Читать книгу 7 шагов до рассвета: Пепел и рассвет (книга 1) (Анна Ветрова) онлайн бесплатно на Bookz
7 шагов до рассвета: Пепел и рассвет (книга 1)
7 шагов до рассвета: Пепел и рассвет (книга 1)
Оценить:

3

Полная версия:

7 шагов до рассвета: Пепел и рассвет (книга 1)

Анна Ветрова

7 шагов до рассвета: Пепел и рассвет (книга 1)

ЧАСТЬ

I

. «РОДЫ»

Глава 1. Девять месяцев

В пять утра вентилятор под потолком гонял по спальне ту же горячую кашу, что и вечером. Алиса лежала на левом боку, с подушкой между колен и второй под животом, и смотрела, как лопасти режут на ломти серый рассвет. Спать было нельзя. Не то чтобы совсем: она проваливалась минут на двадцать, а потом поясница будила её тупым, ровным нытьём, как зубной врач, который никуда не торопится.

Тридцать девять недель и четыре дня. Она знала это число так, как люди знают номер своей квартиры.

Ноги стали чужими. Щиколотки раздулись и блестели, кожа на них натянулась, и когда она вчера вечером нажала пальцем, ямка не разгладилась до самой «Спокойной ночи, малыши». Грудь налилась и ныла. Ночная рубашка, мужская, Максимова, серая, с вытянутым воротом, липла к спине. Волосы она собрала в такой пучок, что он держался на одной вере. Из зеркала в шкафу на неё смотрела сонная тётка с зелёными глазами в тёмных кругах. «Ну здравствуй, — подумала Алиса. — Ты ещё кто?»

Живот лежал рядом с ней отдельным существом. Большой, тугой, с тёмной ниточкой посередине. Она положила на него ладонь и стала ждать.

Раньше ждать приходилось недолго. Дочь вела себя как жилец с плохими манерами: ночью, часа в два, давала пяткой под рёбра, потом устраивала внутри какую-то перестановку мебели, и по коже перекатывалась живая волна. Максим, увидев это впервые, сел на край кровати и сказал шёпотом: «Она там что, танцует?»

Сейчас ладонь лежала на тёплом, и ничего не происходило.

Потом, слабо, где-то слева, шевельнулось. Медленно, лениво, будто кто-то во сне перевернулся на другой бок под тяжёлым одеялом. Алиса выдохнула. «Тесно, — сказала она себе. — Голова уже внизу, места нет, жара. Я бы тоже на её месте не плясала».

Она решила считать. Десять движений за два часа, так написано в брошюре, которую Кира подсунула ей в июне вместе с банкой солёных огурцов. Начала считать, дошла до трёх и задремала. Проснулась от скрипа.

В дверях стоял Максим с подносом.

Она не сразу его узнала. Не потому что он изменился, а потому что смотрела на него снизу и против света, а он стоял в дверном проёме, огромный, взъерошенный, в помятой серой футболке и домашних штанах, и держал поднос двумя руками, как держат что-то хрупкое и очень дорогое. На подносе дымился чай в её любимой синей кружке, а рядом лежал персик. Один. Крупный, с розовым бархатным боком.

— Ты не спал, — сказала Алиса.

— Спал.

— Максим.

— Часа два. Три. — Он поставил поднос на тумбочку, и она разглядела его лицо при дневном свете: красные веки, щетина, которую он не брил уже дня три, и серо-голубые глаза, из которых выцвело всё, кроме настороженности. Белый шрам над левой бровью казался на потемневшей коже ярче обычного. — Я слышал, как ты ворочаешься. Решил, что чай не повредит.

— Ты слышал, как я ворочаюсь, потому что сам не спал.

— Одно другому не мешает.

Он сел на край кровати. Матрас чуть просел, и Алису тихо подкатило к нему, как лодку к причалу. Он очистил для неё персик перочинным ножом, одной длинной лентой, не отрывая лезвия, и протянул дольку на ладони. Сок стекал по запястью, по шраму у основания большого пальца. Она взяла, и во рту стало прохладно и сладко так, что захотелось плакать. Всё в последнее время хотелось плакать: от персиков, от рекламы стирального порошка, от того, как он вчера пытался собрать пеленальный столик и ругался вполголоса на шурупы.

— Сумка стоит? — спросила она.

— Стоит.

— Ты её проверял.

— Один раз.

— Максим.

— Ну, три, — признался он. — Документы, обменная карта, зарядка, халат, тапки, носки, детское… Кира просила добавить маленькие носочки, я добавил. Всё лежит.

Сумка стояла у входной двери с середины июля. Тёмно-синяя, спортивная, раздутая, как перекормленный бегемот. Она торчала там, и каждый раз, когда Алиса проходила мимо, внутри что-то ёкало, потому что сумка была как билет на поезд, который вот-вот тронется. А маршрут, надо отдать ему должное, Максим выучил лучше расписания электричек. От дома до клиники на Набережной четырнадцать минут ночью и двадцать две в час пик. Запасной путь по Рыбачьей, на случай ремонта на мосту. Запасной запасной, через рынок. Он проехал все три в воскресенье, молча, с секундомером в телефоне, и вернулся с видом человека, закончившего боевую операцию.

— Ты у меня такой педант, — сказала она с набитым ртом.

— Я у тебя такой испуганный.

Он сказал это вдруг, ровно, не глядя на неё, а глядя на персиковую косточку в своей руке. И замолчал. Алиса увидела, как у него дёрнулся мускул на скуле.

— Эй.

— Всё нормально.

— Максим.

— Я сказал, нормально. Врач говорит, всё идёт как надо. Давление сто двадцать на восемьдесят. Сердечко слышно. — Он поднял на неё глаза и попытался улыбнуться. Получилось криво. — Просто я не умею ждать. Я привык, что если что-то сломалось, его можно взять и починить. А тут…

— А тут надо сидеть и ждать, пока она сама.

— Угу.

— Иди сюда, — сказала Алиса.

Он лёг рядом поверх одеяла, неловко, длинный, не зная, куда девать ноги. Она переложила его ладонь себе на живот. Рука у него была горячая и чуть дрожала. Потом он без слов потянулся и осторожно, по-максимовски обстоятельно, поднял край её рубашки. Кожа живота натянулась и блестела, по ней разбегались тонкие серебристые следы. Алиса хотела отвернуться и не отвернулась. Он смотрел на них так, как смотрел на лучшие картины в своей галерее.

— Привет, Нина Максимовна, — сказал он животу вполголоса. — Это папа. Я тут докладываю обстановку. Мама не спит третью ночь, и я считаю, что это неуважение к старшим.

Она засмеялась, и живот под его ладонью заколыхался.

— Видишь? Слышит. Вот. Давай договоримся. Ты выходишь, когда будешь готова, но без драм. Без ночных гроз, без пробок. Часов в одиннадцать утра, в среду, ладно? Когда я свободен.

— У тебя по средам планёрка.

— Отменю.

Он наклонился и поцеловал её живот, там, где кожа была теплее всего. Раз, потом второй, чуть ниже, потом ещё, и губы его были мягкие и шершавые от щетины, и от этого по бёдрам у Алисы побежали мурашки, нелепые, неуместные при её-то слоновьих щиколотках. Она запустила пальцы ему в волосы. Он поднял голову.

— Не смотри так, — сказал он. — Мне нельзя. Врач запретил. Я всё соблюдаю.

— Я вообще ничего не сказала.

— У тебя на лице всё написано.

— У меня на лице написано «хочу лечь на живот», что физически невозможно, так что заткнись и поцелуй меня нормально.

Он поцеловал. Медленно, бережно, так, будто она была из стекла. И пока он целовал, у неё впервые за ночь отпустило поясницу, и она подумала: вот. Вот оно. Ради этого стоит терпеть, и жару, и страх, и ноги.

Потом он вдруг сказал:

— Хочешь посмотреть?

Она поняла, о чём он. Они ходили туда каждый день, как в часовню.

Детская была в конце коридора. Дверь стояла открытой. Комната с широким окном на юг, куда в это время дня уже вплывало солнце, и стены, нежно-жёлтые, сливочные, цвета сливочного масла, которое оставили на столе в июле. Белая кроватка из светлого дерева с бортиком, на который Максим вчера в сотый раз проверил, надёжно ли держатся винты. Над ней мобиль: семь белых чаек из войлока на тонких проволочках, и в тёплой струе вентилятора они медленно кружились, не сталкиваясь. Комод с аккуратными стопками пелёнок. Крошечные белые носки, каждый размером с её большой палец. Плюшевый медведь на подоконнике, чуть облысевший, потому что ему пятнадцать лет и до этого он жил у Максима на полке. «Я его вам одолжу, — сказал он, когда принёс его. — Он надёжный. Он всю мою юность слушал».

Она стояла в дверях, придерживаясь за косяк, и смотрела на это, как смотрят на карту страны, в которую собираются ехать, и не верят, что она настоящая.

— Нина, — сказала она вслух.

— Нина.

— Как думаешь, она будет похожа на бабушку?

— Она будет похожа на всех. — Максим встал рядом. — У неё будет твой нос, моя упёртость и бабушкин язык. Нам несдобровать.

Алиса подошла и коснулась одной из чаек. Войлок был тёплый, чуть шершавый. Чайка качнулась, и вся стая закачалась следом.

— Я боюсь, — сказала она. Просто так, не планируя.

— Чего?

— Что не умею. Что возьму её на руки и… не пойму, что делать.

— Никто не умеет, — сказал он. — Сразу. Это не экзамен.

— Тебе-то откуда знать?

— Ниоткуда. — Он обнял её сзади, подбородком в макушку, и они стояли и смотрели, как кружатся чайки. — Но Нина Сергеевна говорит, что ты справишься, а Нина Сергеевна ещё не ошибалась.

«Нина Сергеевна, — подумала Алиса, — не ошибалась, потому что никогда не признавала ошибок».

Она хотела улыбнуться и вдруг вспомнила ладонь на животе. Как ждала и как шевельнулось слабо, лениво, только раз. Она открыла рот.

Он стоял за её спиной, тёплый, пахнущий кедром, кофе и персиковым соком, и ждал, что она скажет. Весь был рядом: дыхание в её волосах, рука на ребре. Она представила, как его пальцы сожмутся. Как он побледнеет и без раздумий схватит сумку и потащит её в клинику, среди бела дня, в жару, и там всё окажется в порядке, а она выставит себя трусихой и накрутит его так, что он не сомкнёт глаз до родов. Он и так не спал.

«Просто жарко, — сказала она себе. — Просто тесно. Просто последние дни».

— Что? — спросил Максим.

— Ничего. Вкусный персик.

Он засмеялся ей в затылок, довольный, как мальчишка. А она стояла и смотрела на чаек. Она не знала, что эти несколько слов, оставшиеся у неё на языке вместе с сахарной сладостью персика, станут тяжелее всего, что она потом скажет в жизни.

Глава 2. Якорная

— Положи, — сказала Соня.

Алиса замерла с подрамником в руках. Соня стояла в дверях подсобки, тоненькая, в мужской рубашке с закатанными рукавами, с камерой на шее и с пятном белил на скуле. Говорила она редко и всегда так, будто платила за каждое слово из своего кармана. Сейчас карман, судя по лицу, был открыт настежь.

— Он лёгкий.

— Положи.

— Соня, я беременная, а не парализованная.

— Ты огромная, — сказала Соня и забрала подрамник. Осторожно, как берут из рук ребёнка. Потом подтащила к дубовому столу табуретку с подушкой, которой там вчера не было, и кивнула на неё подбородком. Сидеть.

Алиса села. Табуретка скрипнула и приняла её с покорностью, какая бывает у вещей, давно привыкших к хозяйке. На столе лежал вычищенный пейзаж с рыбаками, дожидавшийся лака. На мольберте стояла готовая икона Святого Николая, которую неделю назад отнесли в церковь, а теперь вместо неё там красовался портрет купчихи в трёх слоях старой олифы. Купчиха смотрела на Алису с обидой. «Не успею я тебя закончить, — подумала Алиса. — Придётся тебе подождать. Все подождут».

— Я с завтрашнего дня в отпуске, — сказала она.

Соня промолчала.

— Список заказов на двери. Ключи у тебя. Если звонить будут из галереи, говори Стасу, он знает. Если из церкви, то…

— Я знаю.

— Ты фотографируй всё, что делаешь, я потом посмотрю.

— Я знаю, — повторила Соня. Она уже навела камеру на Алису, и щёлкнуло. Один раз, без предупреждения. — Ты хорошо сидишь.

— Я сижу как мешок с картошкой.

— Хорошо сидишь, — упрямо повторила Соня и опустила камеру. Уши у неё порозовели.

Алиса вдруг поняла, что сейчас расплачется. Прямо тут, над вычищенными рыбаками. От слова «хорошо», сказанного молчаливой девчонкой, которая когда-то пришла к ней с портфолио и с лицом человека, ждущего, что его выгонят. Она быстро вытерла глаза тыльной стороной ладони, закрепила на столе скипидарную банку (зачем, ведь не работала) и сказала:

— Ладно. Я к бабушке.

В подъезде пахло мышами и нагретой штукатуркой. Лестница на второй этаж была крутая, старая, с выщербленными ступенями, и она брала её, как гору: по две секунды на ступеньку, ладонью по перилам, ртом выдыхая. На площадке остановилась и прислонилась лбом к прохладной стене. Сверху тянуло лавандой и чем-то сладким, вишнёвым, и от этого запаха, домашнего до слёз, поясницу вдруг отпустило.

Дверь была открыта. Нина никогда не запирала её днём.

— Алисонька! — донеслось с кухни. — Не ходи по сквозняку, у меня тут окна нараспашку, а ты, как кактус, любишь тепло!

— Ба, на улице тридцать два!

— Тридцать два у вас. А у меня сквозняк.

Нина Сергеевна сидела за столом, застеленным клеёнкой в лимонах. Сухонькая, прямая, в вязаной шали, наброшенной на плечи, несмотря на жару. Волосы убраны в седой пучок, из которого, как всегда, выбилась одна прядь и кокетливо лежала на щеке. Серые глаза живые, цепкие. На ногтях свежий бледно-розовый лак, чуть заехавший за край: она красила их сама, а руки у неё в последние месяцы стали не те. На тарелке перед ней остывал пирог с вишней, прикрытый вафельным полотенцем.

— Садись. Ешь. Я тебя, как печку, топить буду.

— Ба, я только что завтракала.

— Это был не завтрак, это были нервы. Садись.

Алиса села. Нина поставила перед ней чай в чашке с отколотым краем, медная ложечка звякнула о блюдце. На подоконнике, рядом с геранью, лежал раскрытый учебник, исчерканный карандашом, и на странице красным было выведено: «It's a piece of cake».

— Это про пирог? — спросила Алиса.

— Это про лёгкость, детка. Англичане говорят «кусок пирога», когда что-то делается без труда. Савелий Маркович объяснил. Я теперь произношу. Ит-с э пис оф кейк. Слышишь, как прилично? Скоро в Лондон поеду, королеве рецепт отвезу.

— А королева что?

— Королева скажет: «Какая замечательная женщина, а давайте в Букингемском дворце выкопаем грядки».

Алиса засмеялась так, что вишнёвая крошка вылетела на клеёнку. Нина удовлетворённо кивнула, сняла вафельное полотенце с пирога и вдруг остановилась. Рука её чуть заметно ушла к груди и там замерла, прижатая к шали. Лицо стало на секунду неподвижным и серым, как мокрый камень. Потом она медленно, будто нечего и скрывать, выдохнула.

— Ба?

— Лестницу вчера мыла. Притомилась.

— Ты мыла лестницу? Нина Сергеевна, у нас Тамара есть, у нас…

— Тамара моет громко, а я тихо. — Нина встала, придерживаясь за столешницу, чуть дольше, чем нужно, подошла к комоду и, пока Алиса отвернулась за вторым куском, что-то быстро достала из-под клеёнки. Бело-синяя упаковка. Две таблетки, которые она запила остывшим чаем, закрыв ладонью, как вор. Алиса всё это увидела краем глаза, как видят чужой сон.

— Что это?

— Витамины. Для памяти. Старухе нужно. — Нина обернулась с самым невинным в мире лицом и положила упаковку обратно. — Не смотри, детка. Ты на себя посмотри: на тебе лица нет, одни скулы. Вчера ночью опять не спала?

— Нет.

— Ну вот. А я говорю, ты сама как этот пирог: тесто поднялось, а печь ещё не нагрелась.

Алиса хотела спросить про витамины, про серость, про руку. Она даже набрала воздуху. Но тут живот сдвинулся, поясница заныла, и вся её тревога снова вернулась к себе домой, к себе в живот, где было тихо. Она подумала: «Потом. После родов. Я её в клинику отведу, все обследования, все…»

— Я тебе кое-что приготовила, — сказала Нина.

Она ушла в комнату и вернулась с маленьким свёртком, перевязанным обычной суровой ниткой. Алиса развернула. На ладони у неё лежала крошечная шапочка. Жёлтая, как цыплёнок, с крохотным помпоном. А рядом пинетки, такие маленькие, что Алиса надела бы их на два пальца. Петли были неровные, где-то Нина ошиблась и распустила, и шерсть помнила эту ошибку тонкой складкой.

— Я неделями вязала. Сначала розовое, потом поняла, что чушь, она у вас будет не розовая. Она будет жёлтая, как цыплёнок.

— Ба…

— Глаза у меня слабеют. Спицы дрожат. Я вот эту петлю четыре раза спускала.

Алиса надела шапочку на кулак. Она села как влитая, мягкая, чуть колючая, пахнущая лавандой, и Алиса поднесла её к лицу и закрыла глаза. Из неё потекло само, без звука, просто потекло, по щекам и в чашку.

— Ну вот, — сказала Нина. — Началось. Все беременные одинаковые. Ты хоть чай мой не солёный делай.

— Ты тоже плачешь.

— Я не плачу. У меня глаз слезится от старости. — Нина промокнула глаз краем шали и строго добавила: — И не смей эту шапку никому показывать, пока не родишь. Примета.

— Какая?

— Моя. Я сама придумала, мне можно.

В прихожей загремело, в дверь стукнули, и густой, чуть дребезжащий голос произнёс:

— Позвольте, Ниночка! Это я, и со мной бисквит!

Савелий Маркович вошёл, опираясь на палку, в своём вечном клетчатом пиджаке с кожаными заплатами на локтях, в круглых очках, сползших на кончик носа. Портфель он держал под мышкой, как младенца. Седые брови поднялись при виде Алисы.

— Алисочка! Какая вы стали… цветущая.

— Савелий Маркович, это называется «огромная».

— Это называется «монументальная», — поправил он галантно. — Ниночка, вы знаете, я сегодня на рынке обнаружил клубнику. Настоящую. С запахом. Принёс, чтобы вы не говорили, что я прихожу без подарков.

— Я не говорю.

— Вы подразумеваете. Взглядом.

Они переглядывались, как два подростка. Алиса заметила на безымянном пальце Нины тонкое серебряное колечко, то самое, «Мы ещё не знаем», и у бабушки на миг порозовели щёки, и тут Алисе стало вдруг очень хорошо. Хорошо и спокойно, как не было уже давно. Вот кухня, лимоны на клеёнке, вишня, лаванда. Вот два старика, которым не нужно больше ничего доказывать. Вот шапочка на её руке. Жара, поясница, тревога — всё это отступило и стало далёким, как чужая гроза.

Она встала и пошла в комнату. Просто посмотреть.

Две картины висели над кроватью рядом, в тёмных рамах. Слева «Женщина у окна»: женщина в изумрудном платье с лицом, повёрнутым к морю, со светом на скуле, с недопитым чаем на подоконнике. Справа «Женщина у моря»: те же плечи, тот же поворот шеи, только волны вместо стекла, ветер, подол платья по песку. Их писал Арсений Раевский, с любовью, которая потом вышла боком им всем. Теперь обе висели в комнате, где пахло лавандой, и смотрели на узкую кровать под лоскутным одеялом, на фарфоровых слоников на комоде, на ящик с письмами. Алиса смотрела на них так, как смотрят на родственников.

— Ты долго на них не смотри, — сказала Нина у неё за спиной. — Они хитрые. Втягивают.

— Ба, я просто…

Нина подошла, встала рядом, ниже на голову. Потом взяла внучку за подбородок маленькой сухой рукой, пахнущей лавандой и лаком, и повернула к себе. Смотрела долго. Серые глаза проходились по лицу Алисы так, будто Нина читала страницу, которую собиралась запомнить наизусть: лоб, скулы, глаза, родинку у губы.

— Ты родишь легко, — сказала она наконец. — Я чувствую. А если страшно, то это ничего, детка. Страшно всем. Мне было страшно, когда твою маму рожала, и когда тебя на руки взяла, и когда Арсений письма присылал. Бояться — это значит помнить, как дорого.

— Ба, ты меня пугаешь.

— Я тебя утешаю. Это такая форма. — Она погладила Алису по щеке. — И ещё. Ты, Алисонька, всё в себе носишь, как сумку с кирпичами. Не носи лишнего. Места мало, а у тебя теперь двое.

— Я ничего не…

— Я не спрашиваю. Я говорю.

Алиса открыла рот и закрыла. Ей показалось на секунду, что бабушка всё знает. Про ладонь на животе и слабое шевеление, про тесноту и жару, про слова, оставшиеся на языке. Но глаза у Нины были просто глаза, серые, добрые, с красными прожилками, и в них стояла старость и нежность, и больше ничего.

Звонок в дверь прозвучал так, будто на пороге стоял пожарный.

— Алиска! Открывай, я с булками, я не могу в дверях стоять, они тёплые! — вопила Кира из-за двери, и, чуть тише, густо: — Кира. Тише. Люди.

— Какие люди? Это же родные!

Стас вошёл, пригнув голову под притолокой, чёрная футболка, татуированные предплечья, в руках огромный пакет с круассанами. Кира влетела следом, сверкая веснушками, в кроссовках, с короткими светлыми вихрами, торчащими во все стороны. Обняла Нину, чмокнула в щёку Савелия Марковича, стиснула Алису.

— Ты как? Не рожаешь? Не смей без меня! Я обещала Стасу, что буду держать тебя за руку, он сказал, что у него руки не те…

— Руки не те, — подтвердил Стас, пряча улыбку. Подошёл к окну, пощупал раму. — Скрипит.

— Она всегда скрипит.

— Починю.

И, не слушая возражений, достал из кармана отвёртку, потому что такой он был человек: в любом доме первым делом чинил то, о чём никто не просил.

Кира тем временем схватила Алису за локоть и потащила в коридор, к вешалке с пальто, где пахло нафталином. Лицо у неё стало странное: красное, вспотевшее, счастливое и перепуганное сразу.

— Слушай, — зашептала она быстро-быстро, дыша ей в ухо. — Я тебе скажу, только ты никому. Вообще никому. Стас не знает. Я хотела сначала… Я два теста сделала, два! Потом ещё на УЗИ ходила, там такая точка на экране, как запятая, и мигает! Четыре недели! Врач сказал, в мае. В мае, Алиска! Это же май! У нас все вишни цвести будут!

— Кира…

— Я не знаю, как ему сказать. Я придумала торт. С надписью. Только не знаю, какая надпись, «Привет, папа» это тупо, правда? — Она всхлипнула, засмеялась, снова всхлипнула. — Я идиотка. Я так счастлива, что у меня руки трясутся. Смотри.

Руки у неё и вправду тряслись. Алиса схватила их обеими ладонями. Перед ней стояла её подруга, которая ещё прошлой осенью думала, что никогда не сможет никому доверять, смешная, мокрая, с красным носом, и её лицо светилось, как лампа.

— Я никому, — сказала Алиса. — Клянусь. Поздравляю. Господи, Кира!

— Обнимай меня осторожно!

— Там пока ничего нет!

— Всё равно осторожно!

Они обнялись, прижавшись животами, одним пока огромным, другим пока невидимым, и это было так нелепо и так хорошо, что обе засмеялись и заплакали вместе, в тёмной прихожей, среди бабушкиных пальто.

— Что тут за рыдания? — крикнула Нина с кухни. — Пирог остынет!

Они пили чай до трёх. Савелий Маркович рассказывал, как в шестьдесят восьмом году потерял в поезде портфель, а нашёл его через двадцать лет в Одессе, у человека, который решил, что это подарок судьбы. Стас починил окно и молча ел вишнёвый пирог третьим куском. Кира показывала, как изображает английского лорда. Нина училась говорить «My granddaughter is as big as a house» и ужасно гордилась собой. Алиса смеялась так, что у неё ныл живот, и каждый раз, когда она смеялась, ей казалось, что этот смех держит стены.

Уходя, она обернулась на пороге. Нина стояла в дверях кухни, маленькая, в шали, с седой прядью на щеке, и смотрела ей вслед.

— Ну, до завтра, ба.

— До завтра, Алисонька, — сказала Нина. — Беги. Береги её. И себя.

Глава 3. Гроза

Клубничный лёд таял быстрее, чем Алиса успевала его есть. Розовые капли бежали по деревянному стаканчику, по пальцам, по запястью, и она слизывала их, сидя на ступеньке перед люком на крышу и переводя дыхание. Семь последних ступенек. Раньше она взлетала по ним, как по детской горке. Теперь Максим шёл позади, на две ступеньки ниже, и держал ладонь у неё на пояснице, не подталкивая, а так, на всякий случай, как держат руку под падающей чашкой.

— Я не упаду, — сказала она.

— Я знаю.

— Тогда убери руку.

— Не уберу.

— Тиран.

— Да. Лезь.

Она вылезла. Крыша встретила её горячим деревом: настил за день напитался солнцем и теперь отдавал его обратно, как печка, и босым ногам было почти больно. Стеклянный парапет золотился. Максим расстелил клетчатый плед на двух шезлонгах, сдвинутых вместе, подложил подушки, поставил в ногах пластмассовое ведёрко со льдом, из которого торчало горлышко. Вино было для него. Одна бутылка красного, нераскупоренная, и один бокал, который он нёс на крышу двумя пальцами за ножку, как нёс бы птенца.

— Ты будешь пить?

— Полбокала. Если ты не будешь на меня смотреть, как на преступника.

— Я не смотрю.

— Ты смотришь краем глаза.

— Это профессиональное. Я владелец галереи, я всё разглядываю краем глаза.

Он открыл бутылку перочинным ножом со штопором, тем самым, которым чистил персик, и налил себе на два пальца. Сел. Она устроилась рядом, подтянув ноги на подушку. Ноги отекли так, что он, не спрашивая, взял одну в ладони и начал разминать ступню. Большие пальцы ходили по своду, по пятке, и Алиса закрыла глаза и застонала так, что сама смутилась.

— Тише, — сказал он. — Соседи подумают.

— Какие соседи? Тут чайки.

— Чайки сплетники.

Над морем стояла стена. Алиса сначала приняла её за гору: низкая, лиловая, с плотным, будто нарисованным краем, она росла прямо из воды и закрывала половину горизонта. Корабли в порту казались игрушечными на её фоне. Ветра не было совсем. Ни листика на липе во дворе, ни складки на флаге над таможней. Воздух стоял такой густой, что хотелось раздвигать его руками. Где-то очень далеко, внутри этой лиловой горы, на миг вспыхнуло и погасло, без звука.

bannerbanner