Читать книгу Низвержение (Ашель Поль Ашель Поль) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
bannerbanner
Низвержение
Низвержение
Оценить:
Низвержение

3

Полная версия:

Низвержение


Краснолицый смеялся долго и горько, начинал с раскатистого хохота и заканчивал завыванием, все время похлопывая жирной рукой по коленке так называемого Ахматова. Тот терпел молча, выжидательно, лишь поглаживал свободной рукой свою плешь и не подавал вида, что тирада приятеля хоть как-то его тронула.


– Если возвращаться к нашим баранам, не скажу, правда, не скажу, – поперхнувшись, просвистел мой собеседник, – мол, Шпруц оставил наследников, я так не думаю. Думаю, дело растянется на бог знает какой срок, но тут два и два не нужно складывать, чтобы понять, чем весь этот спектакль кончится.


– О чем вы? – спросил я.


– Как о чем, да как о чем?! – срываясь на хрип, точно подавившись, прорычал краснолицый. – Ветер, тот самый ветер, он-то дует с запада, – теперь, точно поддевая вилкой за шкуру, не унимался он. – А ведь они могли бы выйти…


– Не выйдут, – впервые подал голос Ахматов.


Краснолицый пристально поглядел на него, удивленный, уязвленный столь резким вмешательством в свою тираду, а затем твердо, сквозь зубы процедил:


– Говорю, а ведь могли бы выйти…


– Не выйдут, – повторил все также меланхолично Ахматов.


– Слушай, значит, ты все это время молчал, пока я тут распинался, а теперь вдруг активизи… ляпаешь такое. Что значит «не выйдут»?


– То и значит, – стоял на своем Ахматов, закинув ногу на ногу.


– Но ведь могли бы…


– Могли.


– Но ты ведь это… Послушай, Ахматов, теперь серьезно. Ты ведь из, как его… Бюро, ты ведь мог бы…


– Мог.


– Тогда почему…


– Потому что если ты хорошенько подумаешь, поймешь, что это никому не нужно.


В купе воцарилось гробовое молчание. Второй попутчик, Ахматов, продолжал отсиживаться в тени, так что я и черт лица его разобрать толком не мог. Лишь изредка солнечные лучи царапали его неуютную плешь. Тем временем краснолицый погрузился как будто бы в глубокие думы, не переставая играть морщинами на лбу, а затем как-то очень тихо проговорил, подперев кулаком подбородок и вперив свой горький взгляд в никуда:


– До сих пор не могу поверить, что старик Шпруц когда-то жил в доме моего отчима, до сих пор не могу поверить. Ведь по матери я тоже – Шпруц. Отдаленно, естественно, отцовская фамилия – совсем плебейская, что никому ничего не докажешь, но вот по матери… А ведь дура взяла фамилию отца… Шпруц, да-а, столько дверей, столько дверей…


Морщины на лице его разгладились, и краснолицый точно представлял все привилегии, которыми он был бы осыпан, числись он под фамилией Шпруц. И это его злило в итоге. И злило не то, что какой-то Шпруц наделен властью и прочим, а то, что он тоже в какой-то степени Шпруц, но этой властью не обладает.


– Что бы там ни было, сынок, всегда оставайся под солнцем. Шпруц ты, не Шпруц – мне, как видишь, это не помогло. Тем более в Провинции… Ты сам, надеюсь, хоть раз в жизни видал этот городок… Знаешь, сколько мне? Почти два поколения, включая моих сверстников, промаршировало передо мной, как будто это было вчера. И что теперь? Теперь вот ты… Ты вот, знаешь, если тебе будет казаться, что всякие подводные твари правы, а ты нет, выйди на свет… выйди на свет! И они сами же выведут себя на чистую воду.


Это был последний всплеск крови, последние догоравшие угольки молодости перед старческими думами и сожалениями. Теперь уже ничто не могло вывести некогда краснолицего из состояния задумчивости. Ахматов или же теперь господин Ахматов подался вперед, и я впервые увидел его лицо под светом вагонной лампы. Его очаровательно-омерзительное рекламное лицо с больно выпрямленными чертами-углами как будто сморщилось в этот момент в одну сплошную торжественно сияющую плешь на макушке, отполированную до блеска, а губы, единственно известные рыбьи губы скривились в улыбке человека, выползшего из тени в нужное время. Я решил, что пора заселяться в свое купе, предупредив перед этим:


– Вы меня жутко извините, но я, пожалуй, пойду стелиться, – подвел я итог, для убедительности шаркая котомкой по ногам.


Куриная ножка вывалилась из рук краснолицего, покатившись по полу как раз в то самое место, где застыл харчок.


***


Каменная плесневелая кладка огрызками зубцов выступала из-под земли. Разрушенная временем стена шарфом обвязывала плато вдоль границ, плавно примыкая к ним; издалека стены выглядели короной, надетой на песчаную плоскую голову. Всего раз в жизни я видел родное плато сбоку – когда поезд гнал меня мальчишкой прочь из города… Незыблемая крепость раскинула вширь свои крылья и гордо возвышалась над обступающими ее низинами; чуть менее километра в высоту было достаточно, чтобы затмить небеса скалистым рукавом. Помимо стен, время усердно вело работу над основанием плато, столетиями его изгрызая, все время обещая, что недалек тот самый день… С трудом можно поверить, что где-то там, наверху, находится город со своим незаслуженным местом под солнцем.


Наступило утро. Когда я избавился от ночных наваждений, меня обдало страхом, как бы глупо это ни звучало, за свою обувь. Дело в том, что не прошло еще ни одной ночи, когда кто-нибудь не прихватил бы обуви своего соседа, так, мимоходом слоняясь в темноте по вагону, перед тем как выйти на ближайшей остановке. Не дай боже ты ложишься спать, не спрятав свое добро под кровать. Что угодно, хоть отдаленно похожее на ботинки, моментально попадает под риск числиться в пропаже, причем пропадает, в основном, только мужская обувь – никому и в голову не придет воровать женскую. Ситуация сама по себе смешная и абсурдная, но только до тех пор, пока не начнешь ломать голову: в чем же, черт возьми, выходить из вагона. Всего раз в жизни я стал свидетелем такой кражи: бедняга в поисках своих бутс метался из одного купе в другое, переворачивая вверх дном все, что было не прикручено, исторгая из себя искуснейшую брань, да еще и так громко, что окружающие заливались краской, не смели сказать ему ни слова, несмотря на его достаточно хамское поведение, и когда до него дошла вся необратимость обстоятельств, в отчаянии он обмотал ступни вагонными тряпками (проводница очень ругалась, очень недовольные груди) и выпрыгнул из вагона, продолжая проклинать вся и всех. История была забавной настолько же, насколько отбивала доверие к окружающим, когда дело касалось моей чертовой обуви. На мое счастье, она лежала там же, где я ее и оставил. И разве заслуживали столько внимания куски облезшей кожи?


Спросонья я и не заметил, что ко мне в купе кто-то успел заселиться. Я только понадеялся, что мой новый попутчик окажется менее разговорчивым, нежели предыдущий, как он, едва заприметив, что я уже не сплю, повел свою беседу:


– Впервые наверху будете? – указывал он пальцем на виднеющуюся вершину плато.


Статный мужчина, весьма благовидный на первый взгляд, смотрел в расшторенные окна и улыбался себе на уме, а затем, не дожидаясь от меня ответа, не спеша сказал:


– Да-а, у этого города богатая история, весьма богатая… – начал он издалека, и все об одном и том же. – Не город, а историческая находка, если позволите. На минуту задуматься, ведь сколько людей вложили свои души в фундамент Ашты, чтобы провести ее через весь мрак истории! И ведь провели! Ох, Ашта, скольких сынов ты вскормила! И скольких погубила! Впрочем, впрочем… – сказав это, уголки губ попутчика ожидаемо опустились вниз. – Признаться вам, мы, жители Ашты, несколько иного мнения о себе, чем может показаться… как бы это сказать… приезжим, вы ведь в первый раз к нам пожаловали? Я вам даже завидую, признаться. Как к вам обращаться? А! Вон, поглядите, верхушка, верхушка стен проявляется! Ай-ай-ай! Красота… Как же я вам, молодой человек, завидую! Ох, как завидую! Вам обязательно следует посетить столько мест в городе, столько мест! Чего далеко ходить, взять хоть наш университет имени Порта, или, как тут его называют, Портной в честь одноименного дельца, я там работал одно время, теперь уже нет… Впрочем, уникальная историческая вещь! Там ведет свои, или, во всяком случае, когда-то вел, если память мне не изменяет, крайне любопытные и крайне прогрессивные, признаться вам, лекции профессор Остацкий. Но это так… Со всего города молодежь стекается послушать его! Вы бы только видели их глаза, эти голодные глаза! Они только и ловят что каждое его слово. Все дело в выражении лиц, как говорил мой старый друг… В последнее время ходит много слухов вокруг нашего профессора, дескать, через сына он пытается снова пробиться в Бюро, но все это идет от зависти малодушных лиц из его окружения, вы мне поверьте. Я с ним лично знаком! Признаюсь вам, очень противоречивая и одновременно грандиозная личность для нашего времени. Если и с ним тоже что-то случится… Но это так, между прочим… Кхм… Вам, молодежь, конечно же, подавай новые впечатления, новые места, вам подавай жизнь в дороге! И я вас понимаю! Я вас прекрасно понимаю! Вы меня, конечно, извините, что я с вами так… Однако, однако…


Это был далеко не первый случай, когда меня считали гостем в своем же городе. Для меня это было плевое дело. Я мог бы быть хоть ближайшим родственником этого типа, о существовании которого он даже и не подозревал, и тем самым подыграть ему, превратив всю эту сцену в незабываемый фарс… Но ведь он так старался, так играл передо мной! Как можно посягать на святое?


– Вы на какой улице или, позвольте, в какой гостинице остановиться решились? – спросил он все также вежливо и деликатно в своей чванной манере.


– На Лесной.


Что и говорить о реакции человека, когда дело касается этой улицы. Лицо попутчика на мгновение будто застыло – только хлопающие глаза идиота, вперившиеся в стекло, выдавали эмоции. Он выждал несколько секунд, будто их достаточно для того, чтобы завести новую пластинку, а затем по новой:


– Вы где-то учитесь или уже работаете? – все так же мягко и подливисто, как ни в чем не бывало, заливал он мне в уши. – Впрочем, в городе сейчас проблемы с работой, да еще какие проблемы! Молодежь и старики одинаково рвутся в Бюро, простаивая по нескольку часов в очереди, готовые на какую угодно подработку, лишь бы не возвращаться ни с чем. Да еще и эта трагедия с господином Шпруцем… Такая трагедия… Мне повезло сохранить за собой место, чего не скажешь про моих коллег, да и не только их, признаться вам. Я, знаете ли, – подсаживаясь ближе ко мне, сказал мужчина, – был в вынужденном отпуске – так называет его Начальство – и надеюсь по возвращении… Хотя, чего уж там…


И он наконец затих, уставившись в серую наволочку, позабыв вовсе и о виде за окном, и о плато, и всей прочей радости туризма. Угрюмость передалась и мне, и дело было не только в прервавшемся монологе, но до меня наконец стал доходить смысл услышанного: работы в городе не было, и это значило только одно – я зря тащился в родные развалины! О, Поднебесье! И ведь она соврала мне! Вернуться домой, чтобы сгнить – так это выглядело теперь со стороны! Я начал проклинать письмо, отчасти завлекшее меня обратно, затем переключился на автора письма… о! такого лживого и пакостливого со своими мелкими интрижками и недомолвками каждый день, в каждой строчке: все эти обещания и заверения как сгнившая кровавая корочка на моем чертовом окольцованном мизинце без кольца, который кровоточит каждый раз, когда я думаю о ней!.. О! потом дерьмо полилось на город в виде осадков (читать об этом в новостных лентах, когда меня не станет), далее на его блядовоспитанных жителей, дерьмо на головы всех тех, кого я лично знал, на всех тех, кого бы я никогда в жизни не хотел бы знать, но ведь знал же, на этого кретина, допустим, что сидел передо мной и хлюпал своим тонким голоском, почти визжал и жаловался на жизнь и несправедливость, хотя обязательно знал и был предупрежден, с чем будет иметь дело, когда речь заходит о Бюро… Дерьмо лилось и на главных виновников, куда без них (из земли их не выкопаешь, увы), и только потом, когда чан опустел, оно закончило литься по капельке на мне, и я был благодарен за все опустошения, что посылала мне вселенная…


Весь оставшийся путь я провел наедине со своими мыслями, как это делал мой поникший попутчик, как это делали, собственно, все, кто возвращался в Город, думалось мне. Я не стал вдаваться в подробности вдруг нахлынувшего угрюмого настроения своего ближнего хотя бы потому, что для моей собственной угрюмости нашлись куда уж более веские причины. Мысленно я все еще лелеял содержимое письма, ведь обстоятельства не могли быть настолько переменчивыми, ведь не мог и Он неожиданно выздороветь, чтобы окончательно убить всякий смысл возвращаться в богом обделенную дыру – так, во всяком случае, думалось мне. Я в это верил…


За окном чередой появились первые привокзальные колонны. Или это были вросшие в кафель люди? Колонны побольше смешивались с покрытыми верхушками колонн поменьше, чем-то напоминая вырубку леса. Напрасно было пытаться выловить среди них что-то человеческое, тем более что-то знакомое, девочку-ангела из моего детства. Глупо, конечно, но я отчего-то верил, что она должна быть там, за непробиваемым стеклом невежества, должна быть одиноким стволом на фоне разросшегося леса. Взаимное заблуждение: она – насчет того, что будет, я – насчет того, что есть…


– Вот мы и подъезжаем к Аште, н-да… – заговорил вдруг мой попутчик, почувствовав наравне с другими некий позыв к движению, – дайте о себе знать, как только будете поблизости от Бюро – я достаточно часто теперь буду совершать туда визиты (читай, ошиваться). Конечно, в Бюро может что и измениться – всякое, само собой, бывает. Я вот, например, несколько месяцев туда не заглядывал с моей отлучки, а несколько месяцев для такого заведения… Тем более со смертью Шпруца, говорят, там все с ног на голову перевернули. Быть может, быть может… – призадумался он, точно взвешивая, стою ли я того, чтобы сказать, что у него на уме. – Впрочем, всего доброго, – как бы откланиваясь, сказал мужчина, поспешно скрывшись в коридоре.


Ни имени, ни фамилии, ни должности. Зачем? Как мне вас найти в Бюро? Неважно, найдете.


«Конечная», – голосила уставшая проводница, заглядывая поочередно в каждое купе. Пассажиры пришли в движение, как мошки, обеспокоенные включением света. Коридор был забит еще до того, как поезд успел остановиться: там, где не мог поместиться человек, стояла его поклажа, чьим представителем в очереди она являлась. В конце концов узкий проход забился под завал сумками, люди притирались друг к другу, создавая иллюзию движения в вагоне, как бы выкрикивая: «Быстрее, на волю! Мой хлеб!» Самые терпеливые продолжали сидеть в своих купе, дожидаясь, когда в коридоре станет пусто, и покидали вагон фактически наравне с первыми.


Вагон опустел, как пустеют души в саморазрушительном экстазе, как пустеют кошельки транжир и проходимцев, еще более обезумевших Достоевских, которые не могут удержать банкноты «еще-и-еще» игровым столом, как бы ни зашивали кошелек и ни молились на коленях под вечер, как пустеют глаза и сердце бесплодной матери в конце месяца, как пустеют пачки сигарет поздно вечером, когда ты идешь в ночь, ни черта не видя перед собой, жалея, что на холодильнике в коробке лежала последняя сигаретка, затем затяжка (долгая, будто бы дрожишь перед Богом), жажда дождя и света, звезды в глазах и одинокая ночь в тени многоэтажек, а завтра старый добрый день и… Боже! теперь я понимаю, зачем ты наводнил мир страданиями – полый вагон в полом мире.


Когда терпеть тяжелый взгляд проводницы стало совсем невмоготу, я выбрался наружу, к миру, что уместился в чане с кашей, в котором долгое время варилась Ашта. С того момента, как я прибыл в город, меня не покидало ощущение отчужденности от всего остального мира, как будто старые городские ворота захлопнулись за последним вагоном, заперев нас всех в одном гадюшнике. Дух изоляции ветром обдувал паутины вокзального свода, проникал под кожу и мысли самым нестерпимым зудом, в кошелек и карманы брюк опустошительной нуждой, в забитый стульчак рано утром известно чем, и даже если на одно лживое мгновение в дурную голову могла закрасться шальная мысль, что свобода лежит где-то там, за пределами черепной кабинки – только отопри пыром дверь и выброси ненужного себя с той краюхи плато, где заканчивается город, где ты оставил свое достоинство и любовь к жизни, за секунду до окончательного падения твои легкие набьются невыносимой гарью и пылью, что висели над городом заместо облаков, и всякое желание, и даже помыслы о том, чтобы сбежать отсюда, осядут той же зудящей пылью из головы, где мечтания и сны о хорошей жизни, где обещания и глупые слова, в которых задыхался я с ней, лежа в одной постели, в одной норке, такие несбыточные и такие наивные, эти обещания, что просто до слез, как подумаешь о них поздней ночью… И все так напрасно и тщетно, что снова стоишь упырем на вокзале, с виду такой невозмутимый – мол, что вам от меня еще надо, черти?! я уже заплатил за все своей дрянной кровью! но изнутри такой сломанный, потому что все в мире причиняет боль так или иначе, все в мире соткано из ночных слез, в которых стыдно признаться перед людьми, а они вещают тебе со своей горы – мол, теперь ты готов ко всем счастьям жизни своей, забирай свои трухлявые манатки и уматывай к черту из этого города, потому что никто тебе тут больше не рад… Мало кто приезжал в эту дыру (постыдные туристы) и еще меньше народу уезжало, и вот что было обидно: родиться или умереть здесь было одинаково скверно, но что было в особенности скверно, так это прожить всю жизнь в Аште, не ведая, что за ее пределами где-то там живет целый мир, что цветет как бутон и раскрывается в своей могучей безмятежности и тиши где-то там, в выси, колышется и не ведает о мирской суете, который даже и не подозревает, изредка поглядывая на нас, на букашек, о существовании в себе такого замкнутого паразита-городка, каким была Ашта все время своего существования. Бюро, господа, какое-то жалкое плато на двух столбах, что еще почему-то не рухнуло – кому какое есть дело? Я был рожден во всем этом, теперь моя жизнь превратилась в дерьмо. Куда бы я ни приезжал, я везде натыкался на одни и те же проявления Ашты, будь то табачная будка в двух шагах от вокзала или же бесконечные автобусные парковки, набитые маршрутками, где тут же, на месте, полутрезвые жадные водилы в щетине и пустяковом разврате, что два и два сложить не могут, но обязательно тебя научат, как обходиться с Начальством, готовы за шесть соток сожрать своего брата у тебя на глазах и увезти тебя хоть в мешке, контрабандой из города, если найдется достаточно желающих придурков, таких же отчаянных и бестолковых, как и ты, готовых платить за это реальные деньги. «Время, время!» – кричат они, готовые уехать уже без тебя с твоими вещами в багажнике, в такой суете и спешке, будто можно было еще на что-то успеть, но я опоздал, к своему несчастью, на все в этой жизни. Теперь мне оставалось горевать о слезах матери, что в бессмертных муках вытолкнула меня на свет лишь для того, чтоб я наблюдал и впитывал все это многообразие мира из своего подвальчика, в подполье, в надежде хоть на какое-либо откровение, как мне прожить свою эту жизнь, выглядывая хоть изредка наружу, в мир.


***


Вопреки моим ожиданиям, меня никто не встретил. Если она и хотела прийти, она не пришла. На этом можно бы и закончить, но я пустился в поиски ее умопомрачительного зада сначала по всему перрону, шныряя между вагонами, так глупо со стороны заглядывая между ними, как будто она могла там затеряться, как затерялась в моих дырявых воспоминаниях, как затерялся я в своей жизни. Затем, в каком-то волнении, не находя даже лика ее среди снующих во все стороны угрюмых черных кепок, таких неприветливых и косых, я рванул к внутренней площади вокзала, и все это под накрапывающий дождь, нескончаемый зуд в мизинце и суету острых локтей, об которые я спотыкался, как об свои несуразные ноги, но продолжал метаться со своей постоянно путающейся между колен котомкой, почти срываясь на бег по пролетам и вверх по переходам, пока наконец не выдохся, оказавшись внутри вокзала. Я заглядывался на таблоиды и лица прохожих в слепой новорожденной надежде, что из этого могло еще что-то получиться, и я увижу ее лучезарное потерянное во времени личико, такое, черт возьми, невинное, без всех этих ненавистных мне ужимок, прикрас и кокетства, мой идеал и призрак, что ищет в ответ меня своими вопрошающими любопытными глазками, высматривает в толпе – мол, Мориц, ты устал, давай ко мне, давай-давай ко мне в норку, дорогой, ты так устал, но держит на расстоянии, стоит мне подойти, вся такая светится такой вот первозданной смехотворной радостью, на ресницах сладкие слезы, когда встречаются два любовника, что вместе навсегда, не виделись сто лет, и вот наконец никогда не разлучатся и т.д. и т.п. – тот день, когда мы стояли на краю плато, она в своей невинности дарит кольцо и надевает его мне на палец, приговаривая с такой наигранной серьезностью, что я принадлежу отныне ей, и мы спустя мгновение смеемся и бросаем монетки, загадывая желания и тут же озвучивая их вслух, из-за чего приходилось их загадывать дважды – все эти смехотворности, шутки, сказанные на полном серьезе, в которые мы якобы уверовали и которые пронесли в сердце пусть несколько дней после моего отъезда – но что такое несколько дней, когда прошло три года, и мы иссохли.


Я будто бы потерялся, когда метался вверх-вниз по этажам вокзала, заглядывая в каждое привокзальное кафе а-ля забегаловку, будто она могла сидеть за одиноким столиком и… невинно завтракать с кем-то, кто не я, так важно поддерживая осанку (нога на ноге, ослепительные коленки) и помешивая ложечкой кофе так сосредоточенно, чтоб не касаться стенок кружки (это важно), и тут она как бы невзначай заметит меня, когда я буду битый час стоять столбом в нескольких шагах от нее и смотреть, как она осторожно и продуманно ест и, не отдавая себе отчета, заигрывает и завлекает в себя глупостями, как бы случайно, ничего серьезного, мы только познакомились, а ты что подумал? это мой друг, подожди меня снаружи, я скоро. А на самом деле проходит часа три, я плетусь за ней вниз по проспекту и всю дорогу допрашиваю, она ни слова по делу и только хохочет на мои вопросы, ей смешно и стыдно за меня (как я мог ее в чем заподозрить?), оказывает мне милость и дает подержать сумочку, пока смотрит в миниатюрное зеркальце в ее хрупких ладонях и обводит карандашом в изяществе свои великосветские губы. И что ты будешь с этим делать, дурак?


В конце концов я сдаюсь, признаюсь себе, что это не мое, никогда моим не было, что я всего лишь проходимец-попутчик на ее ступенчатом пути, что я и есть очередная ступенька под ее отполированными ступнями, надо отпустить и забыть, и больше не ищу ее на вокзале – с меня достаточно… Среди прибывших мне попались старые знакомые: мужчина, днем раннее отчитывающий свою жену, присел на корточки перед ребенком, по-видимому, своим младшим сыном, и настоятельно поучал его всем премудростям жизни.


– В наше время, – говорил он, – ценится только умная головка. Поэтому учись, сынок, учись. Я это тебе только на своем примере говорю. Все эти юбки, за которыми гонится твой старший брат… Понимаешь, для тебя должна быть важна только учеба. Все эти люди… Они никогда не будут для тебя ни хорошими, ни плохими – они не будут для тебя кем-либо вообще, – говорил он своему сыну, постоянно поглаживая его по голове, как будто вместе с этим поглаживанием лучше усваивался смысл сказанного. Затем они взялись за руки и скрылись в заурядной толпе, атрофированной для чувств мученика-старшего и непонятной для мученика-младшего.


Что до меня, то я мучился и вопрошал, но все никак не отпускал глупой надежды, то и дело поглядывая на стрелки привокзальных часов – они отбивали час за часом, точно мне в упрек, что мне в конце концов становится страшно на них смотреть. Я вновь (в последний раз, я пообещал себе) обошел вдоль и поперек единственный перрон в ее поисках, ответно заглядывая в лицо каждому встречному, точно ожидая ответов в духе: «Не ищи ее. Она в зале ожидания». Все это время меня толкали все теми же острыми локтями (я и сам уже чувствовал себя лишним), останавливали и просили документы (мой дрянной бумажник недоумевал от такого обращения), мне что-то предлагали, торговались неизвестно за что, кричали мне в спину и мешали пройти, затем перекрикивали друг друга, чтобы за следующей вокзальной колонной меня словил кто-то другой, а этот другой – все та же небитая красная рожа, приплюснутая черной кепкой – задает мне каверзные, всегда неуютные вопросы по типу: «А с какой целью, уважаемый, вы к нам пожаловали?» и, наконец узнав мою фамилию из документов, как сумасшедший убегает от меня, только сверкая пятками.


Все это безумие длится часами и заканчивается буквально в пять минут. Я действительно нашел ее в зале ожидания. Это было несложно: она растянулась маленьким котенком на нескольких дощатых сиденьях, вопреки всем остальным, кто ютился по затаённым углам, свернувшись в калачик. Эль глядела в потрескавшийся потолок, украшенный некогда фресками, и не замечала, как обычно, ничего кругом, даже если бы я стоял к ней вплотную и добивался ее внимания – пожалуй, этого бы и подавно не замечала. Поначалу она лишь отдаленно напоминала мне девчонку, что я когда-то знал: вроде бы все та же безнадежная миниатюрная хрупкость во всем ее лике, те же кудрявые шелковистые космы, в которых она укрывала свое работворное лицо от тогоединственного, ее суженого, которого она когда-то ждала, все то же трепещущее вздымание груди при каждом вздохе, все те же уничижительные чувства при виде ее, и все в ней вроде бы осталось прежним, каким я оставил три года назад, но что-то не так, и я отдаю себе в этом отчет, и каждый шаг навстречу к ней лишь подтверждает мои догадки.

bannerbanner