Читать книгу Скошенная трава (Полина Апрелева) онлайн бесплатно на Bookz (3-ая страница книги)
bannerbanner
Скошенная трава
Скошенная траваПолная версия
Оценить:
Скошенная трава

4

Полная версия:

Скошенная трава


И долго она так ходила, только когда устала, что-то вдруг мелькнуло в её глаза – тучки серые, и сосняк кругом, сплошной. Выхода как будто нет. Где-то птица поет, так одиноко и странно. Ей стало страшно, она как-то загнанно стало оглядываться по сторонам, не видя выхода, совершенно забыв дорогу. Бросилась было в одну сторону – сплошные ветки и иголки, одни стволы-стволы кругом, не за что зацепиться взглядом. Как это я так, подумала она про себя, как будто отчаявшись и разозлившись на всё. Бросилась в другую сторону – и там то же самое. Ей вдруг показалось, что что-то исчезает, её любовь, которая вела её всю жизнь, странная любовь, заключенная в ней самой и в людях, которые всегда были рядом. Были… Она выдохнула. Но потом опять жадно вдохнула, как будто не желая делить с этим зловещим пространством своё дыхание. Она опять огляделась. Тучи, казалось, ещё сильнее сошлись над деревьями, вот-вот и будет дождь.

Где-то в ногах её засел страх, закупорив сосуды и венки, и она будто не могла двинуться с места. Она уже как-то отчаянно начала молиться Богу, как вдруг повеяло прохладой, будто откуда-то сверху кто-то наклонился и осторожно поцеловал её в макушку, выглянуло солнце, и она выдохнула и сразу нашла выход из леса, так легко, что сама удивилась, и как только вышла, её сразу всосала в себя удушливая жара, и солнечный свет, который на минуту пролился с неба, превратился всё в то же пасмурное полотно.

Нет, любовь никуда не девается.


МАЛЬЧИШЕСКИЙ ШРАМ


В тот день он вышел из дома с четкой целью. Он уверенно шел по шумным проспектам, мимо шоссе, чувствуя, как роится этот улей. Он шел, отстукивая каждый шаг, будто у каждого шага было свое предназначение, свое звучание. Он шел как по клавишам, пытаясь всё-таки закончить свою сонату, хотя бы мысленно. Вот уже полгода, как только дело доходило до последних аккордов, он как будто забывал ноты. И руки не слушались. Он смотрел на них и видел только свой шрам на указательном пальце.


Он не помнил откуда у него этот шрам. Ему казалось, что когда-то в детстве он получил его жестокой битве с утюгом. Ему казалось, что он чувствовал себя героически, когда мама с влажными глазами дула ему на руку и прикладывала холодное полотенце, вымоченное под краном.


Но потом это чувство прошло, потому что он рос, это чувство износилось, как маленький ему детский костюмчик, который он носил лет в шесть. Оно стало совсем ему не по возрасту. А может быть прошло, потому что этого чувства и не было. Мама говорила, что шрам у него этот с рождения. Он был на указательном пальце, будто пытался обратить его внимание на что-то.


Его рука менялась – из мальчишеской в юношескую, обрастала дополнительными полосками вокруг линии жизни, потом из юношеской в мужскую, жилистую, рабочую. А шрам был всё такой же – мальчишеский, глупый, от войны

с утюгом.

Как будто какая-то часть детства всё же осталось в нём ярким пятном с рваными краями.

Он его не любил. Стеснялся, прятал, и сам старался на него не смотреть – избегал, будто бы даже боялся, будто бы он напоминал ему что-то, а что он сам не мог объяснить.

И вот он решился его забить. Вчера вечером, поздно гуляя где-то в людных кварталах, он встретил девочку, которая как будто-то кого-то ему напомнила. Она была совсем маленькая, лет пять, и кто-то кричал её со стороны спрятавшихся за домами прудов: Лиля! Куда ты побежала! Домой пора! А она подбежала к нему и, засмеявшись, сунула в руку листовку и сказала: а там за углом раздают! Как-то улыбнулась, что он вздрогнул, и побежала обратно: мама, ты чего, я тут! Он повертел в руках бумажку с рекламой тату-салона. Это было вчера.

А сегодня он вышел на улицу с четкой целью. Выбрал татуировку, чтобы ничего уже не напоминало ему об этом кошмарном непонятном чувстве. Он уже сидел в кресле, ожидая, глядя как в звуке машинок люди забивают себе ноги, руки, плечи, головы. Он мельком глянул на себя в зеркало. Взрослый дядька, совсем уже ничего не осталось от того мальчика и, кажется, что и не было его никогда, этого мальчика, будто бы он сразу таким и был, и ему стало как-то грустно. Он вдруг услышал где-то тихую такую музыку. Будто кто-то играет на пианино. Запахло почему-то землей и каким-то жаром, порохом, грязью. И музыка эта – какая-то совсем незнакомая. Никому неизвестная. Он уставился на свой шрам, а тот будто расплылся на всю комнату и поглотил его: кусочки его шрама разлетелись по комнате, как осколки гранаты и из каждого звучала своя мелодия, но все они чудесным образом сплетались в одну. И было что-то страшное и необъяснимое в этой музыке, что он не мог совладать со своими чувствами.

Он сначала увидел себя на год младше, потом на два, потом на десять лет. Перед ним всплывали какие-то незначительные, но памятные события его жизни, такие, какие если расскажешь кому-то вдруг теряются среди общих, кажутся обычными. И вроде бы ничего не значат, поэтому он их замалчивал всегда. Иногда, казалось, будто он вообще ничего не помнит.

Так он становился все младше и младше.

Потом он увидел тот воздух, который летними вихрями залетал в комнату, увидел утюг, который пыхтел так отвратительно, что пугал его даже сейчас, увидел, как мама на кухне печет что-то. Что это было? Он подошел ближе и почувствовал запах своих любимых печений.

Выбежал во двор, улегся в траву. Ему всего десять. Ноги короткие, тощие, руки нелепые, он только что начал обращать внимание на девочек, как-то по-другому стал на них смотреть, уже не хотелось их побеждать во всех играх, хотелось как-то иначе себя вести. Он увидел своего пса – лохматого, грязного Бима, таскавшегося целыми днями по городу (его потом сбила машина). Видел, как из их окон, на восьмом этаже шторы вылетают и обратно становятся на место. Он загляделся, как папа марширует с работы, угрюмый какой-то, но такой детский – потому что теперь папа другой, потому что он сам стал другой, а тут папа ещё детский – под его детским взглядом, такой важный серьёзный мужчина, он ещё считает его вожаком краснокожих, он ещё не выучился критиковать его. Он видел, как город, в котором он вырос, ещё не изменился, видел улицы, окаймленные сломанными дорогами, видел, как качели выпадают из земли, когда на них качаешься.

Он побежал. Когда он бежал, сердце его долбилось об ребра – он почему-то казался себе легче ветра, ещё не обросший проблемами, мясом, переживаниями, гордостью, глупостью, или чем-там ещё обрастают к тридцати.

Ночью лежал в кровати и боялся, что за ноги кто-то цепанет – хруп, и мурашки по всему телу – а это просто Бим вернулся после стычек с местными псами. В углу горел глобус-лампочка. И он как-то спокойно и быстро засыпал, представляя, как идет по этому глобусу, он – путешественник, самый бесстрашный в мире, потому что победил врага-утюга, и добирается из одной страны в другую так быстро, как и не мечталось Жюль Верну.

Потом он вдруг почувствовал, как его туго свернули. Он лежал на твердом столе и глядел в потолок, все, что он мог делать – это глядеть в потолок. И над ним попеременно появлялись разные лица. На него случайно капали чьи-то слезы. Он не знал этих людей.

Потом он вздрогнул и увидел себя высоким, худым, в грязной форме, солдатской, он видел себя в зеркале – его губа дрожала, из глаз лились слезы, и зеркало было все какое-то заплаканное, грязное, будто амальгама от него уже давно отлипла. Его лицо совсем маленькое, будто ему лет девятнадцать, не сочеталось с грубой щетиной, и от этого становилось ещё грязнее. Он посмотрел на свои руки – и вздрогнул – они все были в крови, пальцы тряслись, а в голове над ним, прямо над ним играла эта музыка. Страшная и грустная. И он её слышал, как сейчас. Он знал, что это его музыка. Она его. И он видел, как он моет эти руки, как он осторожно моет указательный палец разорванный, трясущийся хуже других. А эта музыка до сих пор над ним. Но он никак не может её записать, потому что руки его не слушаются, а музыка будто это понимает и продолжает летать за ним.

Он вернулся в комнату (будто вынырнул и перевел дыхание, стер воду со лба), вокруг жужжали машинки, пахло спиртом и краской, и он сказал как-то медленно:

– Извините, я передумал.

Он встал и в задумчивости вышел на улицу, как будто вспомнил то, чего давно не мог вспомнить. Он посмотрел на свой шрам, и аккуратно набросал в блокноте обрывки тех мелодий. Он закончил в тот день эту странную сонату. Она будто взрывалась в его голове, отчего вокруг тряслись стекла витрин, шаталась дорога, по которой он шел. Он все-таки её закончил.


ГУСИНАЯ ШЕЯ


Когда-то в одном из дождливых дней лета, в спертых городских стенах, существовал парк. Когда-то, в этом парке существовал пруд. И когда-то на берегу этого пруда, в середине пасмурного дня, как будто так тихо вписавшегося в жаркую картинку летних будней, существовали мы и его гусиная шея.


КВАРТАЛ НОМЕР ДЕСЯТЬ


Ветер выл по-осеннему, и все жители квартала номер десять вывалили на улицу. Это было почему-то их любимое время, так уж совпало, что все они, жители квартала номер десять, любили такую погоду особенно. У каждого в этом квартале была своя лавка. И они усаживались каждый на свою и начинали переговариваться, даже если порой приходилось кричать друг другу с одного угла квартала в другой. Клавдия Никитишна, сама старая жительница квартала, обычно мало говорила, но в этот день её вдруг вдохновило на разговор. И она начала с никчемного и обыденного со своим соседом, Николаем Петровичем:

– Что, Коля, как жизнь?

Тот фыркнул как-то недоуменно, мол что, сама не знаешь, что ли? Бок о бок живем. И отвернулся. Сегодня он был не в духе.

– Всегда в этот день ему плохо, отстань ты от него, Клава, – сказал сосед рядом, старый седой старик, Венедикт Бурмистров, бодрый и веселый обычно, с румяными щеками; он добавил шепотом, – не ходит к нему никто в гости-то, что ты от него хочешь. Все дни как дни, а в этот, когда у нас тут гости приходят, у него всегда тихо. Что ему?

Клавдия Никитишна замолчала и как будто сконфузилась своей глупости, и больше уже не говорила за весь день, как будто бы и вдохновение потеряла.

Напротив них веселились двое молодых ребят – Толя, по кличке Морось, и Виталик, по кличке Зуб. Им было лет по двадцать, не больше, и они на своем блатном языке шутили какие-то непристойные шутки.

– Че, Морось, кто к тебе сегодня подвалит?

– Не знаю, может, кто и прибежит из девчонок, кто вспомнит, – он засмеялся, – хотя все они и не знают про то, что у нас тут гости сегодня. Может мать придет только, – и он как-то сурово замкнулся на слове «мать», так что Зуб сразу перевел тему, и они опять расшутились, раздражая Никанора Федоровича, который сидел недалеко от них:

– Тьфу, молодежь, что за язык?

– Бросьте, Никанор Федорович, это мы с вами уже прошлый век, ничего не смыслим, – отвечала ему Зина Жукова, прятавшаяся все это время как будто в тени березы, которая росла прямо рядом с её лавкой.

– Да как же это не смыслим! – возмутился он, – ещё как и смыслим, именно мы-то и смыслим! А эти что? Вся речь через расчёску мата проходит. Ни к месту даже, ей-богу!

– Да ну хватит вам возмущаться, расскажите лучше, что у вас сегодня будут пить? – спросила Зина Жукова, – к вам ведь постоянно приносят какие-то особые настойки.

– Это да, у меня зять с Кавказа, с детства эти настойки на травах мешал, вот каждый раз что-то необычное приносят, – заулыбался Никанор Федорович.

– Угостите хоть немножко? – ластилась Зина.

– Да в чем вопрос, дорогая Зина, конечно, – франтом заворковал Никанор Федорович.

– Тьфу, лишь бы выпить, – ворчал рядом Сашка Ахматов, молодой мужчина лет тридцати, который терпеть не мог выпивку, – она мне всю жизнь испортила, а вы всё свои настойки, хоть сегодня бы уж помолчали про них.

– Уж простите, Александр, но раз вы с катушек слетели, мы то здесь, позвольте узнать, при чем?

Сашка Ахматов плюнул в траву и отвернулся.

– Саша, не обращиайте на ных вниманья, – как-то робко сказала девушка с соседней скамейки, на ломаном русском, пытаясь успокоить своего соседа, – Иэто же висё вздор, приосто, тыперь и нэважно… Важно тыолько, что иесть этот динь и мы можим принять гости.

– Спасибо, Рузмат, – как-то виновато ответил Саша, – но от мыслей не скроешься, а они тут прямо над ухом, как будто специально, – и он злобно посмотрел в сторону сомелье.

Рузмат как-то неловко смотрела в землю, качая ногами, оттого что была маленького роста, они свисали так неуклюже с её лавки. Лицо её было простое и гладкое, смуглое, над губой вился пушок, она была очень юна, хотя казалось, что в глазах у неё было слишком много возрасту. Никто её никогда не спрашивал, отчего она такая, а она и не напрашивалась на разговор.

– Рузмат, ей богу, хоть сегодня улыбнись! – закричал её с другого угла Василий, жуткий страшный тип, со шрамом на всё лицо, с горящими глазами и привычкой чавкать папиросами. Но добрейшей души человек, разве что вынужденный стать злым и ехидным – это была его работа, быть злым и ехидным, наглым и проворным. А так, он добрый был, словно старый толстый пушистый кот.

Рузмат посмотрела в его сторону и неловко улыбнулась.

– И то лучше! – крикнул Василий, – а то уж однажды побегу и буду щекотать, пока не заулыбаешься!

Рузмат тихонько посмеялась и отвернулась. А Василий, с чувством выполненного долга, пошел веселить других приунывших.

– Э, Вася, когда ты уже от всех отъебешься? – плюнул Степа Лучников, со стороны, где квартал почти что заканчивался.

– Молчи, Степа, хочу и веселю людей, а то что все унылые такие, хоть волком вой.

– А может хочется им быть унылыми, чего до них….

– Да хватит уже! – возмутилась и перебила Степу Женя Семенова, – надоело ваши матюги слушать, Степа, заткнитесь уже.

– Хо-хо, как мы заговорили, – раскочегарил Степан.

– Тихо! Молчите все! Идут! – закричал как-то нервно Николай Петрович.

Все они сидели будто на головах друг у друга и вглядывались в небольшую процессию, которая медленно шла к кварталу номер десять. Каждый пытался найти своего гостя и радовался, когда находил. Николай Петрович смотрел очень напряженно, но так никого и не увидел.

По небольшому клочку земли, разошлись люди, подошли к пустым лавкам, стали доставать и ставить на столики еду: закуски, водку (у Никанора Федоровича были настойки), конфеты, и молча ели, кто-то плакал. На кладбище начался родительский день.

А потом, сзади, будто кто-то стоял за спиной как-то робко и осторожно, Николай Петрович услышал:

– Ну что тятенька, пойдем на Сицилию, на карнавал?


РАСШИРЕННЫЕ ЗРАЧКИ СТРАННИКОВ


Масло никогда не верил рассказам своего деда. Дед его был старый, помученный тяжелой работой и женами мужик. Масло редко у него бывал, и в последнее время всё чаще вовсе не хотел ехать. В детстве это было одним из самых изысканных удовольствий маленького Масло – теплый дом всегда встречал его пирогами и блинами, запахом малины, молока, дерева – свежеобработанных досок для бани или сарая, или туалета, или что там ещё строил его дед. Теперь, деревня, где жил дед Масло, облысела, а дом перестал быть уютным сборником рассказов местных, да и дед превратился в старого полоумного старикашку, который все говорил про какого-то палэсмурта.

Сам же Масло стал заядлым любителем психотропных веществ, из маленького всему удивляющегося мальчишки превратился в худого высокого и какого-то замученного парня, и часто видел такое, чего его дед не мог вообразить, и чего ни в каких легендах не значилось. Он повидал столько галлюцинаций в своей жизни, что ему казалось, никакая удмуртская легенда, написанная на желтых листах дедовской библиотеки не сможет его напугать – ведь в конце концов, он стал осознавать, что всё это всего лишь выдумка, выдумка его фантазии, психики, и выдумка фантазии и психики его предков.

Звали его Антон Маслов, но все его соотечественники по стране угаров называли его Масло. Однажды утром он проснулся и вдруг как-то с ужасом осознал, где он находится. Развороченная чья-то квартира, в которой было столько людей, лежащих почти друг на друге, что она, квартира, кажется просто умирала, ей не хватало воздуха и Масло вдруг съежился в углу, на своем матрасе.

Он вышел в ванную будто сквозь туман, и уставился на свое лицо в зеркало. Он выглядел как осунувшийся мешок, его кожа была похожа на грубую съехавшую ткань, и глаза с огромными измученными зрачками стали будто стеклянные. Он умылся и присел на край ванны.

– Масло? Ты тут? – в ванную ввалился грузный когда-то Митя, – ты чего?

– Надо ехать, – ответил Масло, как будто машинально.

– Куда ехать? Ты чего? Завтра обещали… – но он не закончил, Масло вскочил, оттолкнул его в сторону и вышел в коридор:

– К деду.

Собирать ему ничего и не надо было – все было в его рюкзаке, повидавшем не меньше Масло. Он вышел на улицу, натянув свою куртку, из которой тот тут, то там торчал синтепон, увидевший мир давно, ещё когда Масло умело махался ножом в подворотнях, и его не раз умело обмахивали его же ножом. Он почувствовал, что приближается зима, снег слабыми слоями ложился, превращая землю в салат из снежинок, грязи, воды и камней. Масло как-то неестественно побрел к дороге и стал сигналить. От города до деревни было недалеко, но машины его не брали. Их пугал его вид.

– Тьфу ты, – он сплюнул на дорогу и встал возле какого-то столба, чтобы закурить, когда остановилась старенькая машина, кажется, какой-то москвич, и улыбчивый дед, не такой старый как дед Масло, крикнул:

– Прыгай, малый, – и открыл дверь.

Масло выбросил сигарету, даже не сделав затяжку, и уселся на переднее сидение, еле впихнув свои огромные худые ноги.

– Куда тебе?

– В деревню, Лесово-Хвойное, знаете?

– А, – ответил старик как-то грустно, будто что-то вспомнил, – там что же, ещё кто живет?

– Ну дед мой живет, – ответил Масло, – и ещё два-три каких-то… человека.

– Раньше была хорошая деревня, всё там было, – начал старик, – знаете легенду?

Масло помотал головой, любопытно глядя то на старика, то на мелькающие за окном поля.

– Вокруг деревни лес. Лесово и назвали потому, а Хвойное, что только елки там и росли, да сосны. Когда деревню основывали, сделали так, что она как бы прямо посреди леса – вырубили сосняк, и сделали что-то вроде пяточка, огромного, где стали дома строить. Знаете же, что она кругами идет, и улицы не параллельны, а как бы слоями разрастаются к окраинам, как круги на пне у деревьев. И лес этот был густой и страшный, так что те, кто жили на краях деревни, стали жаловаться, мол кто-то постоянно ходил к ним – то курицу утащит, то кошку, то корову. И именно утащит, не загрызет как волк, а бесследно пропадает животное. И мол, слышали ночью из окон, что какие-то звуки неясные издает, и тень такая высокая, худая страшная, нечеловеческая будто.

Масло смотрел как лицо старика будто становилось каким-то серым, морщины его плавали по лицу очень свободно, как волны на море, и старик весь вдруг показался ему каким-то жутким, как баба яга из детских его книжек. Не отпустило ещё что ли? – подумал Масло. А дед продолжал:

– Ну и выставили охрану как-то ночью – два мужика с граблями и вилами. А на утро – ничего. Ни мужиков, ни вил, ни граблей. Соорудили целую экспедицию, пошли искать мужиков, весь лес обошли днем – ничего, будто в Лету канули. И потом стали люди пропадать с окраин, просто целыми семьями – боялись уж и спать ложиться, и просыпаться боялись, потому что раз – а на утро и целой семьи нет и никаких следов. Даже, кажется, приезжал к ним какой-то городской следователь, искал, расследовал – ничего. И так, что самое странное, как только пропали все семьи с окраин, дома их в одну ночь исчезли и лесом заросли. Так и сужалась деревня к центру. Ваш дед-то, значит, где-то у самой середины живет?

Масло как-то отвлекся:

– А?

– У середины, говорю, дед-то живет?

– А, да, где-то у Солнцевского проспекта.

– Ну да, то бишь, у самого центра. А вокруг уже, поди и лес. Давно деда видели?

– В прошлом году, – ответил Масло задумчиво. И вправду, в детстве деревня казалось ему больше, – но ведь это всё сказки, – одернув себя, ухмыльнулся он.

– Да, может и так, – ответил старик, – только деревня вся выродилась почти. Говорили, что в три года по одному кольцу исчезало – ну, по одной улице то бишь. Не знаю, как это возможно. Ну да ладно, – как-то улыбнувшись старик решил перевести тему, – а чем вы занимаетесь в городе?

– Пытаюсь жить, – отстраненно ответил Масло.

Больше они не говорили. Старик высадил Масло на обочине возле таблички с надписью «Лесово-Хвойное» и мрачновато кивнул ему, желая удачи. Масло долго глядел вслед уезжающей машине, стоя как будто в каком-то отупении, глядя уже даже не на дорогу, а в пустоту. Потом вдруг очнулся, как-то одернул себя, ругнулся сам на себя и пошел. Идти надо было сначала через лес – но там была тропинка, знакомая ему с детства, протоптанная тысячами ног, тысячами поколений, странников и местных, как многие тропинки по всему миру. Он вздохнул и окунулся в лесные дебри, огромные ели и сосны, которые величаво покачивались на ветру, будто танцуя какой-то непонятный никому танец. Масло вспомнил, как в детстве пытался двигаться как сосна на ветру, и ему всегда казалось, что эти деревья говорили с ним, будто он почти что понимал их язык. Но теперь ему почему-то было жутко. Он шел медленно, оглядываясь по сторонам, будто ожидал, что кто-то непременно идет за ним, чтобы напугать, убить или сожрать. Чертова паранойя, плюнул он, надо завязывать, ненавижу.

Так он шел около часа, медленно торя путь, прощупывая каждый шаг ногой – сначала осторожно трогал землю ступней, потом наступал увереннее и переступал на другой кусок земли. Он еле добрался до второй таблички, небольшой и избитой временем – «Лесово-Хвойное». Две заглавные буквы почти что стерлись так что осталось всего лишь «есово— войное». Масло шагнул на улицу деревни и с удивлением заметил, что осталось посреди этого пяточка всего четыре дома, два из которых были – церковь и библиотека. Вот это да, моргнул он, прошло как будто нашествие. Куда все подевались? Он медленно обошел по кругу все четыре дома и все они казались ему заброшенными. Дедовский он узнал сразу и через какое-то время, долго стучав в ставни, барабаня в дверь, он понял, что тут никого нет. Вообще никого. Он ещё раз для полной уверенности обошел дома – никто не подавал признаков жизни.

Масло, недолго думая, навалился на дверь дедовского дома, с разбегу, и проломил её – сгнившую наполовину и уже не сопротивлявшуюся. Внутри дома пахло сыростью и плесенью, так что Масло едва сдержался от естественных позывов своего организма.

– Дед? – осторожно спросил он в пространство, потом ещё громче добавил – Семеныч!

Никто не отозвался. Масло осторожно вышагивал в сенях, потом толкнул дверь в сам дом – комната, кухня, маленький уголок для всякого барахла – везде было пусто и пахло отчужденностью, забытьем – никого не было. Масло встревоженно и уже уверенно прошелся по всему дому.

– Дед! – уже как-то отчаянно крикнул он, – твою мать!

Ничего.

Он огорченно опустился в дедовское кресло. Оно заскрипело и из-под сидушки выпали какие-то бумаги.


ТРЕМЯ МЕСЯЦАМИ РАНЕЕ


Над куполами церкви в морозном воздухе поднимался дым-пар, облака несли куда-то заледенелых ангелов, которые сегодня молчали своими замороженными ртами и стеклянными глазами и не давали Семенычу никакой надежды.

– Вся семья проклята, – ворчал он, ступая по деревянному мерзлому полу, – проклята… – и он снова смотрел на дым-пар над куполами церкви, которую сложно было назвать церковью – деревянная шаткая постройка с крашенными в желтый цвет (под золото) куполами держалась его собственными и отца Климовыми стараниями – больше в деревне никого не осталось, и жил Семеныч с этим священником как с братом, так что и позабыл уже, что он священник и сам не заметил, как близко стал к Богу.

Священник Клим был беззубый старый дед, но псалмы читал без чмоканья и четко, будто изнутри его читал кто-то, а не он сам, потому что остальную его речь едва ли можно было разобрать невооруженным ухом. Семеныч уже буквально на ментальном уровне понимал всё, что говорит ему старый святой. А его он именно считал святым, и даже не за рясу и знание псалмов, а потому что Клим был мученик в его глазах, похуже его самого. А мучениками Семеныч считал почти всех.

Как-то раз в своей жизни Семеныч ездил в город, к своему внуку – или сыну – он не помнил – так давно это было; и он ужаснулся тогда и сказал: это же город мучеников!

Его не поняли. А он, сидя на лавочке посреди своего утреннего завтрака на солнышке, видел, как тысчи людей, плотно прижавшись друг к другу, словно ягодки в банке варенья – к тому же в собственном соку – пилили через весь город на работу. И вот он сидел, и думал, почему им не дают сан великомученика, святого? – чего они меньше страдали, раз не читали Библию? Но у них нет нимба над головой, и никто о них не вспомнит.

bannerbanner