроенные в ряд: они мокнут, потому что идет дождь, а ветви… Черт, про ветви там не было и слова – только про дождь и деревья. Попробовать прочитать заново. Итак, «Деревья в парке огрузли от дождя, и дождь, как прежде и без конца падал в озеро, простершееся серым щитом». Гладкий серый щит, что точно по размеру накрывает озеро сверху. Нет! Представляется только серый щит на фоне мелких деревьев, за которыми наблюдаешь сверху, затем окружающий фон растворяется и перед глазами только щит: никаких деталей на нем, никакого цвета – только круг, внутри которого еще целое множество этих кругов. Теперь щит находится в окружении других щитов: контуры их размыты, но воображение имитирует их кучность. Бесцветные щиты, и я уже не гляжу на озеро, я стою перед шеренгой щитов, притиснутых плотно друг к другу. Возможно, где-то там и идет дождь, но он за пределами шеренги, а сами капли дождя схожи с опилками, что сыпятся на гладкую поверхность металла. И ни одной мысли об озере… Далее: «Там проплывала стая лебедей, вода и берег были загажены их белесовато-зеленой жижей». Минимум акцента на стае, лебеди априори белые, а их клювы гуашного оранжевого цвета – собирательный образ лебедя, но дело даже не в этом. «Белесовато-зеленая жижа». Белесоватый – в определенной степени белесый, беловатый или же тускло-белый. (Кто-то тем временем открыл дверь в мою комнату.) Я задумался: можно ли чему-то в комнате дать характеристику белесоватого? Мое внимание частично еще на страницах книги, частично и безуспешно связывает белесоватый и зеленый, чтобы образовать из них жижу, на берегу, вроде бы. Жижа… «Они нежно обнимались, побуждая серым дождливым днем…», незаметно погрузив ноги в жижу, которую они и не замечали ранее. Тем временем вторженцем, как и ожидалось, оказался Он, всячески пытавшийся мне докучать, что-то активно жуя и громко при этом чавкая. Погодя немного, Он присел на диван, ожидая найти подушку за спиной, но, не обнаружив ее, потому что все подушки были заняты мной, расположился с краю. Что-то там ноги в воде, желтая жижа, накрытый щит и голубки… Ой, не голубки, а лебеди. Тогда Он поднял с пола пыльное покрывало, подложил себе под голову и продолжил чавкать что есть мочи. Что там с лебедями? «Они нежно обнимались, побуждаемые серым дождливым днем, молчанием намокших деревьев, щитовидным свидетелем озера, лебедями». Что-то громко хрустнуло у Него во рту, наверное, хрящ, хотя издали кажется, что в руках у Него колбаса с хлебом. Черта с два я почитаю – я это сразу понял по его лицу, когда через секунду он спросит: «Ну что, Мориц, идем?» Хрящи лебедей, говорите? Деревья тяготились хлебной коркой? Дождливый день, говорите? Дерьмовый, скажу вам, день.


– Мориц, – тряс Он уже меня за плечо, – Мориц, что за дела? Я не хочу из-за тебя опаздывать.


«Так не опаздывай!» – хотелось сказать мне, но тут я вспомнил, что все это время Он дожидался меня, потому мы уговорились вдвоем выбраться из дома, а там уже направиться по своим делам.


Наспех набив рюкзак всем барахлом моих дней, попутно обклеив пластырем мой несчастный мизинец, я выхожу из сна и просыпаюсь на улице, где Он и я направляемся в одну сторону, одной дорогой, одной жизнью, живя в одном доме, судьбой разделенный на двоих – наше наследство.


– Ты сегодня во сколько будешь? – спросил Он, чтобы спросить.


– Кто знает. Очереди – вещь бессмысленная и беспощадная. В последний раз дело дошло до восьми вечера. Я больше не буду там ночевать, как это уже было…


– Было и было, – улыбнулся он, как попытка исправить неисправимое.


– Я хотел бы повидать родителей. Я хотел бы повидать отца.


– Конечно, конечно! Они все там же, где мы их оставили…


– Давно ты у них был?


– Да, – ответил он, почесав голову.


– Ты никогда не задумывался…


– Нет, не задумывался. Я стараюсь о таких вещах вообще не думать. Что бы было, если – меня такое больше не утешает. В мире и без того действительно мало вещей, способных утешить. Понимаю твое стремление в Бюро и частично его разделяю, но нет… Не задумывался.


Этим Он был даже в чем-то выше меня. Он раздулся вширь, я раздулся книзу – мы могли бы даже понять друг друга. Но нет, ближнему навредить намного проще, нежели постороннему. Ближний может войти в положение, постарается понять, оправдать, даже если затаит самую глубокую обиду. В то время как осуждающий взгляд постореннего невыносим – чиновник буквально умирает от того, что сознательно наступает на ногу незнакомцу.


Затем потянулось молчание, прерываемое разве что случайными вопросами и прощанием перед развилкой в конце улицы. Это все, что Он мог выдавить из себя, за пределами чего лежит лишь крохотная пустота всей вселенной по сравнению с той, что у Него внутри. С Ним невозможно было общаться, Он постоянно ждал, что же я Ему скажу, какую же идейку подкину для беседы, иначе ведь воцарится молчание, зачастую глупое и неловкое. Мы даже не смотрели в сторону друг друга, не то что в глаза, и все лишь для того, чтобы лишний раз не ощутить эту почти осязаемую неловкость, что тянулась за нами еще с самого порога, с момента признания друг друга как родственников. Что сегодня тут, что сегодня там, и Апокалипсис в тот день, когда нечего будет сказать. Интересно, что происходило в Его голове, когда я ощущал эту самую неловкость? Неужели мы давились одним вопросом на двоих? Как человечество может ужиться на одной земле, когда два человека способны убить друг друга, живя под одной крышей?


Он работал в мастерской, занимался починкой всякого барахла и техники, и неплохо бы зарабатывал на этом, если б копил заработанные деньги, а не спускал их в унитаз. Как-то раз, в далекий период, когда я только заканчивал школу и собирался поступать в Портной, Он предложил мне приходить к Нему на работу и потихоньку учиться, чтобы иметь хоть какой-то опыт. Это был один из редчайших моментов Его просветления, когда можно было крикнуть после долгих копаний в земле: «Золото!». Я проходил два года подряд в мастерскую, параллельно совмещая одну учебу с другой, поначалу даже чему-то обучаясь и немного подрабатывая на этом, но со временем все чаще стал приходить и слышать от Него, будто бы заказов нет, все пусто, и мы сидели часами подряд, ничего не делая, когда Он всего-навсего не оставлял для меня работы. Наши посиделки закономерно сошли на нет, я все чаще предпочитал остаться дома бестолковому протиранию штанов в мастерской, и это вбило очередной гвоздь в гроб нашего взаимопонимания.

bannerbanner