Читать книгу Марфа (Анна Гайкалова) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
bannerbanner
Марфа
Марфа
Оценить:

3

Полная версия:

Марфа

В деревнях спиваются мужики, об этом толкуют повсюду, и да, вот они снова пьяны и, шатаясь, с повисшими руками бредут к дому. Маленький мальчик-поэт хмурит брови, глядя вслед мужикам, но его окликают и он бежит к другим детям, сыновьям тех, порожних. Когда-нибудь он напишет стихи об этом крае, о мужиках с огромными ладонями незанятых рук. Мужиков убедили, что от них ничего не зависит, они утратили веру в свою принадлежность. Нужно ли умереть их земле, чтобы снова начаться для них?

Я не верю в единственное рожденье. Того, с чем иные приходят в мир, не собрать и за несколько воплощений. Разве немые молчат из-за внутренней пустоты? Заглянешь в глаза молчуну и увидишь тома его жизненных накоплений. Да и священные книги рассказывают о многих рождениях, стоит ли верить в то, что однажды решили люди?

Только человек приложил к прочтению свой ум, как истина искривилась под давлением его взгляда. Потому я беру от многих учений, но полностью не следую ни одному. Только заповеди для меня безусловны, остальное лишь поле для размышлений.

Но если мой закон верен, то тогда эти пьющие мужики все же более оправданы в глазах неба, чем те, кто разучился плакать.

Они приехали, и дом узнал, что жив, хоть и думал, что уже нет. Мы с ним вместе думали это.

Вот кто-то из младших запрыгал и все закачалось, того и гляди улетит.

– Не прыгай по полу, в этом доме прыгать нельзя!

– Почему?

– Он может сломаться.

– Дом? Сломаться? Ты все врешь!

– Так нельзя говорить старшим.

– Дома не ломаются, дома не ломаются! Никогда!

Трактор привез что-то мощное – шесть крупных плоских колес между ржавыми балками. Устройство отстегнули и поставили вдоль забора напротив. Рыжая, изъеденная конструкция ползабора заняла. Рядом еще одна – поменьше. Тоже замысловатая. Трактор рядом, тракторист приехал к матери на обед.

– Это железное чудище, оно кто?

– Малая – валялка. Она идет по земле и траву скошенную на один бок сваливает. А большая, да бог ее знает, какое название у нее. Траву она катает.

Пока рассказывают, иду вниз, за дом. Раньше, при прежних хозяевах, там был сад. Теперь осталась согнутая двурогая вишня, у которой сбило грозой верхушку, немного малиновых кустов в зарослях крапивы, широкий куст черноплодной рябины да еще пара корявых деревцев неизвестной породы. Я предлагала мужу их убрать, а он нет. Бережет.

Стою на цыпочках, иначе не видно, смотрю через реку. Вдруг кажется, Старец с того берега машет мне. Увидел, что я заметила, руку поднял, погрозил: «Иди в дом!» И пропал.

Щурюсь на яркий свет, повожу глазами от края до края. И лезу в сарай. Там короткая табуретка с подломанной ножкой. Пыль стряхнула, несу.

А в дверях все столпились, смеются, руками машут. Еле прошла.

Ставлю табуретку к окну и зову ту, что прыгала. Говорю: «Залезай, радость моя».

Кот забрался на самый высокий шкаф, свесил морду и хвост, широко развернул розовую лапу и покачивает ею. Недоумевает.

– Кот сверху воздух портит!

– Иди-иди, оставь его! Видишь, вон там, вдалеке, стадо?

– Где?

– Да во-он там!

– Ой, коровы! Живые коровы! – и на табуретке подпрыгивает. Тут же треск – и она на полу, ножка от табуретки отвалилась, сиденье на ребро.

– Старая табуретка, вот и сломалась. Твой папа говорил правду, этот дом такой же.

Сидит на полу, ножки в стороны, рядом обломки. Смотрит на меня. В глазах – небо.

Я люблю их кормить. Люблю видеть довольные лица. Едят и даже глаза прикрывают, так вкусно. Наверно, это вода. Тут в колодце такая вода, что ни свари – праздник. Набегались, наелись, теперь отдыхают – средние и маленькие.

Старшие пришли.

– А ты отдыхать будешь?

– А я не устала.

– Тогда расскажи?

Просят, и вот я думаю: о чем рассказывать? Дневные истории и те, что к ночи, друг от друга сильно отличаются.

– Хотите, я расскажу вам о молитве? Мне известны ее секреты, я знаю, как может она свиваться, вытягивая, вынимая сердце, так что его не остается, словно все оно устремляется ввысь.

– О молитве так о молитве, – и разлеглись.

А я этим пользуюсь.

– Начинаешь молиться и чувствуешь, что сердце прикоснулось к приятию и вернулось обратно, наполненное, вновь готовое отдавать.

– К приятию – это как?

– Ты кричишь, а тебя не слышат или слышат, но не отвечают. Значит, там приятия нет, там планы с твоими идут вразрез. А тут по-другому, тут слышится и ответ возвращается.

Когда мы смотрим на людские беды и прижимаем к груди руки, то, кажется, чувствуем сердце – бывает, оно так и рвется, хочет взлететь.

– И взлетает?

– По-разному. Над городом плотная пелена дыма, собранного из скоростей. Тот, кто молится в городе, тот знает, как, пробивая гарь, его молитва восходит. Молитве нет другого пути, как только стремиться вверх

лучом, пропарывая собой непрозрачный слой взлетевших в воздух отходов человеческих дел.

Люди кишат мыслями и свивают над городом плотные сети своих намерений и устремлений. Но бескорыстная молитва сильнее этих пут. И вот уже мы слышим неведомый отзвук, знаем: молитва ушла туда, где туч больше нет.

– Неужели и правда есть разница? Почему?

– Здесь, на бескрайних землях, небеса чисты, потому что под ними не роятся люди. И если поднять глаза к небу и обратиться с молитвой городской силы, то с изумлением увидишь, как, вновь отняв твое сердце, едва покинув тебя, молитва растворяется невысоко. Образуется она не лучом, что стремится пробить броню этой вознесенной суеты, а стелется над землей, едва приподнявшись над ней.

– Ты специально так говоришь, чтобы мы сегодня больше не ушли?

– Я просто думаю вслух. Какой силы должна быть молитва, чтобы не утратить своего образа, чтобы не стать маленьким облаком, не раствориться легким дыханием среди бескрайности просторов незамутненного неба над этой неизведанной, невзнузданной, не познавшей мужа землей…

– Красиво получается у тебя. Ты молишься так же?

– Я видела во сне Святого этих мест, с ровной спиной он поднимался над полями и реками, над лесами округи, как если бы они были игрушки младенца. И таяла, вилась легким дымком у его ног иступленная молитва горожанина, того, что дерзнул искать заступничества у неба о рассеянных жителях русской земли…

– А я смогу поднять молитву? – один из них.

Тихо под небом, вечер тянет за ниточки песни ночных птиц, запах реки и засыпающего поля. Комары ищут замену ушедшим под крышу людям.

– Бог даст.

С утра хлынул дождь. Годовалый ребенок пухлыми ножками топочет по просевшему полу, а крыша уже протекла, и с печки слышится: «кап, кап» пока еще медленно, неопасно.

В этих местах в июле дожди редки. Потому мы и приезжаем сюда в середине лета, ведь с дырами в крыше, что позже, что раньше, тут никак. Смеемся: сквозь щели нашего дома пространство посылает свои вести, и нам ничто не помеха их принимать. Мы дурные хозяева, или просто живем одним днем, но в каждом дне мы честны и наши плечи не изнывают под ношей.

Нам легко слушать небо.

К полуночи дождь иссякает, и воздух, напоенный свежестью и влагой, струится в открытые окна. Молоко, черника и свежий хлеб, слегка подхваченный на огне. Хорошо понимать, что все свершенное было к благу, все текущее превосходно, а будущее предстоит.

– Ты хочешь богатства? – спросил меня внук.

– Нет, – ответила я и не покривила душой. – Тебе ли не знать, что я умею достигать цели, и провидение помогает мне. Но тут каждый свидетель: ради богатства я не ударила пальцем о палец, не смолчала и не солгала, чтобы сохранить его дары. Я видела своими глазами, что делает богатство с иными людьми, и отвернулась от него. Но я готова трудиться вновь и вновь ради своей цели.

– А какая у тебя цель? – спросил он меня.

И я ответила:

– Быть верной.

Дождь еще шел, и потому вечер тянулся неторопливо. То стайками, то по одному дети все равно выходили под небо и смеялись, пихая ноги в галоши, смягченные байкой внутри.

Я разлила по кружкам холодное молоко и спросила одного не совсем еще взрослого:

– Ты передал мои слова?

– Нет, у меня не было подходящего момента, мы веселились и сбивали дождь с толку!

– Как это было?

– Мы разбивали струи и мешали дождю падать ровно! Да и разговор все время шел о другом.

– Что мешало тебе самому повести разговор, проложить его русло так, как это нужно было тебе?

– Но как я мог это сделать?

– Ты пришел и рассказал, что дождь измочил твои вещи, и ты отнес их в дом на просушку. Не труднее исправить течение разговора, если твой собеседник способен слушать, если он не говорит без умолку, думая, что спасает кого-то от тишины.

– Нет, тот не таков, нам это известно.

– Тогда ты, скорее всего, с моими словами не согласен.

– Отчего не согласен? Я этого не говорил.

– Об этом сказал твой поступок. Я помню, как ты исследовал стремнину, чтобы найти унесенную ею вещь. Ты бросал в нее легкие предметы, и потом следил за их движеньем. Ты был настойчив, и стремнина сдалась, вернув твою пропажу. Если бы, так же как я, ты хотел, чтобы твой собеседник услышал мои слова, течение разговора подчинилось бы тебе.

– Смотри, – внезапно перебил он меня. – Смотри, как садится солнце! Даже дождь наконец сдался! И крыши домов горят, а земля будто всасывает их внутрь, хочет поглотить! Это не солнце уходит за горизонт, это дома людей обращаются в пламя… Так значит, в твоих словах заключалось это?

– Да, именно это стояло за словами, которые ты должен был передать.

– Помню, это звучало похоже: «Чем ниже ты опустишь свечу, тем длиннее пролягут тени»…

– Да, так. И теперь ты сможешь подчинить течение разговора себе, потому что знаешь, о чем говоришь.

– Прости, я просто тебе не поверил. Но теперь я понял.

– Ты ссорился и раздражался. Тебя съедали подозрения и ты искал, как доказать худшие из них. Наконец ты порвал связи, чтобы больше никто не твердил, что существует другая правда.

Мысленно я снова говорю с другом, который теперь далеко, дальше всех остальных.

– Но вот ты узнал, вспоминаю я, что смертельно болен, и кто-то научил тебя: нужно попросить прощения и самому простить. Ты мучился в приготовлениях, голову твою сжимали спазмы, когда ты представлял себя произносящим «прости».

Заставить звучать слово, порой и это – работа.

Ты торговался и вымаливал разрешение простить, ничего не делая, только представляя себе, что эти слова уже произнесены. Тебе шли на уступки, объясняли: главное, простить в душе, слова не так уж важны. И ты принимал новые условия игры.

Но болезнь ускоряла темп.

– Смотри, какая большая птица! – отвлекают меня от мысленной беседы.

– Это ястреб. Он парит над полем, караулит добычу.

– А сюда прилететь он не может?

– Эти птицы умны и не ссорятся с нами. Они всегда поодаль, но голода нет, и люди не целятся в них, а они не летят к домам.

– Сегодня ласточки низко.

– А знаешь, почему? Из-за мошек. У мошек крылья перед дождем тяжелые, их тянет к земле. Вот ласточки за ними и спускаются ниже.

– Что это у мошек с крыльями?

– Крылья впитывают влагу дождя.

– Так его еще нет!

– Перед приходом он посылает земле свое дыханье, и земля чует его будущую влагу.

– Получается, мошки умнее, чем птицы, раз первыми дождь чуют.

Да, думаю, но молчу. Порой тех, кто знает, съедают раньше.

И снова в мыслях я остаюсь одна с моим другом. С тем, который ушел дальше всех.

– Кому ты служил? – спрашиваю его я. – Ради чего отказался ты от друзей, во имя какой идеи прошел по головам? Помнишь, как мысленно тебе виделось, будто ты подходишь к тому, с кем в смертельной ссоре? Ты опускаешь свою руку ему на плечо, но лицо у тебя кривится от выброса желчи. «Прости», – говоришь ты хрупкому образу и понимаешь, что хотел бы еще раз убить того, кого представил себе.

Это случилось или там, за спиной, мираж? Ты убедил себя в том, с чем тебе легче жилось. Как признаться себе, что эта кровь, которую ты своими поступками пролил, была в спасенье? Где взять сил, чтобы простить главного обидчика – себя?

Это ад. Тот, другой, ненавидим, но он прощен и оправдан. И только себе ты не в силах простить раздора. Стыд выжигает твои глаза, и они отказываются видеть выход. Разве можно с обожженными глазами стремиться к свету? Нет, а у твоей души не осталось слез.

Они сказали тебе: «Прости себя», и твое горло разучилось глотать. Потому что ты так был воспитан, тебя с детства учили, что говорить о себе плохо – недопустимо.

– Я глупец! – сказал ты однажды и получил пощечину от отца.

– Не смей говорить о себе так! – отец был суров. – В нашем роду все умны!

С тех пор каждый свой шаг ты объяснял именно этим. Ты не слушал ничьих слов, отец оставался главным.

И вот тебе предстояло решить, кому сохранить верность. Но ты умер, потому что не смог выбрать между смертью и смертью.

И теперь, из смерти своей, ты слышишь мои слова. Теперь ты меня слышишь.

Ночью, когда младшие уже давно спят, наши взрослые дети все еще шепчутся, насмешничают, лениво играют друг с другом. Комната одна, но все они там разместились, да вот еще надули матрац, расстелили посредине и не оставили свободного места.

– Как теперь выходить, если что?

– Если что, смело падай.

Хихикают. Их проверяет кот, пересчитывает, все ли на месте. Смеются громче, наверное, кот сбился и пошел по второму кругу.

Зовут меня, скребутся в картонную перегородку. Она до потолка не доходит, чтобы свободно ходило тепло от печки.

– А этот Старец, он правда тут был?

– В каждом месте земли был свой Старец.

– Как везде кто-то родился? Как везде кто-то умер?

Летучие ночи не держатся стаей. Ночь всегда летит в одиночестве, разметая потоки дыханий в ней спящих. Каждое дыхание слышу и различаю.

Один, засыпая:

– Скажи, что важнее любви?

– Мир сердца.

А про Старца я им не случайно сказала. Верю, что так оно и есть на земле. Вот, ходила в соседнюю деревню к травнице, закваску для теста взять, и она мне свою историю рассказывать взялась. И спешила я, а заслушалась. Сидела и думала только, как донести до своих, чтобы капли не расплескать.

Травница эта не здешняя, родилась в сибирской деревне и всю жизнь считала, что потому она особенная.

Она росла тихой девочкой, или такой казалась. Худенький такой мышонок белый, вроде ручной, а вроде некормленый. Родители ее никогда не догадывались, что она снова сделала что-то не так, как хотели они. Потому что дочь всегда говорила: «Да, хорошо» или просто молча кивала, немного улыбаясь. При этом смотрела она спокойно и мягко, никогда не перечила. Вот, никому в голову и не приходило проверить, выполнила ли она родительский наказ.

Хватало родителям хлопот – присматривать за ее старшей сестрой, которая в тринадцать лет вышла замуж за местного тракториста и рожала теперь, как их корова Милка, по разу в год. Травница же все нужные дела по дому делала. А остальное время проводила в лесу или бегала в село помочь старому попу, который все служил свои обедни, а ни матушки, ни дьякона у него не было. И церковка старая стояла, травница объясняла, только на честном слове держась, исключительно ради него, чтобы не огорчать своего служителя перед смертью. Она-то и нашептала, что ненадолго его переживет. Девочка тогда маленькой была и не удивилась, когда голос церкви услышала. А поскольку не напрасно слыла молчаливой, то ни одной душе не рассказала. Привыкла, а потом уж, когда подросла и поняла, что не со всеми церкви говорят, ничего не стала никому передавать, подумала: «Все равно мне никто не поверит».

Священника тамошних мест звали чудным, неудобным для местного звучания именем. Но люди языков не ломали и обращались к нему «батюшка». Был он старше всех в округе, и, так же как тут, никто не знал, сколько ему лет, откуда он родом, да вот еще ― с какой стороны принес свое чудное имя.

Другие старики умирали, а он все жил, ходил согбенный, о себе никогда ни слова не сказал, а на людские вопросы отвечал вдумчиво, каждую свою фразу как бы подчеркивая чистым лебединым перышком. Не как суровый местный Старец – сибирский батюшка никого от себя не гнал. Так у него получалось говорить красиво, что заслушаешься, а все уже в голову прямехонько поместилось, рассказывала травница, глядь, пошел от него по домам люд примиренный и радостный.

И тут начинается самое интересное.

Травница говорит, а сама смотрит в сторону: «Я, говорит, как раз в этой церкви первый раз и приподнялась. Сестра моя в ту пору первого уже родила, да повадилась пить самогон со своим трактористом, по дому забросила все дела, поэтому я прибегала к батюшке реже. Но в тот день служили ради Успения Пресвятой Богородицы. Батюшка пел и плакал слезами негорестными, и голос его не дребезжал. Хора не было, он один справлялся. Я безголосая, музыку слышу, но через меня она не струится, помочь поэтому Батюшке я не могла. И когда он запел: «Всякое ныне житейское отложим попечение», тут я и почувствовала, что отделяюсь.

Я сначала испугалась, но быстро пришла в себя, потому что приподнялась совсем немного, да так осталась: ни вверх, ни вниз. В церкви никого, Батюшка ко мне спиной, но словно почувствовал, повернулся, ахнул и рот рукой накрыл. А потом упал на колени и дальше молился не по чину, а как Бог на душу положил. Я же не помнила, как опустилась на землю, тоже прямиком на колени, да так до конца службы и не поднималась».

Рассказывала мне эта травница потом, как после всего сидели они с батюшкой на улице под окнами алтаря. Там два камня, как раз чтобы присесть, но через них доска в три пальца, чтобы камни тепло из тела не высасывали. И сказал ей батюшка тогда две вещи. Первая, что раз сподобился чудо видеть, значит, срок его настал, и что чудом сим его поманил Создатель, чтобы в последний час не было у него сомнений, как это случается со смертными. А второе сказал, что ей, травнице, обычной жизнью не жить, а если не послушает, то все равно в деревню вернется, потому что место ее у Божьего храма. А потом спросил: как это, когда земли не чуешь? Она и сказала: «Обычно, ничего особенного».

…Говорит она так, говорит, и не перебьешь. А потом прерывает свой рассказ и меня спрашивает:

– Да тебе идти надо?

Я только кивнула.

– Ну, ты приходи еще и за какой травой тебе понадобится, а я дальше расскажу. Тебе-то моя история в самый раз. Да смотри, и правда иди. Вон, вороны, гляди, взъерошились, крылья свесили.

– И что?

– К дождю. Гляди, вымокнешь.

Когда на эти земли приходят дожди, они теряются в междуречье и в поисках выхода неделями бродят по кругу. Колесят, подпитывая свои тучи от обилия местных вод. Тогда высокие травы от рассвета до заката дрожат россыпью влаги, а солнце проглядывает и, торопясь, успевает все же пометить каждую каплю искрами драгоценных сияний.

Тут жизнь нетороплива, но течение ее перерывов не знает. И вот мужчины косят траву, и многоцветные слезы неба, распадаясь на стрелы радуг, взлетают в воздух. Готовят угощение женщины, а дети ликуют и утверждают жизнь, даже когда огорчаются и внезапно плачут.

Но сегодня в поле никак не хотело пастись коровье стадо. Сбивалось в кучу, напрасно пастух щелкал хлыстом. Голосили овцы, смешили людей. А потом не на шутку разгулялась гроза, тучи лиловыми подушками наползли из-за дальнего леса, раскатились к краям реки, и река, как огромное темное ложе, загордилась охватом. Небо зависло низко, хлынул ливень, молнии остудили теплый свет дня, холодными стрелами забили в берега. Ну и июль!

Мой взгляд обошел всех, кто собрался под хлипкой крышей нашей лачуги. Как много людей она укрыла сегодня собой – молодых, крепких, новых. Мне вспомнились их пути и пороги, и сердце мое согрелось. Сейчас они вершили свой труд, чтобы затем устроить отдых.

Мысль о неслучайности коснулась меня, но подошел один и попросил историй.

– А бывает что-то на свете, о чем думают все люди?

– Хочешь, я расскажу тебе о главном поиске человека?

Он кивнул, устроился поудобней, разошелся взглядом, чтобы лучше слышать.

– Хорошо ты спросил. К слову, если встретишь того, кто говорит, что больше не ищет ответов, знай: это он от себя отмахнулся.

Начинаю говорить и слышу, что ритмы подступают. То ли говоришь, то ли поешь. То ли просто так дышишь…

Жил-был человек. Жил он в любом месте земли, а был еще молод. И так же, как и все живущие на Земле люди, он искал, в чем ему отразиться. Зеркала не насыщают людей, люди вечно стремятся найти свое отражение в чем-то еще. В чем-то, что честнее зеркал.

Сначала человек отражался в лужах и окнах домов, в детских игрушках и чашках с парным молоком. Он отражался в глазах родных людей и верил, что мир так же добр. Потом он подрос и отразился в прощании. Человеку прощаться было легко, молодость не боится утрат, вот так он покинул свой дом и вскоре отразился в выборе пути. Это было так странно – отражаться в выборе, и, дерзая, человек отразился в первом успехе.

Это вышло прекрасно, почувствовать себя так, словно ты – успех. Человек захотел, чтобы чувство продлилось, он стал стремиться успех повторить. И какое-то время так было. Но внезапно человек отразился в провале. И был потрясен.

Так неожиданно – осознать, что ты – провал. Человек растерялся, потратил время, отразился в смятении, а затем в борьбе и в дороге. Это очень тревожно – считать, что ты и есть тропа. Но тропа всегда стремится прийти. И вот человек отразился в новых краях.

Едва он подумал, что его отраженье крупнее многих, как снова случилась с ним перемена: человек отразился в любимой.

Это было как чудо – отражаться в любви. «Я любовь», – говорил человек, но только он в это поверил, как отразился в измене.

Горе слепит – какое-то время человек жил так, словно он перестал отражаться. Спросили бы человека тогда, жил ли он, и вряд ли бы получили понятный ответ, но работа шла, и вновь человек отразился в удаче. Опять замелькала череда отражений, и с каждым новым человек менялся, потому что менялось то, в чем он отражался в тот час.

За долгую жизнь человек перепробовал множество ликов. Он отражался в страсти и в насыщении, в подражании и бунте, в детях, в друзьях, в труде. Он научился видеть себя сразу во многих вещах, чтобы жизнь казалась полнее. Разные он заклеймил отраженья, в некоторых задержался на время. Он отразился в своих вещах, в накоплении и богатстве, и оно нашептало ему, что он, как богатство, огромен.

Это так удивительно щедро – отражаться в довольстве, человек отраженья утроил и даже удесятерил. Он гляделся в себя в продуманных планах, в вещах и достатке чудесных форм.

Так длилось и длилось, но что-то встало помехой, и человек словно разучился чувствовать себя счастливым. Куда ни глянь – он отражался повсюду, но мира не знала душа. Он отразился в раздумьях, сомненьях и скрытых вздохах.

И однажды под вечер человек на дорогу вышел, он свои отраженья оставил впервые, и под небом пошел без лица. Впервые увидел он старцев, увидел он слезы женщин, услышал, как дети смеются― просто радостно, без затей. Увидел он старую лошадь, увидел черную кошку, увидел чужую собаку, потерянного ребенка и чей-то сгоревший дом.

Тогда человек понял что-то без слов и названий, и замер на миг человек. Он поднял глаза к небу, хотел он спросить небо, в чем же ему отражаться, чтобы счастливо жить на земле. И вдруг он увидел, что сверху, оттуда, где есть ответы, глядит на него с улыбкой… родное его лицо.

Так стал человек счастливым, узнав под конец жизни единственное отраженье, в котором и цель, и смысл.

Они захотели мяса, взяли мангал, вышли на улицу и стали просить: «Отступи, дождь!»

Незаметно я к ним присоединилась и тоже стала просить неслышно: «Отступи, дай молодым испечь мяса»…

Мангал разошелся, хорошо, много угля. Женщины нанизывают куски мяса на шампуры, режут овощи, моют зелень.

– Хлеба, хлеба прожарь на вилке!

– Несите соль, чтобы макать в нее перья лука!

– А что, если в эти угли – картошку?

Нет дождя, комары не проснулись, не знают, что можно на вылет. Тишина, небо серо, а мясо с подугленными краями сочится.

Щеки у всех пылают. Можно немного вина. Или что там сегодня у молодых к мясу?

Хрустит хлеб, картошку едим с золой, и это волшебно.

– Добрый вечер, соседи! Смотрим на вас – что молодежь-то по деревням? Им бы в Европы.

Приглашаем к столу.

– Почему нам в Европы? – смеются, жуют. Запивают.

– Да там на каждом углу сто впечатлений, все вместе как ком. А тут что?

– А тут ти-ши-на.

– Тут легче дышать, все по капельке…

– То, что тут, – навсегда.

У каждой травинки спросить совета, набраться мудрости у капель росы. Познать тайнопись облаков, узнать на вкус мысли реки. Заглянуть в свою душу, которая больше не просит мяса. Да вот еще сходить к травнице за рассказом. Как это она отделилась, как приподнялась – чудеса! Узнать что-нибудь еще и о другом Старце.

bannerbanner