
Полная версия:
7 шагов до рассвета: Пепел и рассвет (книга 1)
— Спасибо.
— Не за что.
— Ты весь серый, — сказала она. — Как мышь.
Он попытался улыбнуться. Лицо не вышло. Улыбка начала подниматься и осела, будто за нею не было никакой опоры.
— Алиса.
— Подожди. — Она смотрела на потолок. — Ты видел? Там Африка. Видишь, вон. Вот Мадагаскар. Наверное, в пятидесятом году протекло.
— Алиса.
— Где она?
Вот. Она сказала. Вопрос вышел простой и тихий, как «где мои тапки». Она ждала, что он ответит: «В детском отделении, всё хорошо, шесть баллов по шкале, лежит под лампой, ругается». Она даже придумала, что бы сказала на это.
Он сел. Не опустился, а именно сел, словно у него разом отпустили все пружины. Взял её свободную руку обеими ладонями. Руки у него были ледяные, и мелко, часто дрожали, и она ощутила эту дрожь, как ощущают работу двигателя сквозь пол машины.
Он открыл рот, и она увидела, что он не может.
И тогда она всё поняла.
Не из слов. Слов не было. Она поняла по тому, как он смотрит: так смотрят на человека, которому нужно сообщить, что дом сгорел, и который ещё стоит на пороге этого дома и не знает. По тому, как побелели костяшки на её руке. По тому, что он ни разу не сказал «она». Он вообще не мог сказать «она».
Внутри стало тихо. Не больно. Именно тихо, как бывает, когда в соседней комнате выключили музыку и ты только сейчас замечаешь, что она играла.
— Да, — сказала Алиса. Не спрашивая. — Понятно.
— Алиса, я…
— Не надо.
Он замолчал. Она услышала, как он вдохнул и не смог выдохнуть, и как этот неизрасходованный выдох застрял у него где-то в горле и стал мелко трястись. Сначала плечи. Потом вся спина. Потом он наклонился и лбом уткнулся в край её матраса, прямо у её руки, и она почувствовала, как намокает простыня. Он не издавал ни звука. Только дрожал и дышал ртом, как человек, который тонет и боится, что его услышат.
Она не закричала.
Странно. Она лежала на спине, и левая её рука, свободная, сама собой нашла его затылок, волосы, жёсткие, пахнущие дымом и больницей, и погладила один раз. Машинально. Так гладят по голове собаку, которая лежит у ног.
Потом перестала.
Смотрела в потолок. Мадагаскар. Рог. Рыжая кайма.
— Она была красивая, — сказал Максим в одеяло. Голос у него был сорванный, глухой, не его. — Очень. Я не знаю, зачем я тебе это… Я не должен был. Подожди, я…
— Нет. Скажи.
Он поднял голову. Глаза были красные, мокрые, веки опухли.
— У неё твои губы, — сказал он. — И нос мой. Бедная девочка. А волосы тёмные, много, прямо шапкой.
Алиса слушала и смотрела вверх.
* * *
Её перевели на следующий день, ближе к вечеру. Или на третий: она путала. Сутки в реанимации слиплись в серую ленту. Врач с усталыми серыми глазами, которая что-то объясняла про кровопотерю и «вам повезло, вы даже не представляете», и Алиса кивала и не слушала.
Её катили по коридору лампами вперёд, одна за другой, белые луны. В лифте она закрыла глаза.
Палата оказалась на четвёртом этаже, светлая, с кроватью у большого окна. Санитарка подняла жалюзи, и в комнату ударило море.
Оно лежало прямо под окном, за набережной и парапетом, без конца и без края, серо-стальное, с белыми барашками у дальнего мола, и над ним низко, пронзительно кричали чайки. Много. Они висели в воздухе, почти неподвижно, подставив крылья ветру, потом вдруг падали вниз и исчезали за краем парапета, потом вылетали вновь. Одна села на карниз и посмотрела на Алису круглым бессмысленным глазом.
Она отвернулась от окна.
Она не додумала.
— Я был с ней, — сказал Максим.
Алиса не повернула головы. Она смотрела на потолок. На ровное белое поле.
— Меня отвели в такую комнату, — продолжал он. Тихо, глядя на свои руки. — Маленькая. Тихая. Там стоит кресло и столик, и на столике лампа с жёлтым абажуром, и больше ничего. Сказали: «Здесь можно побыть». Её принесли в одеяльце. В белом таком, с зайцами. Я сидел, держал и… в общем, около часа. Может, больше. Я не смотрел на часы.
Он замолчал. Потёр ладонью лоб, и она услышала шорох щетины.
— Я с ней разговаривал, — сказал он. — Глупо. Я рассказал ей про нашу квартиру. Про море, что его видно из окна. Что мама у нас реставратор, умеет возвращать к жизни портреты и… Что на крыше есть семь ступенек, и что мы бы её туда, когда подрастёт, обязательно. И про чаек. Что одна у нас с кривой головой. Её звали бы Пьер.
Голос у него сломался на последнем слове. Он остановился, опустил голову, и она увидела, как капля упала ему на колено, на серую ткань, и расплылась тёмным кружком.
— Я не знаю, слышала ли она.
— Слышала, — сказала Алиса.
Она сказала это сама, не зная откуда. Голос вышел ровный, без выражения, как диктор радио. Ей самой стало не по себе от этого голоса.
— Спасибо, что ты там был, — сказала она. — Что ты не… что она была не одна.
Алиса смотрела в потолок.
Внутри не было ничего. Она ждала, что хлынет: вина, ужас, ярость, любое чувство, которое имеет название. Ни одно не приходило. Была чистая, ровная, голая пустота, как после пожара, в которой не осталось даже запаха гари. Вот это её нынешняя я, подумала она. Вот пустая комната, и в ней кто-то сидит на единственной табуретке и не знает, зачем.
Три часа, сказал где-то в глубине тихий голос. Три часа ты лежала и ждала. Вчера утром она стала двигаться реже.
Она не стала слушать. Закрыла за этим голосом дверь, и дверь встала на место с мягким щелчком, как в хорошо смазанном замке. Не сейчас. Не при нём.
* * *
Утром (было, кажется, девять, потому что в коридоре гремели тележки с завтраком) она сидела на кровати, откинувшись на подушки, и смотрела на чаек. Максим уехал домой принять душ и переодеться. Впервые за трое суток. Стас на пороге взял его за плечо и сказал «Пойдём», и Максим, как ни странно, пошёл.
Дверь тихонько отворилась. Она подумала: врач. Не повернулась.
Потом поняла, что в палате стало тихо иначе. Не так, как бывает, когда входит сестра или санитарка. Словно с порога на неё смотрели, и этот взгляд лёг на плечо, как ладонь.
Она повернула голову.
Нина стояла в дверях.
Она ничего не сказала. Алиса не сразу её узнала. Нет, не так. Узнала сразу, по шали, коричневой, вязаной, с бахромой, которую носила с шестидесятых годов, по седой пряди, выбившейся из пучка, по руке на косяке. Но женщина в шали была как будто другая. За три ночи она стала меньше ростом. Будто кто-то незаметно выпустил из неё воздух. Спина согнулась дугой, плечи ушли вперёд, и шаль висела на них, как на вешалке. Лицо стало серым, пергаментным, с глубокими бороздами возле рта, которых Алиса никогда не видела. Дышала она часто и неглубоко, и одной рукой держалась за косяк так, что пальцы побелели.
За одну ночь, подумала Алиса. Нет. За три. Она не спала.
Живые серые глаза остались прежними. Только теперь из них смотрело что-то очень старое.
В руках у Нины, прижатая к груди, как прижимают птенца, лежала маленькая жёлтая шапочка. Крошечная, с кисточкой на макушке и двумя завязками. Алиса помнила, как в июне бабушка вязала её вечерами, с очками на кончике носа, считая вслух петли и сбиваясь, и ворчала, что у младенцев головы устроены «не по ГОСТу».
Бабушка сделала шаг в палату. Шапочка в её пальцах качнулась.
— Алисонька, — сказала она.
На этом голос у неё кончился.
ЧАСТЬ
II
. «ДОМ БЕЗ РЕБЁНКА»
Глава 6. Выписка
Сумку принесла медсестра. Ту самую, синюю, с белой молнией, которую Алиса собирала ещё в июле, слой за слоем, как пирог: рубашки, носки, зарядка, мочалка, мелкие тёплые вещи для маленькой. Сумка была слишком лёгкой. Алиса поняла это раньше, чем взяла её в руки, по тому, как медсестра держала её двумя пальцами, будто боялась стряхнуть что-то с ручек.
Мелких вещей в ней не было. Кто-то вынул их заранее. Алиса не спросила, кто.
— Присядьте на дорожку, — сказала медсестра и тут же прикусила губу. Молодая, с плоскими усталыми глазами и крашеной чёлкой. — Ой. Извините. Я не то.
— Всё то, — сказала Алиса. — Давайте присядем.
Они обе присели: Алиса на край койки, медсестра на стул. Палата смотрела на них пустыми простынями. За окном, на уровне пятого этажа, висело плоское серое море, а над ним лениво ходили чайки, и от этого их ленивого хождения хотелось закричать. Пять дней она смотрела на эти птиц. Пять дней учила своё тело ходить: сначала до двери, потом до конца коридора, держась за стену и за живот, где под повязкой ныл свежий шов. Теперь тело ходило. Только не знало, куда.
Максим ждал у лифта. Она увидела его издали, сквозь стекло двери, и на секунду остановилась. Он стоял спиной, в мятой рубашке, которую носил, кажется, третий день, и разглядывал табличку с этажами, как будто там была написана какая-то важная правда. Плечи опущены. На затылке, над воротником, торчал вихор, который он обычно приглаживал мокрой ладонью. Теперь не приглаживал.
Он обернулся и шагнул навстречу слишком быстро. Руки поднялись и повисли в воздухе. Обнять? Взять сумку? Взять её за локоть? Он не знал, и она видела, что не знает, и вдруг ей стало почти смешно: двое взрослых людей, а стоят в больничном коридоре, как на первом свидании.
— Давай я, — сказал он и взял сумку.
— Она лёгкая.
— Всё равно.
Лифт ехал вниз так долго, что она успела пересчитать кнопки. Зеркальная стенка показывала ей женщину, которую она не знала: серое лицо, волосы скручены в кое-какой узел, под глазами два лиловых мазка, свободная футболка Максима поверх мягкого, чужого живота. Рядом в зеркале стоял высокий мужчина с седой нитью у виска. Раньше этой нити не было. Или была, а она не замечала.
Не замечала многого. Это она тоже поняла, пока ехал лифт.
На стоянке ударило жарой. Август не собирался сдаваться: асфальт дышал, как печка, пахло нагретой резиной и мокрой пылью от поливалки. Максим открыл ей дверь машины, и, садясь, она увидела на заднем сиденье то, что он забыл убрать. Или не забыл. Автокресло. Белое, с серой подкладкой, пристёгнутое ремнём, пустое.
Он тоже увидел. Лицо у него сделалось такое, будто он ударился обо что-то в темноте.
— Я сейчас, — сказал он. — Секунду.
Он вынул кресло одним рывком, дверь хлопнула, багажник открылся и захлопнулся. Алиса сидела и смотрела прямо перед собой, на приборную панель, на мелкую трещину в пластике у вентиляционной решётки. Руки на коленях. Тихие. Она слышала, как он за машиной дышит, коротко, с присвистом, и не повернула головы. Дала ему эту минуту. Это было единственное, что она могла ему сейчас дать.
Потом он сел за руль, завёл мотор и сказал:
— Окно открыть?
— Не надо.
— Включить музыку?
— Не надо.
Он кивнул и не включил. Они ехали через весь город в молчании. Мимо булочной, мимо рынка, мимо детской площадки у сквера, где качели ходили туда-сюда сами по себе, на ветру, и Алиса смотрела в другую сторону, пока сквер не кончился.
* * *
Дом встретил их запахом.
Она готовилась к тишине, к пустоте, к чему угодно, но не к запаху. Он стоял в прихожей плотной стеной: сладковатая пыль, лекарственная горечь, что-то вроде увядшей травы. На комоде, там, где ещё в начале августа она поставила банку из-под огурцов с астрами, торчали сухие коричневые прутья. Вода высохла до дна. Лепестки лежали вокруг банки, мелкие, как чешуя.
Пять дней. Всего пять. Как будто дом старел вместе с ней.
— Я хотел выбросить, — сказал Максим у неё за спиной. — Но потом подумал… Это же твои. Не знал.
— Выброси.
— Точно?
— Максим. Они мёртвые.
Она сказала это и услышала себя. Мёртвые. Слово упало на пол, как ложка, и они оба посмотрели на него. Он, не говоря ни слова, взял банку, ссыпал хрупкие стебли в мусорное ведро, вымыл банку в раковине и поставил на подоконник. Пустую. Алиса следила за его руками. Большими, осторожными, с этим белым шрамом у основания пальца. Они мыли банку так тщательно, будто от этого что-то зависело.
В квартире всё было на своих местах. Чёрный диван, клетчатый плед, лестница на крышу. Окна от пола до потолка, и море за ними, большое, ровное, бессовестно красивое. Только на кухонном столе стояла аптечная корзинка: таблетки, пакетики, шприц-ручки, записка рукой врача, а рядом лежал листок в клетку, исписанный быстрым, летящим почерком Киры. «Алиска. Бабушкина схема. Шалфей три раза в день, капустный лист в лифчик, холодный, не греть, пить меньше, не сцеживаться до упора, иначе будет приходить снова. Прости, что про это. Но кто-то же должен. Люблю. К.»
Алиса не сразу поняла, о чём это. А потом поняла.
В груди, под рубашкой, было тяжело и горячо. Грудь налилась ещё вчера, в палате, и ей объяснили, что это нормально, что это пройдёт, что нужно потерпеть. Нормально. Тело не читало заключения врачей. Тело сделало всё, как положено: приготовило молоко. Оно было готово кормить. Некого.
— Я в душ, — сказала она.
— Тебе помочь?
— Нет.
Ванная была белая, большая, с полотенцами, сложенными ровной стопкой. Его работа. Она заперла дверь, включила воду почти горячую и встала под неё, упираясь лбом в кафель. Вода стекала по спине, по рубцу, по груди, и грудь отзывалась болью, острой, как будто в неё воткнули тонкую иглу. Алиса закрыла рот ладонью. Вода шумела, и под её шум можно было плакать, не боясь, что услышат.
Она плакала сначала тихо. Потом не тихо. Потом так, что пришлось опуститься на корточки и вцепиться зубами в мокрое запястье. Плакала не о ком-то. Плакала всем телом, по-звериному, от того, что оно оказалось таким глупым и добрым. Молоко. Господи, молоко, для кого.
Когда вода начала остывать, она выключила кран. В дверь, с той стороны, кто-то сидел. Она слышала дыхание. Он сидел на полу в коридоре, прислонившись спиной, и молчал. Не стучал. Не звал. Просто был.
Она не открыла.
* * *
Вечером пришла посылка от Нины. Стас принёс. Огромный, в чёрной футболке, он вошёл бочком, как входят в чужую церковь, и держал перед собой кастрюлю, обёрнутую в клетчатое полотенце, а сверху на ней, как шапка, покоился сверток с пирогами.
— Нина Сергеевна, — выдавил он. — Велела. С капустой. И с яблоками. И записку.
Записка была на обороте старой открытки с видом Приморска. Крупно, дрожащей рукой, фиолетовой ручкой: «Алисонька, поешь хоть кусочек. Я рядом, через этаж не считается. Ба». Буквы заваливались вправо. Раньше они стояли ровно, как солдаты. Алиса держала открытку и смотрела на это «через этаж не считается» и вдруг заметила то, чего не должна была замечать: у бабушки задрожала не только рука. Дрожала мысль. Строчки шли вниз.
— Как она? — спросила Алиса.
Стас посмотрел на Максима. Максим посмотрел в стену.
— Держится, — сказал Стас.
— Стас.
— Бледная. — Он потёр бритую голову ладонью. — Таблетки пьёт. Савелий Маркович при ней. Не отходит. Сидит с палочкой и читает ей вслух. Что-то про Англию.
— Про Англию.
— Она учит. — Стас вдруг улыбнулся, неловко, одним уголком рта. — Говорит, пока ты лежишь, надо же чем-то заняться. А то в голову лезет.
Алиса кивнула. Лицо у неё онемело. Она взяла пирог, отломила кусочек, поднесла ко рту, и запах яблок и корицы, и ещё чего-то детского, ни с чем не сравнимого, шибанул её в горло так, что она едва успела отвернуться.
— Потом, — сказала она. — Я потом.
Когда Стас ушёл, она впервые за день прошла по квартире сама. Не глядя по сторонам, быстро, как по раскалённому песку. Спальня. Гостиная. Коридор. Дверь в конце коридора была закрыта. Дверь с лёгкой нежно-жёлтой наклейкой в виде облачка, которую Максим сам приклеил в июле, смеясь, что дочка должна знать, где её комната. Облачко осталось. Но теперь из-под двери не пробивалась щель света, и круглая медная ручка не поворачивалась.
Она нажала. Ещё раз.
— Я закрыл, — сказал Максим сзади, очень тихо. — Пока ты была там. Подумал… чтобы ты не вошла, пока не…
Он замолчал.
— Где ключ?
— У меня.
— Дай.
— Алиса.
— Дай мне ключ.
Он стоял в трёх шагах, большой, серый, с опущенными руками. В кармане джинсов, у бедра, топорщилось что-то маленькое. Он не достал.
— Я отдам, — сказал он. — Когда скажешь. Не сегодня. Пожалуйста.
И она, к собственному изумлению, не стала спорить. Прижалась лбом к жёлтому облачку, постояла и пошла прочь. Не потому что поверила ему. Потому что поняла: если дверь откроется сегодня, она шагнёт внутрь, а оттуда уже не вернётся.
Он вытащил оттуда всё, что мог. Она поняла это позже, ночью, когда пошла на кухню за водой и не нашла в прихожей ни коляски, которую они выбирали три выходных подряд, ни пакетов с распашонками, ни пирамиды памперсов, ни разноцветных коробок от подарков Киры. Прихожая стояла голая, чистая, и только на стене, над зеркалом, осталась светлая полоска на обоях там, где висел календарь с красным кружком вокруг восьмого августа.
Красный кружок. Дата, которую они обводили вдвоём, дурачась, как дети.
Алиса стояла и смотрела на пустую полоску. Потом пошла и легла рядом с мужем, который лежал на краю кровати лицом к стене и притворялся спящим. И тоже притворилась.
Глава 7. Правильные слова
Омлет пригорел с одного края и остался сырым с другого. Максим стоял над сковородкой и смотрел на него так, как смотрят на чертёж, в котором не сходится одна цифра.
Шесть утра. Он не спал. Вернее, он спал урывками, по двадцать минут, проваливаясь в чёрное и выныривая от собственного дыхания. Потом вставал, шёл на кухню, чистил то, что уже было чистым, перекладывал то, что лежало ровно. Дважды за ночь поднимался по семи последним ступеням на крышу и стоял там у стеклянного парапета, и город под ним мигал красными огнями на башнях порта. Курить он бросил шесть лет назад. На третью ночь поймал себя на том, что держит в пальцах пустоту, как сигарету.
— Мы справимся, — сказал он вслух, сковородке.
Сковородка не ответила.
Он говорил это ей уже четвёртый день. Каждое утро. Каждый вечер. Врач в клинике сказала: «Говорите ей, что вы рядом. Не уходите в работу». Он не ушёл в работу, он отменил два вернисажа и отправил Стаса разруливать галерею. Он готовил, мыл, ходил по магазинам за йогуртами, которые она не ела. Он читал в интернете, что делать, если жена потеряла ребёнка, и нашёл двадцать советов, из которых запомнил три. Не спорить. Не торопить. Не говорить «всё к лучшему».
Он не говорил «всё к лучшему». Он говорил другое. И каждое слово, едва слетев с языка, казалось ему кривым, как гвоздь, который забивают в стену: не туда, не так, но молоток уже занесён.
На сковородке запахло горелым. Он выключил газ.
Алиса вошла босая, в его старой серой футболке, волосы сколоты на затылке одним карандашом. Остановилась у дверного косяка. Посмотрела на омлет, на него, на тарелки.
— Ты что-то готовил.
— Пытался. — Он повернул сковородку к ней. — Это называется «оригинальная подача».
Секунду она смотрела. Потом уголок её рта дрогнул. Не улыбка, тень улыбки, но он схватил её, как хватают птицу, которая села на подоконник: не шевелиться, не спугнуть.
— Ты бросил курить, — сказала она вдруг, — а пахнет, как будто курил.
— Это горелое.
— Это ты.
Она села. Взяла вилку. Съела три кусочка, медленно, жуя так, словно выполняла упражнение, и он сидел напротив и считал: раз, два, три. Четыре. Она отложила вилку.
— Вкусно, — сказала она.
— Врёшь.
— Вру.
Он засмеялся, и это был первый его смех за пять дней, короткий, хриплый, как скрип двери. Алиса вскинула глаза. В них мелькнуло что-то быстрое и страшное: не веселье, а испуг. Как будто смеяться ему нельзя.
И тогда он сказал то, что выбрал бы не говорить ни за что на свете.
— Мы справимся. Слышишь? Мы справимся. У нас ещё будут дети, Алиса. Врач сказала, что физически всё…
Он не договорил. Лицо жены закрылось. Не резко, не с хлопком. Медленно, как закрывают ставни в доме, где кто-то умер: сначала одна створка, потом другая.
— Хорошо, — сказала она.
— Я не то хотел…
— Хорошо, Максим.
Она встала, поставила тарелку в раковину, сполоснула. Вытерла руки. Ушла. Он слышал, как в конце коридора щёлкнул замок ванной.
Он остался с горелым омлетом и со своими руками. Руки были большие, пустые, с белым шрамом у основания большого пальца. Он уставился на них и думал: четыре дня назад они держали её. Они держали нашу дочь. Целый час. Они были тёплые, а она уже нет. И он ничего, ничего, ничего не может с этими руками сделать.
В нагрудном кармане лежал бумажник. В бумажнике, за водительскими правами, лежала карточка размером с игральную. Он не доставал её. Просто знал, что она там, как знают про больной зуб языком.
* * *
Она слышала всё.
Слышала, как он встал в пять. Как ходил по кухне, не включая света. Как открывал и закрывал холодильник, как тихо, на цыпочках, прошёл мимо спальни, как поднялся на крышу. Слышала и то, как вернулся: с холодом на одежде, с запахом ночного воздуха и железа. Лежала с открытыми глазами и слушала свой дом.
И слова. Она слушала его слова.
«Мы справимся». Кто это — мы? Мы лежали в разных местах. Он в коридоре, а я на столе, под лампами, и не слышала ничего, кроме собственной крови. «У нас ещё будут дети». Она понимала, что он хотел сказать. Правда понимала: что она не одна, что у них есть будущее, что он не уйдёт. Он хотел положить ей на рану ладонь.
Но слышала она другое. Слышала: «Твоя боль не важна. Она пройдёт. Вот увидишь. Нам нужно только подождать, пока ты заменишь одну на другую». Это было несправедливо, она знала, что несправедливо, и всё равно слышала. Как будто в ухо вставили глупую маленькую ракушку, которая переводит любую фразу в самую страшную.
На третий день она попросила:
— Покажи мне, где она.
Он замер. Это было вечером, на кухне, он резал огурцы для салата, и нож остановился на полуслове.
— Кто?
— Нина, — сказала Алиса. — Наша Нина. Где ты её…
Она не смогла закончить. Горло не пустило.
Максим положил нож. Вытер руки о полотенце. Очень долго вытирал.
— На Приморском кладбище, — сказал он. — Под клёном. Там тихо. Хорошее место. Я выбирал сам. Камень белый, маленький… — Голос у него упал. — Когда будешь готова, я тебя отвезу. Когда будешь готова, ладно? Не надо торопиться.
— Я не тороплюсь.
— Я знаю.
— Я прошу.
— Знаю. — Он взглянул ей в лицо, и она увидела, как тяжело ему дается каждое слово. — Но, Алиса, не сейчас. Пожалуйста. Давай ты сначала… окрепнешь. Хорошо?
Она кивнула. Он принял кивок за согласие. А она кивнула потому, что внутри у неё что-то скрипнуло и опустилось. Он выбирал сам. Он держал её. Он выбирал место. Он знает, где она лежит. А она, мать, не знает ничего: ни как выглядело её лицо, ни какие у неё пальцы, ни пахнет ли она молоком. Он просто взял и унёс этот кусок их общей жизни, как ящик из дома, и теперь говорит: «Когда будешь готова».
Готова. К чему? К тому, что у него есть, а у неё нет?
* * *
В мастерской было прохладно и пахло скипидаром. Белые стены, высокие потолки, дубовый стол в пятнах краски. Колокольчик над дверью звякнул так звонко и радостно, что Алиса, вошедшая в него впервые за две недели, вздрогнула.
Соня стояла у стеллажа с банками. Двадцать два года, худенькая, коротко стриженная, в мятом комбинезоне, с фотоаппаратом на шее, как у других на шее крест. Она обернулась, и Алиса увидела, как у неё поплыло лицо: сначала радость, потом страх, потом жалость, и всё это за один вдох.
Соня не сказала «Как ты?». Не сказала «Мне так жаль». Не бросилась обнимать. Она тихо поставила банку на полку, подошла и остановилась на расстоянии вытянутой руки. Так подходят к птице с перебитым крылом, которая сидит посреди тротуара, и не знаешь, схватить или оставить.
— Чай? — спросила Соня.
— Да.
— С мятой или с чёрным?
— Мне всё равно.
— Тогда с мятой. Он, говорят, успокаивает. — Соня замялась. — Не то чтобы тебе нужно успокаиваться. Просто… Я пойду заварю.
Она ушла за ширму, где стоял электрочайник. Загремела чашками слишком громко. Алиса прошла к мольберту. На нём стояла икона Святого Николая, почти законченная: лик, строгий и усталый, золотистая охра, мягкие складки облачения. Она смотрела на него и ничего не чувствовала. Раньше рука сама тянулась к кисти. Теперь рука лежала на коленях, как чужая вещь.
В углу, на столе, стояла кружка. Её. Белая, с отбитой ручкой, с засохшим пятном кобальта на ободке. Соня не мыла. Соня сохранила.
Алиса вдруг подумала: «Дом, в котором меня больше не ждут, я ещё пойму. А это». Она подняла кружку и увидела, что кобальт засох ровно в том месте, где она всегда подносила её к губам. Крошечный синий отпечаток её рта. Она смотрела на него, смотрела, а потом села на табурет, прижала кружку к груди обеими руками и заплакала так тихо, что чайник за ширмой, закипев, показался грохотом.

