
Полная версия:
Яркие пятна солнца
Я прислонил велосипед к забору – за забором ярко желтели подсолнухи – и постучал в дощатую дверь. Открыли не сразу – в дверях показался настороженный молодой парень. Пригласив в избу, он дал мне воды, зачерпнув ковшиком из ведра. Плюнув на предосторожности – живут ведь люди! – я начал пить. В избе, которая изнутри была совсем не такой чистой, как снаружи, прямо на полу копошились голопузые маленькие дети. Я пил, а сам внимательно рассматривал их, стараясь найти страшные признаки неизвестной болезни. У одного был что-то слишком большой животик, но, может быть, это и не так страшно? Никаких других признаков не было. Из ковшика же я наполнил пустую фляжку…
Еще когда пробирался через. Дьяконово, встреченные женщины с жалостью смотрели на меня, покачивая головами.
– Так на Дудоровский ехать? – спрашивал я.
– Так, так, – отвечали мне. – Ох, сынок, сынок, и куда ж тебя занесло? До Дудоровского наплачешься…
Ехать было почти нельзя – лишь время от времени я садился в седло и проезжал метров двадцать–тридцать, изо всех сил давя на педали.
И приблизительно через час очутился километрах в трех от этой маленькой ящурной деревушки.
Лес, густой смешанный Брянский лес, захламленный, кочковатый, с болотцами и камнями. Среди этого леса – довольно широкая песчаная река, которую лишь в очень далеком приближении можно назвать дорогой. Ноги тонут по щиколотки, колеса велосипеда – до спиц, ровно настолько, сколько нужно, чтобы, сев на него, не сдвинуться с места. Его и просто так волочить за собой трудно. Бывают разъезженные дороги, с краю которых или параллельно которым бегут утоптанные пешеходные тропинки. Здесь – каждая тропка моментально превращается в песчаный ручеек, а по целине нельзя провести машину и несколько метров – хворост, кустарник, камни, кочки.
Ставшее безжалостным палящее солнце. И – ощущение ничтожества своего перед обступающей громадой леса.
А под ногами – вязкое горячее месиво, которое считается по карте «шоссе». Кое-где сквозь песок проглядывают уложенные в продольный тесный ряд бревна.
Вода во фляжке, хоть она и была ящурная, кончилась очень быстро. Дальше все продолжалось на одной лишь моей голой выносливости.
И все-таки этого чувства я никогда не забуду! Чувства уверенности, что, несмотря ни на что, все кончится хорошо. Чувства уверенности в себе! Эти три или четыре часа, что я был наедине с дорогой, Брянским лесом и солнцем, чему-то новому научили меня и еще раз дали понять: все хорошо, пока ты не падаешь духом, все устроится лучшим образом, трудности обернутся удачей, неудачи – счастьем. Не бог весть какое серьезное испытание, а все же приятно.
Поселок
Первой мыслью, когда я выбрался из леса и увидел домики поселка, была мысль о молоке или хотя бы о воде. Однако около изб что-то не видно было людей. Наконец из-за угла появилась скамейка у забора, на которой сидела молодая женщина с двумя детьми. Они играли. Странно было увидеть эту идиллию после безлюдной дороги в диком лесу. Обыкновенная женщина, обыкновенные дети.
Приблизившись, я спросил у женщины:
– Где тут молока можно попить, не скажете?
Женщина как-то очень просто посмотрела на меня, на мой запыленный и, наверное, очень измученный облик и ответила вежливо, с сочувствием:
– Вон, третья изба, если отсюда считать. Спросите там. Там тетя живет, у нее корова, они всегда молоко продают.
И дорога, страна заколдованного песка, затерянная ящурная деревушка Дьяконово, дремучий лес – все это вдруг отодвинулось далеко. Я огляделся. Вокруг были в беспорядке разбросаны домики довольно большого, как видно, рабочего поселка. По краям безобразно развороченного, перевитого месива дороги стояли одинаково запыленные серые избы. Крайние деревья леса тоже были какие-то серые.
Я устало направился туда, куда показала женщина.
На стук из конуры за забором выскочила маленькая отчаянная собачонка. Больше никого. Пришлось вернуться и снова расспрашивать.
Выяснилось, что у тетки с молоком два домика – один этот, маленький, нежилой флигелек, и другой – на той же самой усадьбе, только с противоположной стороны. Надо пройти по улице до поворота, повернуть и там не ошибиться, найти именно тот дом. Новый, под новой крышей.
До поворота было дома три, все по такому же месиву, а там оказался большой перекресток – площадь, изъезженная поверхность которой была словно в барханах.
Дом я нашел, не ошибся. Хозяйка – темноволосая невысокая женщина с усталым лицом. Мы прошли через весь участок по тропинке между грядками как раз к той самой избушке, в которую я стучал. Сердитая собачонка выскочила опять, но по приказу хозяйки угомонилась.
Молоко было отличное. Я выпил литр и спросил, нельзя ли мне оставить здесь велосипед с грузом, пока пойду в столовую, и нет ли у них сеновала, чтобы мне потом отдохнуть.
– Велосипед – пожалуйста, – вежливо ответила хозяйка. – А вот что касается сеновала…
Она открыла дверь сарайчика, и я удостоверился, что он буквально битком, до самой двери и до потолка набит сеном.
– А я раскладушку вам дам, – сказала она. – На участке и полежите.
Я осторожно осведомился, как дорога отсюда до Судимира – такая же или, может быть, чуть получше? От Ульянова до Дьяконова тоже ведь был песок, но там, хоть и с перерывами, можно было все-таки ехать…
Хозяйка вздохнула и ответила, что до Хвастовичей и Судимира фактически гораздо дальше от них, чем даже до Брянска или Калуги. До Калуги автобус хоть и редко, но ходит, до Брянска – поезд, а вот в Хвастовичи и на машине попасть нелегко. Дорога такая же, если не хуже.
Судимир, Хвастовичи… Выразительные названия, подумал я.
До столовой было километра два. Преодолевал я их минут сорок. Идти можно было только с краю дороги. Как будто специально выкопали канаву, засыпали песком и назвали: «дорога». Несколько раз, пока я шел, проезжали машины – ехали не только вдоль, но и поперек, колеса отчаянно воевали с песком.
Поселок вообще был какой-то неустроенный: серенькие безликие домики стояли каждый сам по себе, без плана и интереса к жизни. В чем дело? Казалось, что собрались они здесь по чьей-то нелепой прихоти, по принуждению, а люди, что населяют их, тоже невеселы, живут без радости. Но зачем?
Столовая находилась как раз рядом с железнодорожной станцией. Она была закрыта «на обеденный перерыв». Оставалось ждать полчаса. Здесь уже сидели в ожидании несколько мужичков – кто на крыльце, кто на траве, кто на бревнышках. Я сел рядом. Мужички молча курили.
Столовая наконец открылась. Мы с мужичками поднялись и вошли внутрь. Меню не соответствовало действительности – от первой половины дня остались переваренные до клейкости макароны без масла и консервы. «Утром была делегация из центра, все съела», – так объяснила хозяйка. «Что еще за делегация?» – подумал я.
Однако спрашивать не стал. Собственно, выбирать было не из чего, других столовых здесь нет, а аппетит у меня после такой дороги был будь здоров. Нашлись к тому же еще и кисель – безвкусная мутноватая жидкость – и старый виноградный сок в банках.
После столовой я зашел в станционную будку и узнал, когда идет поезд до Брянска и можно ли ехать с велосипедом. Оказалось – в половине второго ночи. Начальник станции заверил, что с велосипедом можно. До Брянска – около восьмидесяти километров.
Такой вот неожиданный оборот. Смутные чувства вызвал во мне поселок, не сразу я мог в них разобраться. Возвращался медленно, с грустным интересом оглядывая окружающий пейзаж. Не было радости жизни вокруг, не было. В чем дело?
На участке хозяйка предложила мне раскладушку, которую можно было бы поставить где-нибудь под яблоней, в теньке. Поначалу я отказался и лег на доски, которые были навалены рядом с домом. На сухих и теплых сосновых досках ведь так приятно лежать. Однако вскоре отлежал бока и спину и попросил раскладушку.
До поезда оставалось еще очень много времени, можно было как следует отдохнуть. Но продремал я всего каких-нибудь полчаса. Вроде и усталости-то особой не чувствовалось.
Раскладушка моя стояла у забора, за забором виднелся небольшой пруд. На той стороне прудика, в кустах сидели мальчишки с удочками.
Я подумал, что и пруд этот наверняка пропадает зря. Никто не думает разводить там рыбу, никто не собирается чистить его. Я смотрел долго, но никто из мальчишек так ничего и не выудил.
Пригнали коров. Хозяйская корова была большая, неповоротливая, черная, с непропорционально объемистым вислым выменем. Ее не стали загонять под крышу, а пустили в загончик, который был как раз за моим забором, перед прудиком. Легкую проволочную оградку загончика я не сразу приметил. Скандально помычав для начала, корова с аппетитом принялась за свежую траву. Дойдя до меня, она равнодушно глянула сквозь забор, дернула ушами, пошевелила губами, помахала хвостом, отгоняя мух, и вновь принялась за свое однообразное занятие.
Ясно было, что загончик выстроен контрабандой, до поры до времени, потому такая легкая проволочная оградка. Но нельзя было не оценить хозяйской сметки: зачем же зря будет пустовать никому не нужный кусочек луга?
Вообще все больше и больше участок, на котором я остановился волею судеб, казался мне этаким форпостом прогресса, оазисом хозяйственности в поселке. Глядя на корову, я подумал о том, сколько же пришлось выстрадать владельцам этих вот бессловесных животных. Было время, когда велели сдавать их на мясо. Потом позволили держать, однако же запретили сено косить, а потому хочешь не хочешь, а все равно сдашь. Теперь как будто бы и корма обещали, но ведь даже и в совхозе с кормами непросто… И теперь уж мало кто соглашается: кому возиться не хочется – рано вставать, доить, навоз убирать, сено доставать, – а у кого и просто желания нет. Ну как новый указ придет? Любить животное надо, коли держишь, а какая уж тут любовь, если не знаешь, будет новый указ или не будет, а если ждешь, что будет, то опять же не знаешь какой… И все же мои хозяева вот держат.
Тут я услышал характерные звуки работающей косы. Косца не было видно за яблонями, но ясно, что работает он на участке. Послышались негромкие голоса, и к звукам одной косы прибавились такие же – работали двое. Звуки были размашисты, длинны и резки, косили, по-видимому, мужчины.
Я решил сходить на пруд.
Встал, сложил раскладушку, обошел дом и увидел косцов. Действительно, это были мужчины, один почти старик, другой лет тридцати. Тот, что помоложе, совсем не похож на деревенского парня – пестрая городская рубашка, бледное, мало загоревшее лицо.
Когда же я подошел к крыльцу дома, чтобы отдать раскладушку хозяйке, то поразился неожиданному обилию людей. Раньше я видел только хозяйку и маленького седого старичка, который сердито глянул на меня и не ответил на мое приветствие, а теперь появились не только косцы, но и молодая, довольно интеллигентная женщина с ребенком, и мужчина средних лет, длинноносый, худой и задумчивый, и парень лет двадцати пяти в белой майке.
На меня как будто никто и не обратил внимания, словно мое присутствие, как и присутствие всех, само собой разумелось, и только один из косцов, тот, что помоложе, подойдя к дому, чтобы поточить косу, подмигнул мне почему-то, поздоровался и спросил, кивнув на велосипед:
– Далеко?
– Да в Одессу, – ответил я невесело. – До Брянска вот на поезде придется. С вашими дорогами…
– Да, дорожки – слезы, – согласился он, улыбнулся как-то странно и принялся отбивать косу.
Я стал отвязывать рюкзак, чтобы достать полотенце и мыло.
– А откуда? – спросил косец.
– Из Москвы. Вернее – от Серпухова. До Серпухова на электричке…
– Молодцом, – сказал он. – Только что ж ты по этим-то дорогам? Какая радость?
– Так ведь кто ж знает, какие они здесь у вас. По карте – шоссе. Или, по крайней мере, «улучшенная грунтовая».
– По карте-то?
Он засмеялся.
– Да потом, все равно ведь интересно, – добавил я. – Места-то у вас какие: партизанские! Брянский лес.
– Да, места у нас знаменитые. Ты вон с батей поговори, он у нас большим партизаном был. Заместитель командира отряда.
«Батя» – это и был длинноносый задумчивый. О том, что он бывший замком отряда, мне сказал и парень в майке, Саша, с которым мы вдруг разговорились, когда вместе с хозяйкой отправились опять в избушку за молоком. Между прочим Саша – это единственное имя, которое я узнал за все время пребывания в поселке. Хозяйку я звал мамашей, другие ее или никак не звали, или звали мамой; бывшего партизана, хозяина, называли просто «батей». Седого старичка никто будто и не замечал, а пожилого косца я больше не видел, как и женщину с ребенком.
Отвязав рюкзак, вытащив из него полотенце и мыло, я сходил на пруд и поплескался в нем, стоя по колени в воде. Как ни мутная, а все же вода, хоть такая. Настоящее купанье, как сказал Саша, здесь далеко, несколько километров, – или речка Рессета́, или озеро, чуть подальше. Когда вернулся, хозяева пригласили к чаю, нелепо было отказываться.
Молчание царило за чаем. И опять было такое впечатление, что даже здесь, на участке моих хозяев, в этом оазисе, люди собрались случайно. Как и домики во всем поселке. И здесь тоже живут без радости. Несмотря на то даже, что вместе работают на усадьбе, родственники, и, как сказала хозяйка, своими силами строили этот дом. Батя был особенно молчаливым, и сначала возникло даже у меня впечатление, что до сих пор, несмотря на столько прошедших лет, осталась у него непреодолимая привычка к сдержанности и конспирации. Ничего он не рассказывал о своем партизанстве, хотя я и старался вежливо его расшевелить.
Разговаривали мы главным образом с Сашей – о дорогах, об оторванности этих мест. Сам он из города Людиново. «У нас хорошо, все по-человечески, приезжайте, вам понравится! – приглашал он. И добавил: – А тут – богом забытый край. Дыра». И еще сказал, что дорогу здесь собираются строить вот уже лет десять, если не с самой войны. Только собираются. Батя вдруг нарушил свое молчание и добавил, что теперь уже нет смысла строить автодорогу, выгоднее – аэродромы. Хотя места, конечно, здесь знатные, один лес чего стоит. Правда, лес сейчас сильно вырублен и запущен и та мелкорослая мешанина, которую я видел на пути из Дьяконова, имеет мало общего с великими Брянскими лесами, что были здесь когда-то и даже еще перед самой войной. Леспромхоз вырубал как ни попадя, толком не восстанавливали, вот и загубили.
Еще поведали мне, что поселок этот – рабочий. Потому, может быть, дома здесь такие, без деревенской ладности и опрятности.
– Ну и что же, что рабочий? – сказал я, возражая. – Если люди не в поле работают, то жить разве нельзя по-человечески? И в дорожном песке приятно разве изо дня в день вязнуть? Я вот думаю: почему бы всем вам вместе не взяться? Вот – хоть за дорогу. Могли ведь даже во время войны гати настелить…
Общее молчание было ответом. Потом заговорила хозяйка:
– Вот вы говорите: вместе взяться дорогу строить. Мы за дом свой взялись вместе – так его чуть не отняли, когда мы, родственники, надстроить его решили. А ведь своими руками строили – кому помеха?
– Но почему? – спросил я наивно.
– Вы с нашим начальством поговорите, – сказала хозяйка. – Почему того нельзя, этого нельзя? Спросите его!
И опять за столом воцарилось молчание.
После чая я опять попытался разговорить «батю» – показал ему карту со своим маршрутом, пройденным и предстоящим. Глаза его загорелись, он узнал места своих бывших боев. Но почему-то опять ничего не рассказывал.
Заинтересовала его моя электробритва. Он, конечно, видел такие, но сам никогда не брился, не приходилось. И теперь с удивлением ощущал, как она срезает его серебряно-проволочную щетину.
Отправился я на станцию, когда уже совсем стемнело. Тьма в поселке была просто кромешная – хорошо, что взял из Москвы фонарь. Первые метров сто я шел в тающем отсвете единственной, кажется, на всю улицу лампы на столбе у дома моих хозяев, потом же выручал только фонарь. А еще больше – чувство направления, потому что в полной тьме песчаная река, которую здесь называли дорогой, разветвлялась, петляла и запросто можно было забрести куда-нибудь не туда. Несмотря на то что справа и слева угадывались домики поселка, на дороге не было ни души. Лишь редкие окна освещены.
В ожидании поезда я зашел в станционную будку. В ней горел свет и уже было пятеро ожидающих – четыре женщины и мужчина. Велосипед я тоже втащил в будку, прислонил к печке, которая высилась посреди небольшого помещения, и сел на свободное место – между мужчиной и женщиной. На противоположной лавке бодрствовали две повязанные платочками женщины и спала третья, тоже в платочке.
Мужчина, который сидел справа от меня, был маленький хитроватый мужичок с утиным расплющенным носом и лукавым взглядом остреньких, близко посаженных глаз; женщина слева – пожилая, темноволосая, с обычным деревенским пробором и невыразительным вялым лицом. Своим появлением я, видимо, прервал неторопливо шедший разговор. Шел он, по всей вероятности, между обоими моими соседями и той из женщин, которая сидела посредине напротив. По всему было ясно, что со своим новеньким груженым транспортом, в полосатом свитере (стало прохладно), чисто выбритый, я выглядел инородным телом в этой компании, однако никто из них и вида не показал.
Помолчав, они как ни в чем не бывало опять продолжали говорить о своем – о том, из какой кто деревни и как они сюда по песку добирались, куда и зачем кто едет. Сразу, конечно, нашлись общие знакомые и общие темы: дороги непролазные, где что можно достать из продуктов, а где нельзя, кто вышел замуж, а кто, наоборот, развелся, у кого какая сноха или зять, кто бьет свою жену, а кого, наоборот, жена колотит, кто пьет «до свинства», а кто так «только балуется».
Та, что спала, принялась вдруг громко храпеть, ее толкнули, и она утихла тотчас. Разговор продолжался. Наконец исчерпали все темы, разговор стал было затихать, но потом нашлась и еще одна тема, философская. Общим вниманием овладела та, что сидела напротив, – разбитная бабенка, имеющая заметную привычку поджимать губы, охать, качая головой и уперев щеку в ладонь, и, округляя губы буквой «о», вытирать их концом платка.
– Я, бабоньки, так скажу, – говорила она, не обращая внимания на то обстоятельство, что так же внимательно, как бабоньки, слушали ее и я, и утконосый мужичок. – Я так скажу: семейная нонче жизнь никуда негодная пошла. А все почему? А потому, я вам скажу, что баба теперь мужика не боится. Раньше, бывалоче, муж как на свою жену прикрикнет да как ее за косу оттаскает – так сразу неповадно будет и не захочешь на сторону глядеть. Порядок был! А теперь девки только по сторонам и зыркают.
– Верно говоришь, верно, – серьезно закивала та, что сидела слева от меня. – Баба должна своего мужика чтить. Дай я скажу, дай… Меня как муж держал? Строго! Так я ему ни в жисть не изменяла. А теперя вон посмотри: муж в армию ушел, а девка года не дождалась – по парням шастает.
– Правильно говоришь, правильно. А я про что? Я про то вам и говорю. Вы, бабоньки, послухайте…
Только мужичок, слушая ее, подмигивал, посмеивался, а когда я посмотрел на него, подмигнул и мне. Но я вообще-то старался уснуть, хотя, сидя в духоте, уснуть было не так-то просто.
Подошел поезд. Платформ не было, затащить велосипед помог мне какой-то мужчина. Вагон был почти пуст. Я пристроил своего «конька-горбунка», задрав переднее колесо на пустое сиденье, и мирно погрузился в сон.
Разбудила меня чья-то настойчивая грубая рука, охватившая цепкими пальцами мое плечо. Я мгновенно проснулся, открыл глаза, но не сразу разобрал, что к чему, – было темно, вагонные лампы едва тлели. Рука все еще трясла меня, слышались какие-то слова, угрозы, было неприятное ощущение чьей-то рассерженности. Наконец я понял, что это пришел ревизор, сопровождаемый проводником, они спрашивают с меня билет и требуют, чтобы я перебирался со своим велосипедом в багажный вагон.
Я еще до конца не проснулся, еще только едва сообразил, что нужно дернуть плечом для того, чтобы рука перестала терзать меня, но уже понял, что то, что они мне предлагают, совершенно бессмысленно и, в сущности, никому не нужно. Во-первых, я спрашивал начальника станции, и он сказал, что с велосипедом садиться в вагон можно, во-вторых, свободных мест все равно вокруг полно, в-третьих, нет совершенно никакой возможности перебираться с велосипедом в багажный вагон – велосипед тяжелый и большой, платформ на станциях нет, перехода из обычного вагона в багажный – тоже… Было ощущение насилия и, главное, его полной бессмысленности. Они кричали в два голоса, особенно отличалась маленькая горластая проводница. Не давая опомниться, они с двух сторон теребили меня, дергали велосипед, который едва не загремел на пол вместе с рюкзаком, запчастями и флягой, а то, что они взяли меня врасплох, спящего, казалось, только придавало им силы.
Хотя стоило мне слегка прийти в себя, дернуть плечом, закричать на них тоже – как ревизор тут же сбавил тон и заявил, что в любом случае я должен уплатить штраф. Уже когда я протянул деньги и ревизор выписывал квитанцию, проводница все еще никак не могла успокоиться, она словно бы даже хрипела от невылившихся до конца чувств и все уговаривала, чтобы ревизор взял с меня побольше штрафа, чтобы он взял не за одно место, а за два, а еще лучше за три. Уже и ревизор замолчал и что-то успокаивающе сказал ей, а она все металась вокруг него, заглядывала через плечо, что он пишет, и уже его теперь порицала за то, что он взял с меня все-таки за два лишних места, а не за три.
– Из-за тебя меня премии могут лишить! – выкрикнула она по моему адресу несколько раз в течение этой невыносимо долго длящейся сцены, и я, уже окончательно пришедший в себя, уже пытающийся понять, осмыслить, что происходит, особенно запомнил именно эту фразу.
Наконец они с ревизором ушли, а я стыдился поднять глаза и встретиться взглядом с молчаливыми окружающими. Но проводница вдруг вернулась, вернулась теперь одна – для того чтобы взять с меня еще какой-то штраф – пятьдесят копеек.
– Из-за тебя меня премии могут лишить! – повторила она, все еще неспокойно дыша. – Плати!
Я заплатил…
Вот такие воспоминания оставил по себе поселок, затерянный в чаще Брянского леса.
На просторе
В Брянске я решил устроить суточный отдых с купаньем в реке Десне. И выезжал через сутки с намерением к вечеру быть в Трубчевске – около ста километров.
Солнце продолжало безотказно светить, и я выезжал из Брянска, оставляя позади все неприятное – и унылый поселок, и письмо, которое получил «до востребования» на центральном почтовом отделении Брянска. Письмо было от женщины, которая осталась в Москве и которой я назвал все-таки перед отъездом свой маршрут. Удивительно, что именно тут, в Брянске, я и понял наконец, что происходило между нами все последние месяцы. Уезжая из Москвы, я был уверен, что с ее стороны было предательство. Теперь же убедился, что нет. Она просто поступила так, как поступала всегда, – а поступала она всегда так, как хотела. Это естественно, но беда-то в том, что я этого не понимал. А теперь понял. Знакомое, старое, как мир, свойство: говорить одно, а делать другое. Изо всех сил зачем-то пытаться выглядеть не тем, что ты есть, а тем, что кажется тебе более выгодным и престижным. Не быть, а именно выглядеть. Зачем? Ведь бессмысленно… И я верил словам, а дела видел совсем другие.
Но вот теперь понял. И легко стало. Ведь я, как и она, свободен. Мы – не расписаны. Свободен! Мы все свободны в выборе своем. А потому и я ведь волен поступать как хочу. И пусть она поступает по-своему. Я тоже буду поступать так, как хочу. И я не буду требовать от нее соответствия, не буду искать расхождения между ее декларациями и делами. Я просто буду верить не словам, а делам. И я свободен. Свободен!
Дорога до Трубчевска стала еще одной радостью, хотя проехал я в тот день довольно много километров – сто пять.
За Выгоничами, когда началась уже она, эта великолепная дорога – серо-голубая, чистая, прямая, как растянутая тесьма, – было легонькое снижение, мостик через извилистую узкую речку, и у мостика на обочине лежали плашмя два дамских велосипеда, один на другом. Я замедлил ход, вгляделся в приречный кустарник, но никого не увидел. И послышался вдруг из кустов протяжный, лукавый девичий голос:
– Па-арень кра-си-и-вый… – пел он, кокетливо растягивая слова.
И почему-то я тотчас решил, что слова эти предназначаются мне. Но не остановился – ведь их двое там… Но, уже отъехав, с сожалением оглядывался: можно было бы поплескаться в речушке…
Посреди открытой, далеко видной, почти безлесной холмистой местности, под большим развесистым вязом, в его благодатной ароматной тени, под неумолчный, неугомонный, завораживающий треск кузнечиков был мой первый привал.
Зелено-голубой простор, редкие автомашины на шоссе, легкий ветерок, доносящий волны запахов, полная свобода, одиночество, и – никакой тоски. Земля родная, родные деревья, поля – родина… Вот это и есть точка отсчета, вот это и есть, можно сказать, момент истины.