
Полная версия:
Искупление
Окрыленная гордостью и молодостью, исполненная решимости не допустить, чтобы гадкие Ботты сказали когда-нибудь: «Мы тебе говорили», – Агата делала все, на что способна женщина, и даже больше того, чтобы поддержать своего Гастона в эти месяцы пустоты. Она мыла, скребла, чистила, стряпала и пекла; неутомимо собирала еловые шишки и хворост для камина, возле которого любил дремать Ле Бон; вытаскивала из дома матрасы и подушки, чтобы проветрить на смерзшемся снегу под жарким полуденным зимним солнцем; прилежно штопала и латала ветхие, изношенные простыни («Похоже, священники без конца ворочаются в постели», – думалось ей); с безумной тревогой заботилась о драгоценных козах и по-матерински хлопотала над не менее драгоценными курами. Каждый день после чая, усадив Гастона поудобнее в кресло у камина и вручив ему трубку, которая внушала бедняге ощущение сытости, Агата выходила одна в полумрак и смотрела, как великолепные сумерки медленно наплывают на долину, наполняют ее тьмой, словно чашу, неспешно ползут все выше и выше, гасят красные отблески заката, пока во мраке ночи не останутся лишь багровые кольца на самых верхушках гор. Тогда она запрокидывала голову и подставляла лицо морозной чистоте пустынных, покрытых снегом склонов, застывших в глубоком безмолвии; в этой не нарушаемой ничем тишине Агата черпала храбрость, здесь укрепляла свою веру, ибо к концу долгого дня, проведенного за тяжелой работой, смелость и вера покидали ее.
«Нет, я не сдамся, – клялась себе Агата. – Не позволю, чтобы мужество и вера меня покинули». Здесь так красиво, думала она, когда еще была молода. Агата жила в самом сердце этой красоты. Ее окружала любовь. За порогом простиралась восхитительная зимняя чистота и медовое очарование июня, а дома ее ждал славный добрый Гастон. Ей нужно было лишь выйти на минутку в конце дня, чтобы успокоиться и отдохнуть. Не позволит же она себе впасть в уныние только оттого, что у них нет денег? Все еще наладится. Она непременно этого добьется. Никогда гадкие Ботты…
В то время Агате было всего двадцать с небольшим и сил ей на все хватало. Десять лет спустя она все еще делала ту же работу по дому, продолжала выходить каждый вечер к звездам, но теперь только лишь для того, чтобы подышать свежим воздухом и, ни о чем в особенности не думая, прищурившись, посмотреть на небо усталыми глазами. Так прошло пятнадцать лет, и каждый год был тяжелее предыдущего. Тело ее высохло, стало костлявым, от былой мягкости и округлости не осталось и следа.
Но мысль о Боттах преследовала ее неотвязно. Они не должны узнать, ожесточенно твердила Агата, ни один из них не должен узнать. Если написать сестре о своих несчастьях, та, без сомнения, поможет, но ведь Милли тоже миссис Ботт, вдобавок, судя по ее письмам, миссис Ботт вполне благополучная и довольная жизнью, так что рано или поздно она проговорится, а тогда мстительный Эрнест узнает о бедах свояченицы и будет злорадствовать. И в самом деле, разве она не богачка, ведь у нее есть Гастон, всегда ласковый, обходительный, неизменно вежливый и учтивый? С ним она совершенно счастлива. Фамилия Ле Бон подходила ему как нельзя лучше. Агата часто писала об этом Милли: фамилия самая подходящая. К тому же он и минуты не мог обойтись без жены, полагался на нее во всем. И Агате это нравилось. У нее не было детей, но она не тосковала по ним, ведь Гастон видел в ней опору. Он был ее ребенком, самым любимым, самым дорогим ребенком, и никакое дитя не нуждалось бы в ней больше. Это она утешала и поддерживала его во всех невзгодах и денежных неурядицах. Она была сильнее. Ей нравилось быть сильнее, нравилось разрешать даже малейшие затруднения ее Гастона. К примеру, без нее он даже не мог выбрать, какой надеть галстук. Ей очень это нравилось.
Должно быть, эти Ботты воображают, будто она сожалеет о своем поступке, размышляла Агата. Сожалеет? «Никогда!» – говорила она и продолжала повторять даже пятнадцать лет спустя – так велика была ее гордость, так непреклонна решимость. Она щурила усталые, но дерзкие глаза на яркие ледяные звезды над сияющими безмолвными пустынными склонами, покрытыми толщами снега. «Сколько же здесь снега! – думала она. – Жаль, что его нельзя есть».
Десять лет спустя никто не узнал бы Агату. К тому времени ей исполнилось сорок четыре, и выглядела она так же, как выглядят занятые изнурительным трудом женщины ее возраста в этом безлюдном горном краю, измученные крестьянки с грязно-серыми лицами, что, если посмотреть издали, почти сливаются с землей, на которой они работают, и кажутся старухами лет под семьдесят. Кожа туго обтянула ее скулы и странно задубела, будто покрылась лаком от свирепого солнца, слепящего снега, пронизывающих зимних ветров и ледяной воды, что при умывании впивалась в лицо тысячей острых лезвий, а тело так высохло, что превратилось в узловатый канат, в сплетение напряженных жил. За эти годы супругам Ле Бон пришлось пережить войну, которая и уничтожила окончательно маленький отель. Никто больше не приезжал. Дом стоял пустым, с наглухо закрытыми ставнями. Агата с Ле Боном выжили только благодаря козам, что давали молоко, да засеянному рожью клочку земли, который приносил им хлеб. Теперь Ле Бон зависел от жены как никогда прежде, но больше не просил выбрать ему галстук, потому что ни одного галстука у него не осталось. Впрочем, это уже не имело значения, ибо, поскольку он больше не брился, у него выросла борода и закрыла то место, где раньше был галстук. Гастон выглядел так же опрятно, как и когда-то, хотя уже давным-давно остался без волос, а борода его совсем побелела. Агата заметила вдруг то, чего прежде не замечала: ее муж постарел, страшно постарел. С отросшей белоснежной бородой он походил на сухонького древнего патриарха, и порой она ловила себя на том, что смотрит на него с удивлением, не узнавая мужчины, с которым когда-то сбежала. Он в свою очередь тоже порой с вялым недоумением в глазах останавливал на ней тусклый взгляд. Неужели эта костлявая, жилистая, побитая жизнью женщина – его жена? Как такое возможно? Ле Бон вздыхал и закрывал глаза.
На двадцать пятый год их жизни в супружестве он начал умирать; не от какой-то определенной болезни, заверил врач, неохотно взобравшись на гору по вьючной тропе, но, очевидно, от неспособности жить дальше. Да он и не хотел жить дальше. С него хватило. Стоило ли жить, когда в доме было так холодно, в желудке так пусто, а в тощей жесткой постели так неуютно? «Довольно, с меня довольно», – решил он. «C’est assez»[11] – последнее, что смогла разобрать склонившаяся над ним в отчаянии Агата, но и в этом прощании Ле Бон остался прежним добряком, потому что на самом деле хотел прошептать: «C’est trop»[12]. Но такие слова больно ранили бы его бедную верную amie[13]. Мягкий и учтивый до последнего вздоха, Ле Бон умер, а гостиница была тотчас продана за сущие гроши владельцу большого отеля из долины внизу, который уже давно присматривался к ней, ибо желал приобрести небольшое dépendance[14] высоко в горах, чтобы наиболее активные из его постояльцев могли совершать туда прогулки.
Агату оставили вести счета. Место ей предложили отчасти из доброты, отчасти потому, что она хорошо знала это дело, отчасти оттого, что услуги ее стоили дешево. Она согласилась, несмотря на нищенскую плату, а куда ей было еще идти? Агате нужно было где-то жить, а теперь, когда Гастона не стало, ей еще меньше прежнего хотелось писать Милли о том, что она бедна, и признаваться, что в деловом отношении ее муж оказался совершенно беспомощным. Агата столько лет высоко держала голову, как подобает жене успешного, процветающего владельца отеля, теперь же, сломленная, без фартинга в кармане, меньше, чем когда-либо, желала она сдаться на милость Боттов. Вдобавок какой был в этом прок? Безжалостный Эрнест навсегда оторвал от нее Милли, и той, по ее собственному признанию, до сих пор приходилось прятать их письма. Так что если даже Агата унизится настолько, что станет молить о помощи, то, весьма вероятно, встретит презрительный отказ. Просить о помощи? Вдова Гастона – просительница? Ну нет, уж лучше голодать, с ожесточением говорила себе Агата.
Она вела чужие счета и угрюмо наблюдала, как небольшое денежное вложение и совсем немного деловой хватки способны превратить неудавшееся дело Гастона в процветающее предприятие.
Как раз тогда Агата обратилась к поэзии. Прежде тяжелая, изнурительная работа занимала все ее дни, теперь же ей почти нечем было себя занять, и впервые за многие годы она не голодала. Частенько вместо чаевых благодарные священники ей дарили перед отъездом из отеля маленькие томики стихов. Это были сборники из «Золотой сокровищницы»[15] и «Оксфордских книг поэзии»[16]. Она внимательно изучила «Тирсис»[17] и «Адонаис»[18], а также «In Memoriam»[19], ей казалось невероятным, даже сверхъестественным, как все эти поэты могли писать о Гастоне и в память о нем. У Агаты не было средств, чтобы часто отсылать письма сестре, ведь марки стоили дорого, а жалованье уходило на оплату траурного платья, которое пришлось купить в кредит, но когда она садилась писать, прочитанное наполняло ее послания великой скорбью и они походили на погребальный плач, повергая Милли в изумление. В своей комнатке под самой крышей Агата старательно и решительно переписывала неуклюжими пальцами великолепные стихи. От тяжелой работы дома и в саду руки ее огрубели и заскорузли, пальцы не слушались, но никакие трудности не могли помешать Агате поступить так, как она считала правильным, а это, по ее разумению, и было единственно верным. Она видела свой священный долг в том, чтобы показать Милли, а благодаря нескольким оброненным ею словам, возможно, и всем злобным, мстительным Боттам, каким человеком был Гастон на самом деле: благородным. Таким он и покинул этот мир: благородным, терпеливым, не оцененным по достоинству. Думая об этом, Агата плакала, горькие слезы сожаления о Гастоне, жгучие слезы негодования и обиды на безжалостных Боттов, непреклонных в своей многолетней ненависти, лились из ее глаз. Теперь, когда Гастона не стало, сестренка Милли была единственным на свете существом, любившим ее, но враждебное семейство разлучило их, окружило Милли неприступной стеной, и у них оставались только письма. «Ради Милли, – говорила себе Агата во время одиноких прогулок (а она теперь часто бродила в морозных сумерках по заснеженной дорожке, ведущей наверх, в горы), – я не колеблясь, с радостью отдала бы жизнь». Но Милли не нужна была ее жизнь. То, что могла бы дать Агата, никому не было нужно, а она могла бы дать много, и так щедро, из одной лишь преданности.
И Агата плакала. Но однажды в конце марта, когда снег начал таять и в траве яркими россыпями распустились вдруг цветы горечавки, словно по склонам разлился поток из исполинского ведра Господня, а последние из гостей-лыжников стали готовиться к отъезду, Агата увидела в «Континентал дейли мейл», той английской газете, которую новый владелец отеля выписывал для своих clientèle[20] из-за ее дешевизны, заметку о смерти Эрнеста.
Новость ее потрясла. Агата отошла к окну и скользнула по стеклу невидящим взглядом. Эрнест умер, и вместе с ним исчезла его злоба. А малышка Милли теперь вдова, и на ее долю выпали те же страдания, которые пришлось пережить ей самой: одиночество, грызущая тоска по утраченному.
Подробностей Агата не знала. О смерти Эрнеста упомянули в статье под заголовком: «Уличное движение в Лондоне вызывает тревогу – растет число катастроф», объединив несколько трагических случаев. Но имя и адрес пострадавшего тотчас привлекли ее внимание, и, прежде чем отвернуться от окна, Агата приняла решение.
Теперь никакие препятствия не разделяли их с Милли. Как ни печально, они потеряли мужей, и обе были свободны. Агата знала, где теперь ее место – рядом с сестрой. И пусть встреча с остальными Боттами причинит ей боль, она это стерпит; да, она готова вынести любую муку, ведь ей и не такое приходилось терпеть, лишь бы быть рядом с Милли в ее горе. Эрнест был предан своему клану, и, хотя теперь он мертв, она все равно это скажет: с ней он обошелся жестоко. Впрочем, судя по письмам Милли, в остальном он жестокостью не отличался. Похоже, сестра была с ним счастлива, особенно в последние годы, и, разумеется, у нее было все, что только можно купить за деньги. А Агата так устала от бедности и вдобавок страшилась будущего – что станет с ней, если владелец отеля выставит ее за дверь? Рядом с Милли она найдет наконец пристанище, надежную тихую гавань, пусть даже печальную. Впрочем, Агата так поспешно решила ехать к сестре вовсе не из-за ее богатства, просто богатство сделало это возможным.
Полная решимости, как и всегда, когда дело касалось кого-то из близких, она тотчас отбросила бухгалтерские книги, собрала пожитки, такие скудные, что они с легкостью уместились в небольшой сумке, с которой она когда-то сбежала из Титфорда (да еще место осталось), и, возможно, в последний раз сошла по вьючной тропе к большому отелю в долине. Агата так твердо заявила хозяину, что он должен ссудить ей деньги на дорогу до Лондона, что тот, точно завороженный, немедленно согласился. Сестра все вернет, пообещала Агата, гордо вскинув иссохшую голову. У нее богатая сестра…
Владелец отеля уже собирался оплатить проезд несчастной мадам Ле Бон, этой замечательной женщине, что так много выстрадала и чья гостиница досталась ему так дешево, в качестве прощального дара, но после ее заверения в благосостоянии сестры тотчас согласился одолжить ей денег, подумав: если сестрица богата, глупо отказываться от оплаты, – а бедняжка Ле Бон рассыпалась в благодарностях даже за эту ссуду.
Агата добралась до Лондона около полуночи и намеревалась сейчас же отправиться в Титфорд, чтобы прижать Милли к сердцу, как это сделала она, когда вернулась домой в тот далекий день: прижала ее к сердцу и пообещала нежно любить, заботиться о ней. Да, так она и сказала – Агата запомнила каждое слово. Только вот осуществить намерение не удалось: оказалось, что последний поезд на Титфорд уже ушел. Тогда твердой рукой она подхватила сумку (подобные усилия были для Агаты детской забавой: тяжелый труд сделал ее жилистой и выносливой) и побрела по ночным лондонским улицам в поисках дешевого жилья. До Блумсбери она дошла пешком – ей ничего не стоило совершить подобную прогулку, – тоже припомнив (как и Милли на следующее утро), что там многие сдают комнаты внаем, и тоже подумала, что было бы неплохо провести ночь там, где прошли годы ее юности. По пути она заблудилась и оказалась на Пикадилли-серкус, хотя направлялась, как ей казалось, в сторону Трафальгарской площади, однако прохожие обращались с ней почтительно, и никто не пытался навязаться ей в попутчики. Когда же наконец она добралась до тесных кварталов своего детства, то, несмотря на поздний час, не смогла удержаться и, прежде чем искать комнату, решила задержаться всего на минутку, только бросить взгляд на дом, где когда-то жила вместе с Милли, после минувших лет и всего, что произошло за эти годы. Сердце ее готово было разорваться от переполнявших чувств, когда она увидела ту же табличку, которую заметила Милли на следующее утро.
Агата остановилась, не сводя глаз с дощечки, и в свете ближайшего фонаря смогла разобрать надпись.
Как странно. Вот так удача, и как вовремя.
Шел уже второй час ночи, спящий дом покоился в тишине, но Агата поднялась по ступеням и позвонила.
Табличка гласила: «Сдаются комнаты внаем». В объявлении не говорилось, что нельзя снять комнату на ночь, сказала себе Агата, когда на звонок никто не вышел, и решила звонить до тех пор, пока ей не откроют.
Первым оказался полицейский, медленно обходивший квартал. Посмотрев на даму и ни слова не сказав, он пошел своим путем.
Следующей была женщина из соседнего дома: высунув голову из окошка второго этажа, она сказала, что звонить бесполезно – никто ее не услышит – но если нужна комната, она сама…
И потом уже показалась дама-управляющая. Сонная, в халате, она опрометью кинулась к двери: безотчетное чувство, что на крыльце не все благополучно, пробудило ее от дремоты. Хозяйка проворно отодвинула засов, и как раз вовремя, чтобы помешать этой гарпии из соседнего дома, этой подлой стервятнице, которая нагло лезет не в свое дело и норовит умыкнуть чужих постояльцев, увести у нее квартирантку.
– Ах, бедняжка, дорогая моя бедняжка! – воскликнула дама при виде высокой, одетой в траур фигуры (даже в этот час она не забыла выразить гостье сочувствие при встрече).
– Мне нужно переночевать, если это возможно, – сухо сказала Агата и, не дожидаясь приглашения, вошла в дом и решительно поставила сумку на столик в прихожей.
– О, именно это я и хотела вам предложить, – заверила ее хозяйка, не успев взглянуть на ее ботинки.
Так Агата и оказалась в их прежнем доме на следующее утро, когда появилась Милли, но сестры не узнали друг друга.
Глава 5
Совершенно измученная, Милли сразу после завтрака рухнула в постель и мгновенно провалилась в сон, а когда проснулась, было темно: оказывается уже наступил вечер.
Милли села на кровати и машинально привела в порядок волосы. Освещенное окно в доме напротив давало достаточно света, и она заметила, что поднос с завтраком исчез. Значит, пока она спала, кто-то побывал в комнате, а она не услышала ни звука, ни единого звука за весь день.
«Благословенный сон! Несуетная птица!»[21] – вспомнила Милли (Артур читал ей так много стихов, что не все запомнились точно). Желание цитировать возвышенные строки объяснялось необычайным душевным подъемом: на несколько часов она погрузилась в полнейшее бесчувствие, сбросила непомерную тяжесть жизни и проснулась освеженной, головная боль исчезла, мысли прояснились. Милли даже не сразу вспомнила, что оказалась в положении беглянки и кающейся грешницы. Когда же память вернулась к ней, мысль эта глубоко ее потрясла, разрушив блаженное чувство покоя. Неужели она и вправду такая испорченная? Да, конечно. Теперь Ботты уже знают о ней все, и вот это как раз и делало ее грешницей. Эрнест уличил ее. Если бы никто не узнал…
Милли решительно отбросила эти постыдные мысли, весьма далекие от покаяния. Ну вот, она опять переживала из-за огласки, искала прибежища в обмане. Сейчас она встанет и, если не слишком поздно, выйдет на площадь прогуляться, а заодно попытается направить мысли в верное русло. Тем временем ее комнату приведут в порядок и приготовят постель на ночь. Пусть она хорошенько выспалась, но это не повод закрывать глаза на очевидное. Пора принять реальность, совесть не может служить на побегушках у самочувствия.
Ей пришлось ощупью пробираться в тот конец комнаты, где лежал ее капор, поскольку поблизости не оказалось ни спичек, ни свечи, ни электрической лампы, а в доме по другую сторону площади опустили шторы, когда вдруг что-то буквально пригвоздило ее к месту.
Голос.
Милли застыла, напряженно прислушиваясь.
Голос был до боли знаком, но чей он?..
Все еще не в силах вдохнуть, она отвела волосы назад и заправила за уши. Неужели в этом доме и вправду водятся привидения?
Голос доносился снизу. Но чей он? Чей это голос? О боже… чей?
Дрожь охватила ее тело, она ощупью добралась до двери и слегка приоткрыла ее.
Похоже, знакомый голос раздавался из холла. Ему отвечал другой – дамы-управляющей.
Казалось, время вдруг повернуло вспять и завертелось колесом, отматывая назад годы, а завороженная Милли все прислушивалась, глядя в темноту.
– Нет-нет… благодарю вас, уже слишком поздно для ужина, – услышала она отчетливо. – Нет ли для меня писем? Я жду письма. Значит, оно придет завтра с первой же почтой, и тогда я уеду…
– Уедете? – послышался голос хозяйки. – Но это невозможно.
– Как это невозможно? – удивилась ее собеседница.
– Вы можете съехать, лишь предупредив за неделю. Здесь не гостиница.
– Я уеду, как только получу письмо, – жестко повторила дама. – Я жду весточки от своей сестры из Титфорда. Я написала ей сегодня утром и, разумеется, надеюсь, скоро получу ответ…
Милли больше не стала ждать. Распахнув дверь, она выбежала в коридор и попыталась в кромешной тьме добраться до лестницы. Ориентиром ей служила тускло светившая далеко внизу, в холле, лампа. Наконец Милли нащупала перила и, цепляясь за них, начала спускаться. Было так темно, что приходилось идти, нашаривая ногой каждую ступеньку, и все же, хоть и с великим трудом, она продолжала спускаться. То и дело ноги путались в длинной юбке, она спотыкалась, хваталась за стену в поисках опоры, но шла. Наконец спуск закончился, и, охваченная страхом, что знакомый голос исчезнет вместе с сестрой, прежде чем она до нее доберется, что случится несчастье и они опять потеряют друг друга, Милли крикнула:
– Агги! Это я, Милли… Я тоже здесь…
Высокая, закутанная в черное фигура во вдовьем чепце, темная даже в темноте, метнулась к лестнице и побежала наверх, ей навстречу. Она тоже что-то кричала, звала сестру, и последние слова Милли заглушили рыдания в объятиях Агаты.
* * *Ну и ну, подумала хозяйка. Бывает же такое!..
Она стояла у подножия лестницы, скрытая в полумраке, и с изумлением наблюдала, как две ее новые постоялицы сжимают друг друга в объятиях. Как странно, что тихоня миссис Ботт способна на такие эмоции, а вторая квартирантка, та, что с длинным тощим лицом, всхлипывает и что-то лепечет. Скажите, пожалуйста, какая чувствительная! Такого гвалта здесь не слышали с тех самых пор, как съехала мисс Скримджер, не пожелавшая полностью оплатить счет.
Хозяйка немного постояла в нерешительности, раздумывая, не тот ли это редкий случай, когда стоит включить яркий свет на крыльце, но потом решила, что в этом нет необходимости. Ни к чему выбрасывать деньги на ветер. Но чуткость проявить все-таки нужно. Без сомнения, встреча эта оказалась неожиданной для обеих ее постоялиц. Она покажет им, что знает, когда не следует вмешиваться. И хозяйка скрылась в столовой, но прежде, дабы избежать возможных недоразумений (ибо чувствительные дамы в приступе волнения склонны ускользать из дома, позабыв о таких мелочах, как счета), из предосторожности тихо заперла входную дверь, а ключ положила в карман.
Вечером в этот час дамам пансиона полагалось быть или в гостиной, где имелось для этого все необходимое, хотя свет никто не назвал бы излишне ярким, или у себя в спальне, где к услугам каждой была свеча. Разговоры на лестнице не были предусмотрены вовсе, а потому об удобстве подобных бесед никто не заботился. Лестницы и коридоры тонули в густой темноте. Дамы, как обнаружила хозяйка, не жаловались на недостаток света и терпеливо пробирались в свои спальни на ощупь, а потому она, естественно, предпочла не менять порядок вещей, твердо придерживаясь правила экономить на всем, на чем только можно. Жизнь тяжела, и любого разорение может поджидать за каждым углом.
Так и случилось, что сестры встретились в полнейшей темноте и узнали друг друга лишь по голосам. Две чернильные кляксы слились в одну на ступенях лестницы, и теперь стояли, покачивались, не в силах разжать объятия, а тем временем хозяйка, проявив деликатность, удалилась в столовую, но из любопытства оставила дверь приоткрытой.
Они не видели друг друга, могли лишь слышать и ощущать, и некоторое время из холла слышались только рыдания да всхлипывания. Все их мысли, все переживания вытеснило блаженное чувство покоя: они снова вместе, вдвоем, в этом суровом, пугающем мире. Какое чудо свело их здесь?
– О, как я счастлива, что не одна в этом мире! – рыдала Милли, вцепившись в сестру и зарывшись лицом в складки ее вдовьего платья. Ее переполняли радость и облегчение оттого, что каким-то чудом она обрела вдруг любовь и заботу. Забытое блаженство заполнило ее сердце. Она словно вернулась домой после долгих нелегких странствий, словно спаслась от смертельного страха, не дававшего ей вздохнуть.
– Ах, моя Милли, моя страдалица! – всхлипывала и Агата, крепко обнимая сестру. Фигура, которую она прижимала к себе, настолько изменилась и располнела, что теперь в ней невозможно было узнать прежнюю девчушку, однако охваченная сильнейшим волнением Агата не только не удивилась, но даже не заметила этого.
– Моя Агги, моя милая Агги! – рыдала одна.
– Дорогая Милли, моя Милли! – вторила ей другая, еще крепче сжимая сестру в объятиях.
А хозяйка, подглядывая и подслушивая у двери столовой, удивленно думала: «Ну и ну».
То было одно из редких мгновений беспредельной любви, когда внезапно нахлынувшее чувство захлестывает все существо. Сестры не задали друг другу ни единого вопроса: им это даже в голову не пришло, ибо в ту минуту думали только сердцами. Впрочем, они и не думали вовсе – только чувствовали. Невыразимо приятно, сладостно и утешительно было снова обнять сестру, прикоснуться к ней, прижать к груди впервые за столько лет. Милли забыла обо всем, что произошло с того дня, когда в последний раз видела Агату, забыла о существовании Боттов и мужчины по имени Ле Бон. Все связанное с Эрнестом стерлось из ее памяти, словно мелкий досадный эпизод, а об Артуре она даже не вспомнила. Лишь кровные узы имели теперь значение да общие воспоминания детства. Только у сестер могут быть общие воспоминания, только сестры способны любить, ничего не требуя взамен, любить безоглядно, искренне, самоотверженно.