
Полная версия:
Марфа
И случилось однажды – гробы гробовщик выставил, да приболел. И свезли его в больничку дальнюю.
А тут дожди. И не просто дожди, затяжными ливнями. И вот как-то утром народ пошел коров выгонять, глядь, а рекой гробы плывут – новенькие, нарядные.
Так по реке и отправились.
Тут как раз перекрестился народ, повеселел, праздник спраздновал.
А гробовщик выздоровел, вернулся домой. Видит, там пустота, все припасы река сплавила. Так он сам к Старцу отправился, не побоялся болот. Помоги, мол, вернуть законное.
– И что? Кому они нужны, гробы?
– Говорю же, гробы крепкие. Их все до одного вниз по течению повылавливали и к нужному делу пристроили. Кто подобрал под свой размер, кто припрятал себе на чердак, а другие так по хозяйству приладили.
– И что Старец?
– А вот тут по-разному сказывали.
Кто говорил, он пометил дома и все гробы велел вернуть хозяину. Другие помнили, что прогнал Старец гробовщика, чтоб и дорогу к нему забыл. Мол, забудь, раз товар твой река взяла, да и говорил я тебе.
Были в этой истории еще третьи. Те боялись про это рассказывать.
– И что они?
– Раз теперь никто не боится, значит, вымерли.
Смотрю, небо туманится, ветер подул, пригнул тонкие стволы, растревожил старые деревья, пронесся шумом и скрежетом. Звезд не стало вмиг, вроде был вечер, а сразу ночь.
Нужно, думаю, узнать, чем эта история кончилась.
– Так что было-то?
– Вроде Старец себе гроб заказал, а гробовщику велел больше не запасать, колотить только по вызову. Ну а тот, говорят, не послушался, стал опять молотком стучать. Оступился однажды, когда гроб сбивал, да в него и упал. Ушибся, говорили, не смог выбраться. А тут и ливни пошли, вода поднялась, все как раз по домам попрятались. И поплыл гробовщик в своем новом гробу. Говорят, так и сгинул он.
Это что за история, думаю. И спрашиваю:
– Как в деревне считают, за что?
– Чтоб не наводил на людей мысли смертные без намеренья.
– Но ведь говорят, что надо помнить о смерти и жить со страхом.
– С божьим страхом, а не с тоской грядущей земли. Если каждый день новый гроб встречать, поневоле примеришься. Так вроде этот страх неправильный.
– А святые старцы в гробах спали и ничего. Что неправильного?
– Простые люди святым не чета. Слабы и боязливы. От них того усердия и не требуется. Что святому благодать, простой враз на грех перевернет.
– А где стоял дом гробовщика?
– На том месте, где дом к забору плывет. Говорили ему: «Не бери того куска».
– Ну, если так, дом спустился бы и с горочки.
– Старец он не любил карать. Только если напросишься. Если б его гробовщик послушался, то везде бы дожди выпали, а его бы надела не тронули.
Сказала так и пошла себе.
Стою, гадаю. Может, правильно. Не кличь беду, не пугай народ без толку.
Утром небо ясное, ни облачка. Думаем, можно позагорать или хоть подышать телом. Но нет, часу не прошло, набежали тучи.
В доме не стало теплей, решаем рискнуть и опробовать печь: может, все же жива?
Печь после долгого перерыва – дело мужское. Только вот кочерга ушла, была-была, а хватились – нет.
– Да она у мангала!
Печка стонет, тяжело дышит, еле жива. Разбудили старую, не дадут помереть. То и дело открывается дверца топки, непривычные к огню и дыму в доме собачка и кот боязливо топчутся у двери. Впрочем, собачку утешают, тут же берут на руки, но она и там дрожит.
Неужели мы сможем согреться? И смеемся, ежимся.
– Эх, хорошо бы борща с утра. И хлеба с салом. Вот тепло внутри и продержалось бы.
– Доели борщ.
Старые, полупустые дрова летят в кирпичную утробу. Ни запаха, ни треска. Ни срока. Молодое дерево, умирая, куражится и бравирует: что для юности смерть? А старое все трагично, оно обращается в прах тихо, ничего не дает, кроме шепота старых дум да скудного тепла.
Окна дома закрыты, припоздавшее солнце наконец прорвалось, размахалось лучами на тучи, и те расползлись, зависли над мощной рекой. Порыкивают, но ни с места.
Если будет жара, все равно хорошо: дом подсохнет.
Трясогузки носятся в траве, если и поднимаются, то только до крыши. А ласточки высоко – зря обещали дождь.
Отчего-то сохнет красавица-береза. Что с тобой, спрашиваю ее. Говорит: «Зря вы тут выкопали колодец, отняли от корней воду».
Разве люди сделали бы многое, если б заранее знали?
Выхожу из дома и окликаю:
– Дочь!
Обернулись четыре. Все смеются. Пора готовить обед, мужчины на улице чинят крышу. Конек покосился, тянут из сарая большую стремянку. Такую длинную вытянули, а хвост все внутри.
Молодые женщины в доме, смотрю на мужчин. Старший внизу отдает команды, кто помладше, поднялся наверх. Качается непомерной длины стремянка, друг за другом по ней вверх крадутся.
Лучше не видеть.
Обед должен быть большим, много народу.
– Я не могу на это смотреть! Когда твой муж или брат на такой крыше, это страшно! – в голосе дочери возмущение и тревога. Страх у нее скорее в уме, чем в сердце, жители города не очень умеют бояться таких вещей. А тут – мужчины лезут на крышу, значит, время кричать.
– Иди чистить картошку. И оставь мужчинам заниматься мужским.
– Но они могут упасть!
– Могут. Хочешь, пойди, отзови. Попроси пол помыть – не опасно. Только не жалуйся потом, что мужиков не осталось.
– Представляю, как они вымоют пол!
– Точно. Пол мыть не стоит, это мы можем лучше. И крышу чинить не стоит. Опасно. Но что им тогда остается делать? Вымрут.
Ворчит, уходит.
Мужчины конек подправили, вернулось к обеду их столько же, а мужского пришло вдвойне. Так и держится их сила за столом, значительная, как победа. Встречаем их заботой и кротостью.
Если пойдет дождь, теперь над печкой не будет капели.
Но пока солнце.
На реке огромные баржи моют песок. Что ни вечер – гул, словно вдалеке улей. Это уютно, звук теплый и работящий. А значит, надежный. Стоим, слушаем.
Вдруг:
– Смотрите, смотрите, к ней сын вернулся!
– Не к добру это, ох не к добру…
Она – древняя уже, говорят, даже Старца живьем видывала. У нее в палисаднике сахарная яблонька растет, этими яблочками она каждый год всех деревенских ребятишек угощает, даже сельские забегают к ней, ни у кого в округе таких яблочек нет. Хоть и старая яблоня, все плодоносит. А хотели привить от нее веточку, так нет, не прижилась: сюда приходите за угощением.
Хозяйка яблони родила когда-то двоих детей, сына и дочь, мужа похоронила рано. Дочь осталась при ней, выросла, сама замуж вышла, тоже двоих родила, потом переехала в город, часто мать навещает. А сын подался в Сибирь, вроде к родне. Не звонил, не писал. Первые лет десять-пятнадцать от родни приходили вести. Пьет, писали, работает, но не всегда, чаще так бродит. А потом не стало родни. И не стало известий.
Ее спрашивают, тоскует ли. И что с того, что прошло сорок лет, ведь сын. Она смотрит перед собой тихо, ни бровями, ни щеками не дрогнет, отвечает, мол, нет. Отболело.
Так яблонька все плодоносила. Подросли у хозяйки внуки, правнуки. Звали ее в город, не соглашалась, я лучше тут. Сама. Зимой снег разметет, тропинку к соседке наладит, все не одна. И так год за годом. А летом детки к ней, и она их яблочками угощать.
И вдруг клич: идет! Как пить дать он, вылитый муж ее, давным-давно умерший. Разве что не такой справный, каким тот помнится, а помятый, кое-где порванный. Сам старый уже. Идет с пустыми руками, ничего при себе. И прямо к дому.
Успели, забежали, только не сказали ничего. Стоят на пороге, руками отмахнули, смотрят, моргают. Как в войну. А на окошке снаружи птенец салатовый сидит, совсем недавний, клюв желтый. Что за птаха, бог знает. Спугнули, он взлетел и сразу под крышу.
Она взглянула на них, побледнела. Поднялась, через сени вышла. Встала у двери, перед собой смотрит, мало что видит.
Подходит. Остановился поодаль, как не признал. Посмотрел, помялся, на людей глянул. Те кивают: она, она. Тогда кашлянул и зовет:
– Мать. Я это…
Она одну руку к груди поднесла, сгребла в горсть фартук. Другой рукой за собой пошарила. И сползла на крыльцо, завалилась набок. Люди поодаль, подхватить не успели. А подхватили бы, что с того.
Горе, конечно, – не обняла. Но радость – дождалась.
А в палисаднике яблонька яблоками светится. Сахарными.
Ночь в этих краях опускается медленно, лето долго светит ночами, северное небо алеет с закатной стороны, почти до востока тянет полосу розовую. Уже давно спят сороки и вороны, улетели, попрятались чайки, что днем целыми стаями так и кружат над нашим домом. Теперь спят где-то, засунув клюв под крыло, словно они куры.
Разве что и вспомнить кур, говоря о чайках. Кур в деревне совсем не осталось, говорят, слишком много болезней да грязи. А яйца возят магазины на колесах, так куры к чему?
Зато в селе, что неподалеку, коров прибыло. Через дом корова, а то и две. Труд тяжкий, но хозяева не спускают. Сдают раз в неделю творог, сметану, молоко. Спрашиваю: почему творог такой сухой? Отвечают: такой требуют, говорят, чтобы никакой сыворотки, только сухой вес. Говорю: мне бы с сывороткой, понежнее. Улыбаются: проку платить за воду?
Вот уж что не вода.
Им вставать до пяти, в пять дойка. Ни выходных, ни праздников, так целый век. И хорошо, когда по теплым сеням нырнешь в хоздвор и к корове под бок, тепло с ней рядом. А когда на ферму? Да из соседней деревни. Да если по снегу.
Зимой в черную ночь подъем в четыре. Одеться, чаю с хлебом и два километра пути. Вот они засветло и ложатся. Радуются, что все успевают. Молоком от фермы запахнет, глядишь, в селе уже свет погас. Через один дом.
А ночные птицы летят на охоту. Зайцы несут свои уши, как мачты, над морем клевера. Совы – то они есть, то их нет, куда исчезают, не скажет никто, старожилы только руками машут: зачем это знать? Не знаешь, так подивишься.
Ястребы ближе к утру. И шуршат, шуршат в высокой траве всевозможные грызуны.
Тишина.
Жизнь вечная.
Старые заваленные перины серого цвета в лиловых потеках – облака. Небо закрыто, заложено, покато. Неряшливые и смятые, тучи громоздятся, свисают низко, цепляют кроны берез, и листья тускнеют, застывают буднично.
Птицам сегодня все равно, они не слышат плохих вестей, это нам, людям, все мнится, будто июльские холода что-то особое значат. Впрочем, и люди не склонны к печали, тут, в этих краях, пронизанных неведомой тайной зачарованной земли, не приживается печаль.
Гудит на всю деревню машина – передвижной магазин. Продавец и шофер достают и расставляют в траве ящики с товаром, и чего там только нет! И колбасы, и сыры, и сладости, а уж всяких консервов, приправ не счесть. Холодильник в машине, покупайте полуфабрикаты! А фруктов и овощей – на любой вкус, даром что в деревню приехали, вдруг какой-то, как мы, нерадив и не вырастил ничего? Кто-то и впрямь покупает, радуется.
Накрапывает дождь. А на лицах улыбки.
– Ты куда набрала-то столько? Не донесешь!
– Да я вон его попрошу, дотянет.
– Он-то дотянет, только теперь не за так.
– Ой, ой! Нешто мы не заплатим!
– Мне колбасы. Палку этой и полкило хорошей.
– Как она сказала? Этой и хорошей?
– Так палку собаке! – и все смеются.
– А вы приехали давно ли? Надолго?
– Да уж пару недель как. До конца месяца будем.
– И хорошо, и правильно! Приходите за овощами, правда, с прошлого года они, зато как новые. И картошка-то рассыпчатая, и лучок-то крепкий. А морковка со свеклой наливные, будто только с грядки. Погреб у нас уж очень хорош. Сами посмотрите – на овощах ни морщинки. Так отдам, только берите. И уж кабачки поспели новые, смородина. Надо?
– Спасибо, зайдем как-нибудь.
– Уж вы уважьте, возьмите. Не продаю, лишь бы с пользой.
– А дождь-то как расходился! Кидай ящики в машину, с печенья начиная, а то раскиснет. Да сам-то внутри, в бортах сиди. Оттуда подавать будешь.
– Что-то не видно ее сегодня, – кивают на скромный дом. – Не приболела?
– Сейчас схожу, позову, может, не слышит.
Лиловые перины потемнели, но отдались, невидимые руки отжали их в реку. Горизонт сделался полосат, волнист, а над деревней рассеялось солнце. Дождь прошел легкий, в полном безветрии и угла взять не смог, занавеской из бязи упал прямо.
– Эх, красота, а просторы, просторы какие! Там одна река, тут другая, здесь поля! Глаз не оторвать.
– Век жили, а не привыкли.
– К красоте привыкать никак нельзя, оно грех.
Стелятся взглядами по горизонту и на разные голоса вторят:
– Грешно привыкать к красоте. И правда, привыкнешь – так согрешишь.
Как не было туч. Небо чистое, праздничное. Разве что белая оторочка над дальним лесом. А река расширилась и идет хозяйкой, синь свою расправляет.
Грешно привыкать к красоте.
Сначала опустел дом, что ниже к реке, потом почти полностью развалился. Прежде-то был многолюдный. Но разлетелись дети, как водится, старики остались одни. Звали их в города, они отказались.
Старикам еще повезло, до старости оба дожили, по деревне же через дом вдовы, а мужики без времени ушли. Эти же полвека прожили неразлучно и хотели остаться где родились. Остались и вчетвером жили: бабка с дедом, кошка да пес.
Пес старый, не пережил лютую зиму, прилег у порога и сдох. Попросили они тогда детей, чтоб привезли им другую собаку – молодую, крепкую. Пока дети в сборах, как-то утром, глядь – небольшая собачонка у крыльца, и ну хвостом вилять.
Ест собачонка немного, перед хозяевами стелется, на чужих лает звонко, оповещает. И вроде ничего, только вот дети возьми и привези старикам другую собаку – злую, цепную. Такую спустишь – любого порвет, а от малой собаки какой прок?
Стали старики думать, что им с этой собачонкой делать. Стоят как-то раз деревней, о том, о сем говорят. Соседи кивают на собачонку:
– Ишь, какую защитницу вам Бог послал!
А старики ну плечами пожимать. Он сухой, весь сморщенный, ростом на две головы за жизнь убыл. А она огромная, как тот утес, что издалека видать. Голова в плечи вжата, груди со спины начинаются.
– На что нам лишний рот? – говорят.
В те времена Старец только в этих местах осел, как мы с вами, меж людей ходил. Больше молчал, чем говорил, а скажет, никто и не слушал, мало ли. Тем часом шел он по деревне к реке и разговор этот услышал.
Поднял руку Старец, а солнце за его спиной так, что кажется: от руки его свет идет да на всех падает. И наставляет:
– Берегите собаку пришлую. Она вашу жизнь продлит.
Посмотрели старики на него, да кто он такой, чтоб его слушать? И стали жить, как жили, и что решили, решать. Так год прошел.
А через год стоят все снова гуртом, судачат. И как раз внизу реки, у дома тех стариков. Глядь, опять Старец идет, так же посохом землю меряет. Слух-то о нем к тому времени уже прошел, но в имя еще не оформился. Поздоровался Старец с людьми, мира пожелал и спрашивает:
– Где, – говорит, – собака ваша пришлая?
А у них глаза разбежались в разные стороны, да и местные все потупились, молчат.
– Так что же, – продолжает он, – до сих пор ли ваш дом сторожит, служит ли верой и правдою?
А все молчат в ответ.
– Порешили собачку, значит. Или я не прав? – посуровел Старец.
– Так на что нам лишний рот? – всхорохорился сухой старик, старухин муж. И добавляет: – А патрона не жалко, и весь сказ.
Тут Старец руку поднял, а солнце снова будто от его руки идет и всех освещает. Только на старика со старухой лучи не падают, так и стоят они парой в темном кругу.
– Ну так и будь по-вашему, – Старец сказал и пошел к реке. Ему все вслед глядят, а он за деревьями и затерялся.
А через три ночи хватил старуху удар. Старику горе, а она не мучилась. Он же погрустил до зимы и тоже преставился.
– Что же получается, что Старец этот на них смерть наслал? А еще называется святой! За собачью жизнь двух стариков жизни лишил!
– Ну, даже если и святой кто, то не ему других людей жизни лишать. Такой, видно, был о них Божий промысел. И не за собачью жизнь, а за жадность с жестокостью.
Много о Старце разных историй в округе. А правда ли, Бог знает.
Понабежали белки. Может, в лесу пожар? Но нет, не видно дыма, да и не пахнет. Белок в этих местах не заметно, разве что ближе к лесу, в ельнике, нет-нет да пробежит рыже-серая, метнет ореховой скорлупой, защелкает, как клест. Посмотришь снизу, а она косит глазом. Так и кажется, что смеется.
– Да убери ты ружье, совсем спятил? Нече делать, по белкам палить? Пойди, вон, траву собери, опять вымокнет вся. Будет дождь.
Белки тучей, странное дело. И правда, все вышли, стоят, смотрят. Что за диво? Может, у них какой праздник?
И вдруг сороки, стаей. Погнали белок! Кружат над ними, а те по веткам деру.
– И с чего-то это он вдруг стрелять надумал?
– Так поразмяться.
– А то, вишь, залежался…
– Да он с роду несмирен, раз вылез под голодным небом.
Белки донеслись до дальней сосны, а там поляна. Развернулись и обратно, сейчас опять будут тут. Чудеса!
– Это как же так, под голодным?
– Так стихи он пишет. С малолетства. А как напишет, сразу ищет, кому читать. Вечно пишет и вечно ищет. Голодный по людям всегда, значит, так на роду написано, значит, небо голодное было, когда мать родила.
– И кто такое придумал?
– Так он и придумал. В стихах сказал. Только мне не упомнить, как там оно.
– А белки-то, белки, глянь, по земле бегут! И сороки их гонят! Кино…
– Может, играют?
– Диво! Не упомнить таких-то игр.
– А кто не пишет стихов, тот под каким небом?
– Все одно под голодным.
– Почему так?
Махнули крылом сороки и к берегам. Там кричат чайки, роняют рыбу. Может, какая рыбина долетит до земли – чем сорокам не праздник? Белки растерялись и подались прочь.
– Так человеку на земле всегда голод.
Сегодня машина привезла мороженое, а оно тут такое, как было в детстве в магазине «Детский мир», в вафельных стаканчиках, с крупной шапкой поверх и розочкой кремовой. Все набрали себе и детям, потащили домой пакетами в морозильник закладывать. А потом через забор с угощеньем в руках разговоры затеяли.
– Справная машина у вас. Хорошо вам было ехать с котом. Плохо бы с конем.
Удивительное порой услышишь. Пропустила про машину, откусила от сливочной розочки. Представила коня, уютно свернувшегося у меня на коленях. Лежит, пофыркивает. Тепло скликает.
– Что ж плохого с конем?
– Конь кота не повезет, известное дело, не любят на дух лошади кошек. Ты попробуй, погрузись с кошкой в повозку или телегу. И конь с дороги сойдет, и кот сбежит. У цыган собаки были, коты никогда. Собаке, ей все равно где, лишь бы человек рядом.
– И правда.
Теперь представляю кота с конем. В машине на заднем сиденье. А что, если кот крупный и конь – пони.
– Коню дорога нужна, а коту дом. Никогда им вместе не быть.
По деревне, важничая, проходит пара. Она везет коляску, он ее рукой обнимает. Беседуют, а, проходя мимо домов, со всеми здороваются.
– Жену бросил в городе, приехал сюда. И живут.
– А что бросил?
– А она чуть что – к маме. То погостить, ей у него места мало, то пожить, она соскучилась, а то в лифте покататься, ей пешком к нему на этаж тяжело. Ну, она к маме, а он сюда.
Ребенок в коляске заплакал. Мужчина его на руки поднял, теперь женщина одной рукой коляску держит, другой обнимает мужа. Вид счастливый.
– Так ведь та ему тоже родила. Но так по маме скучала, что и рожать к ней поехала. А у него работы вагон, из города в город не наездишься. Жена родила, а он в пути. А путь, как всегда, через село пролег.
Удаляются, идут рядышком. Она к нему голову поднимет, скажет что-то, ответ услышит и головой к плечу.
– Жена-то стала думать: что же он за ней не спешит? Вернулась сама. А его и нет. Так побыла, побыла, и опять домой.
– К маме.
Смотрю уходящим в спину. Какой матерью станет та, что сейчас осталась одна? Пойдет ли ей впрок наука, или тоже откроет объятья дочке, мол, иди, отдохни от мужа и его лестниц?
– Так вот я и говорю, хорошо, что у вас машина, не конь.
– Эта-то, здешняя, какова?
– Эта как раз кошка, от дома никуда. Провожает, встречает, все для него. А он то и дело в путь.
Властная мать, думаю, растит дитя, как собаку, чтобы той хозяина знать. Вырастет ребенок, женится, а хозяина не может сменить. Так и ходит беда по земле.
– До чего мороженое вкусное.
– Это да.
Кот упорно стремится к выгребной яме. Но мы начеку. Поднимаем его и, несмотря на протесты растопыренных лап, несем прочь. Делает вид, что забыл, участок обходит и снова туда – к запретному.
– Смотри, какой у него взгляд! Как будто хочет сказать: «Это еще что за фикус у меня на дороге?»
– Какой же ты фикус? – смеясь, мужа спрашиваю. – Ты ему ангел-хранитель.
Выгребная яма в дальнем углу участка, вокруг нее трава стоит по пояс, специально не выкошена. Кот считает ее забором и ходит вдоль, тропинку ищет. И вдруг прыжок – и он в зарослях травы. Еще шаг – и окажется рядом с целью.
Тут и муж совершает прыжок. Полегла трава от его вторжения. И вот уже орущий любимец изымается из зарослей за шкирку.
Думаю: когда мне препятствовали некие силы, а я упорно стремилась к цели?
Вспоминать не надо.
А когда, обведя вокруг пальца своего Ангела-Хранителя, я все-таки оказывалась в выгребной яме?
Что говорить…
– На будущий год забором обнеси? – скорее спрашиваю, чем советую, и муж кивает.
– Уже тоже об этом думал.
Вдруг вижу такое, чего на картинках полно, а в жизни ни разу не встречала. Еж тащит на спине засохший сырник, отправленный утром на помойку – в стог сена.
– Держи кота, – шепчу, – дай полюбоваться, а то сейчас опять начнут друг на друга фыркать. Такой гордый еж!
И думаю: а я когда несла домой чье-то ненужное и удаче радовалась?
Старый разлапистый куст черноплодной рябины крайними ветками лежит на земле. Решили облагородить, срубили те ветви, что полегли. Глядь – а внутри гнездо! Теперь муж вокруг куста частокол городит, вон, руки занозил, и все для того, чтоб кот не влез, чтоб не нарушил птичье счастье.
Когда я ломала, а потом не знала, как выстроить?
Ну, тут и думать нечего.
Солнышко ушло за облако, кот встряхнулся, пустил по спине волну и занялся другим делом.
Другое дело – еще одна несбыточная мечта: попасть в хозяйственный двор. Там столько всего неисследованного! Поэтому он туда и стремится. Но там и опасного не счесть. Вот мы вход и стережем.
На несколько минут ухожу в дом, и вдруг крик – муж меня вызывает. В голосе возмущение – кот все-таки проник в хоздвор! Раз в выгребную яму не пустили.
Спускаюсь вниз и наблюдаю гонки с преследованием. В хозяйственной пристройке что ни шаг, то преграда. Я в этот мир не погружаюсь, там властвует мой запасливый супруг, отчего передвигаться без риска для жизни внутри невозможно. Муж и сам это понимает, поэтому ворчит на кота и грозит ему дубинкой.
– Сейчас поймаю, шкуру спущу! – лютует тот, кто только что спасал птичье гнездо и вообще всю жизнь проработал спасателем.
Думаю: а когда я была в роли домашнего любимца? И меня осыпали ласками и дарами, покуда мне не пришло в голову открыть запретную дверь?
Неповоротливый мой муж исполняет роль строгого смотрителя. Он никак не может справиться с задачей и свирепеет. Иду утешать – пора и мне поработать спасателем.
– Давай я его достану.
– Ты там убьешься!
Наклоняюсь под стремянкой, огибаю какую-то железную конструкцию, перелезаю через ящик и вижу ошарашенного кота. Он явно ушам своим не верит – никто в этой жизни с ним таким тоном не разговаривал.
– Иди сюда, мой хороший, – зову его, хоть и знаю: бесполезно, не сдвинется с места кот.
Впрочем, не двигается – это хороший знак. Если кот не удрал, значит, позволяет себя достать. И я его достаю, а потом с трудом прежней дорогой возвращаюсь обратно.
Сердитого мужа целую, а кота уношу в дом и даю ему свежих лакомств.
Хорошо, что я не домашний любимец.
Говоришь просто, но сбиваешься и взлетаешь. И вот паришь вопреки земному и принятому, влечешься, несмотря на условленное.
Хмурилось, хмурилось, вдруг – раз!– закат. И вспыхнули кроны, засияли каждым листом. Тут и объем, и полнота, и прозрачность. Каждой травинкой навстречу уступающему солнцу отзывается земля. «Ты покидаешь нас, – поет живое, – и придет ночь, потому что нам никак нельзя без ночи. Но сейчас ты еще с нами, и эта песня в твою честь!»
Звенит еле слышно, трепещет. Звук, словно крылья бабочки, будто летящие зонтики одуванчика, кружащиеся семена. Торжественность и скромность в преддверии тишины.
На соседнем участке – пропеллер, прилаженный к высокому шесту. Замер, не колыхнется. У облепихи одна ветка ходит: вверх, вниз, вверх, вниз. Ни птички на ней, ни жука покрупнее. Живет ветка – сама себе правило.



