
Полная версия:
Марфа
Идем под дождем, что ни дом – усадьба, нет зонтов, мокнем как есть, а все улыбаемся.
Приезжаем домой, накрываем стол. Рыба так просто светится. Начинаем есть, и слезы в глазах: ничего вкуснее не пробовали!
– А я думала, тут так: утро, вечер, да и ладно.
– Вот как раз хорошо, если можешь так. Оно не каждому по силам, чтобы снаружи не черпать, чтобы жить внутренним. Зато кому по силам, тому и Старец открывается.
– А сейчас?
– Сейчас нет. Сытых нас он сторонится, если говорит, то с прозрачными.
Ай, рыба хороша! Доели, облизали пальчики.
– А сказку расскажешь мне?
Засыпает, я шепчу ему на ухо.
Утро настолько мрачное и удушливое, что сомневаюсь: неужели и правда будет солнечно? Но деревенские обещали жару, им не верить нельзя никак. Опять гуляю с котом, соседи потешаются, а я отмахиваюсь и на небо посматриваю – от восхода серым-серо. Вдруг с запада синяя полоса пошла расширяться, захватывать небо у туч, отвоевывать ясный день.
– Ну, почему ваш кот не гуляет один?
– Не любит, он привык, чтобы рядом были люди.
– Разве такие коты бывают? Ваш точно волшебный, это не вы его, это он вас за слуг держит!
Кот уже снова перед кустом, и вновь я слышу знакомый треск сидящего наверху воробья. Вот уж кому все видно – и ловец, и ловитва.
Решаю для себя, что трещит тот самый воробей, которого муж назвал «спортивным комментатором». Может быть, конечно, их несколько, но все же только один сидит в сторонке и предупреждает своих на разные голоса о том, что неподалеку опасный зверь. Кот ближе, и сказ у воробья другой, меняет интонации, звуки новые издает.
Стадо снова по соседству в поле, овечки немного поодаль. Несколько коров отделились и притерлись к забору, щиплют нехоженую траву вдоль колышков. К ним и другие потекли, вот-вот повалят старый забор. Но хлыст пастуха и тут же голос – ревет пастух страшным ревом, два слова так произносит. По матушке. Этим кличем коров называет, и они понимают, с неохотой отходят от зеленой каймы под забором, бредут на желтое поле.
Только одни отошли – другие решили забор опробовать. И снова пастух те же два слова кричит и раскалывает хлыстом воздух. Собирается стадо в кучу и бредет.
Тут к пастуху идет одна местная, рукой машет, окликает по батюшке. Смотрю – хлеба дает пастуху, кружку большую, видно, полную.
Вот ведь, думаю, и у нас так. Иные в небо, что ни слово, кричат по матушке, а к ним с почтеньем, согласьем, да в землю – по батюшке.
А воробей речист. И так и эдак предупреждает сородичей о том, в какую сторону движется кот.
Для стада достаточно и двух слов. А для стаи не хватит речи.
Прежде у этих дорог было другое лицо. Едешь селами, а в каждом – обезглавленный храм. И тогда щемит душу так, что хоть сам умирай.
– Почему так? Здесь Бога забыли?
– Нет, люди Бога не забывают. Потеряли его.
– А что ж не зовут?
– Так пока не поняли.
Где храм стоит посредине села, где в сторонке у кладбища. Картина раньше была одна. Снятые колокольни, сколы стен, сиротство, бессмысленность.
Меня спрашивали:
– Про это говорят «мерзость запустения»?
– Разве тут мерзость? Печаль…
– А мерзость где?
– Мне в жизни не встретилась. Только сплошь печаль человеческая.
Бабочки яркие, как детские сны, порхают над могилами. Кругом кресты, чаще из дерева, редко увидишь крест каменный.
– А в городах не так, там могилы важные, постаменты для памяти.
– Не для памяти, нет. Не так.
– Как же?
Качаются, клонятся к оградам золотые шары и лиловый дельфиниум. А вот тут цветы обновленные, однолетние. Куда ни посмотришь, везде следы рук, тут и там позаботились.
– Это чтоб память закрыть, как книгу прочитанную.
Прошлые годы, хоть и могилы убраны, а сердце щемит. Все из-за храмов обезглавленных. Как ни убирай надгробия, ни одно не глядит в небо, ни одно не просит восстания.
А в этом году вдоль дороги вдруг – вижу! Мужа прошу:
– Останови, сойду.
Храм в лесах. А я было думала: померещилось. Обошла для верности, голова вверх, шею рукой держу. Те же сколы, так же нет колокольни, но леса возвели, да вот еще справа свезли доски, сложили в штабели, сгрузили кирпич, балки металлические.
– Неужели нашли? Бога-то?
– Ищут.
Едем дальше и вновь – храм в лесах.
– А у нас в селе как? – спрашиваю.
– И у нас восстанавливается. Там табличка висит, к людям обращение. Кто хотел бы помочь, и телефонные номера.
– Съездим туда? Я хочу записать.
Вьется дорога от одного малого города к другому малому. Пятна нового асфальта, стрелки поворотов, по обочинам лес без бурелома, вычищен. При въезде в городок снова храм. Колокольню уже надстроили.
– Откуда музыка?
– Где?
– Да вот же хор. Ты прислушайся.
И, как было обещано, случилась жара. Вновь открыли окна в доме, вставили сетки, чтобы оттуда ни комара, и ни туда кот. Занавески недвижны, воздух завис, хоть разметай.
– Ох и чудны вы, люди из города. Кота пасете, словно корову, а молоко где?
– Вместо молока любовь, она ли не пища?
Над улицей облака перевернулись. Висят конусами, у каждого нос книзу. Странная картина, будто бы неземная. Вдруг налетели чайки, забили крыльями прямо над нашим домом, и воздух зарябил, ожил, конусы пошли трещинами, разрядились и давай осколками вверх взлетать.
– Ии-йа! Ии-йа! – чайки кричат. Зовут ветер.
– Смотрите, смотрите, комар зеленый, я убил зеленого комара!
– И я!
– И меня сплошь обсидели, уже всю руку об них отбила.
– А меня даже зеленые не едят, я невкусная…
– Зато на тебя парни глядят, слюнки пускают!
Ухожу, чтобы не видеть лица той, которой досталось много комаров.
– Ии-йа! – чайки совсем низко, согнали с березы сорок.
– Выходите на улицу, зеленые комары кончились!
– Как кончились?
– А так, глядите сами! Были-были, и нет.
Выхожу. И правда – ни комаров, ни чаек. Ни стрекоз вчерашних. Вместо них по сетке забора бегают те сами птички салатовые, что поменьше воробьев. Может быть, кто-нибудь знает их название?
Больше ничего инопланетного. Участок раскидистым кажется, так потому, что уже почти весь выкошен.
– А это что за холмик? – мужа спрашиваю.
– Тут когда-то был муравейник.
– Но сейчас его нет. Почему ты его не срежешь?
– Муравейника-то точно нет. Но холмик растет! С каждым годом больше становится. Откуда я знаю, что там внутри. Начну резать, а вдруг?
И правда – а вдруг?
Иду и думаю, что такое мир сердца.
Растет у тебя на участке холм, уже полметра в высоту вырос. Взрослый мужчина даже копнуть его опасается, а я ни полслова наперекор. Сказать «все равно» – неправда. «Смешно» или «грустно» – неправда. Я думаю: пусть себе растет это странное. И пусть он это обходит. Пусть думает, что лучше не трогать, ведь он уже что-то построил в мыслях, чью-то бытность хранит. Я не стану нарушать его думы, если он ими обогащается.
Все-таки есть тут что-то неземное, хоть и улетели зеленые комары, хоть и тучи конусами раскололись и расползаются. Этот холм, он тоже конусом, такой остроугольный конус из земли с хохолком травы наверху. Смотрю и думаю, что «а вдруг» порой куда интересней, чем взять и срезать. Ведь если срежешь, то станет ясно, что ничего. А так – вдруг. И вот уже у тебя под боком что-то важное.
Дороги вьются среди лесов и полей, пересекаются реки «ничейными» мостиками, по которым машины ползут, огибая рытвины асфальта. До мостка есть хозяин у дороги и после мостка есть, а сам мосток никому не достался и вот, рассыпается на глазах.
– Ничего, найдется и ему хозяин, уже вон сколько мостков разобрали.
Разобрали не на доски, а по рукам. Ограды новые возвели, яркой краской покрасили, и летят мостки через речушки, хвалятся темным молодым асфальтом, новый век отсчитывают.
Вон там, справа, земля выпуклая, да и река вроде приподнятой кажется, стремится вверх всей гладью своей, от берега до берега вздымается над землей в середине, а к берегам подходит осторожно, припадает, чтоб собой не захлестнуть.
Неохватные небеса. А если сойти в близлежащий лесок, то под ногами россыпи ягод. Тут и земляника, и низкая малина. Ягоды у нее некрупные, но такие сладкие, что никак не уйти из леса. Тут можно вообще не двигаться. Протягивай руки и расцвечивай душу свою яркими красками диких ягод.
– Что бы ты делала, если б тут жила? Не замечала бы?
– Не умею не замечать. А вот молилась бы крепче.
– Почему?
– Здесь видно дальше, нужно молиться крепче, чтоб охватить.
Ежевика еще не созрела, смеется зелеными гроздьями, дразнится: уедешь, а я вот она, во всей красе!
И хорошо, расти себе.
Вдоль дороги машины вдувают асфальт в щели. Раньше разбирали битые участки, а теперь не так. По щелям в каждую тонкую канавку и прореху льют новый асфальт тонкой струей, и дорога красуется причудливыми узорами, как шкура невиданного зверя.
Теперь этой дороге долго стоять. А вокруг такая красота, что немеешь.
– Там вон каких особняков настроили на холмах. Или вдоль реки – дворцы, не дома.
– И слава Богу. Сколько красоты краю добавили. Эти дворцы издали видны, смотришь, и сердце радуется.
Немыслимая ширь, неохватный мир. Хорошеет, исправляется земля русская.
– Кот снова просится, он теперь все время просится!
Кто про что, а я про кота. Это наша скотинка домашняя. Лапами скребет об обшитую дверь, до ручки дотягивается: отпусти!
А ведь как приучали, как мучились. Так детей говорить учат, а потом сами не рады, не зная, как на их вопросы отвечать.
Сначала он царапался, топорщился, всеми способами ужас выказывал, но мы с упорством несли его из дома вновь и вновь. И он наконец распознал, что по ту сторону стен тоже есть жизнь. Теперь оставаться внутри ему стало неинтересно, и он, напрягая горло и наши нервы, снова и снова сквозь муки лезет вон, рождается на улицу, в мир внешний.
Кот у нас – обстоятельный меланхолик. Вечно он ходит по зигзагу – хвост влево, нос вправо, длинное туловище волной. Но тут, познав свободу пятнадцати соток, он меняется до неузнаваемости. Посмотреть со стороны – дикий зверь, такая у него горделивая походка, настолько широкая грудь. Ему кажется, он владеет этим миром, он независим, высокомерен и увесист в каждом шаге своем. Но этот холеный увалень даже представить не может, что умеет лазить по деревьям, и что сетчатый забор для него не преграда. Думает, что в полной мере постиг мир. Ходит, гордится.
Вспоминаю жизнь свою, на него глядя. Сколько раз так было – только загордишься, да тут и познаешь забор.
Вдруг – ласточки с криком. Одна, другая, пикируют низко, почти касаются крыльями холки кота. И он пригибается, вжимается в землю, уши поворачивает назад, даже шерсть словно пристает к туловищу, не пушится клубом.
– Смотри, как странно! Ласточки на кота, никогда такого не видели!
– У ласточек сегодня птенцы первый раз вылетели из гнезда! Почти совсем не летают, так, над землей. Вот мать и кружится.
– Вон оно что! Так тут две кружились, над котом. Которая мать?
– А их куда больше, не одна! Тут со всех гнезд матери слетелись, первых птенцов сгонять.
Кот лезет под лавку и сидит там, поджав уши. А на нижних ветках рябины прыгают и трещат птенцы. Они первооткрыватели мира, им внимание и забота. Их матери, видимо, что-то коту сказали, вот он и жмет пузо к земле, вылезти не смеет. Кто решится пойти против материнского гнева?
Смотрю и думаю: где вы, матери российские?
Утро такое ясное, летнее. Призабыв, что кончается июль, радуемся: лето!
Где-то у облепихи стучит дятел. Облепиха эта – три дерева, и все мальчики. Прилетели от старой матушки с соседнего участка, а вскоре она сломалась, распалась на щепки стволом. Мы радуемся, что у нас – мальчики. Ягод облепиховых мы не любим, а деревья выросли быстро. Добавили красоты.
Иду посмотреть, а дятел перелетает и на вишню. Сидит, красуется.
– Ох, до чего ты хорош, такой праздничный, нарядный! – я его хвалю, а меня зовут.
– Поехали, посмотрим, что там с храмом.
Садимся, едем. Это недалеко, дорога без асфальта, тракторами развороченная, сельская. Подъезжаем, иду объявление читать.
«Восстанавливается храм, звонить…» и телефоны местные. Смотрю, а у входа окошки новые, и сколов на стенах нет, почти полностью выровняли. Иду к входу, по ступенькам поднимаюсь.
Двери открылись, навстречу – батюшка. Спрашиваю, отвечает, тоже свой телефон дает. Говорю, мы проездом, сейчас в город. А он войти приглашает.
Храм у реки, небольшая река, но живописная. Перламутром под солнцем светится, по берегу бродят утки, покрякивают.
А в храме от двери до амвона метра три, дальше перегородка и стена, между ними алтарь. Это бывшая колокольня. Иконы скромные, но все чинно, правильно. Только в прошлом году я входила сюда, внутри трава росла, деревца небольшие кривенькие, кусты прорастали из стен. Балки висели с разбитой крыши, птицы гнезда вили, смотрело внутрь горестное небо.
Однажды, рассказывают, кто-то догадался крепкие балки вынуть и к своему двору прибрать. Так убило его первой же. С тех пор сельчане внутрь стен под открытое небо входить боялись.
– А теперь как?
– Отслужили молебен, стали разбирать под реконструкцию. Тихо все, спокойно, храм будто балки сам отдает.
По-хозяйски осматривает молодой иеромонах свое владение.
– Идет народ?
– Пошел. В соседнем селе храм восстановили, там уж и колокольня, и купола. Только людей мало. А у нас ничего нет, зато люди.
Видела я или померещилось в пути, только упали лучи солнечные на старый храм так, что все засияло, будто и впрямь отразилось от золота.
– Будет у вас колокольня, будут купола. Мы поедем сейчас, но еще вернемся, батюшка.
– Приходите на службу завтра! К девяти!
Кланяюсь.
Дорога до города ровная, дыры все залатаны. Вокруг синева и кромка белопенная, облака вдоль горизонта одно перед другим красуются. Открываю окно, ветер гладит лицо, горят от солнца сухие щеки.
Иду по улочке старого русского города, с другом старинным говорю мысленно. Много лет назад я его навещала в ином, европейском краю. Он мне показывал город, столицу богатой страны, хвалился, что там живет.
– Смотри, – сказал тогда, – банкоматы на каждом углу. А в России это все невозможно. Разобьют сразу же.
Маленький городок, двухэтажные домики вдоль улиц. Первые этажи в камне, повыше срубы. Окна – где как, то резные, а то новые. Заборы в траве, из-за изгородей цветы. Горожане идут медленно, ведут детей.
Подхожу, вон он тут – банкомат. Стоит домик под деревом, укрыт тенью, от двери справа ниша. Нужны деньги? Подходи и бери.
– Не прав ты был, – говорю старому другу. – Видишь, возможно и у нас ваше все. Будешь ли ты с нами радоваться?
И сразу обратно, к храму. Леса на просвет – все березовые. Поля под овсом, ему еще расти. И рожь поднялась. Стада.
Смотрю, не могу наглядеться.
Вспоминаю. Лет пятнадцать назад и в городке стояли мертвые храмы. Обезглавленные, разрушенные, а иные без стен. Посреди улицы стена – в память, что раньше иначе было.
Теперь купола один к одному. Над разливом реки у старой плотины весь берег в живых церквях. Машины ползут едва, а церкви любуются своей землей, хоровод под небом ведут, поют колокольнями, дышат.
Женщина повязывает платок, крестится, девочку берет за руку, входит в храм, а мы проезжаем мимо. Хочу сойти, потрогать стены руками, но это в другой день, когда надолго приедем в город.
Выехали из городка, машина набрала скорость. Не я у руля, поэтому мое небо, а не рытвины пути, которых залатать еще не успели.
Только что было тихо, и вдруг ветер проснулся. И сразу погнал облака. Они вспушились и понеслись вприпрыжку, как белые кролики.
Дальше – узкая лесная дорога. Мне кажется, я слышу голос каждого дерева у обочины. На заднем сиденье машины сижу, закрыв глаза. И, словно не закрывала, вижу эти леса, реки, облака волшебные.
– Говорят, опять леса горят, я слышал, пожары огромны.
– Скоро вернутся лесники, спросят у лесов, как их спасти.
– Успеют?
Сломанная сосна склонила крону так, чтобы не перегородить дороги. Видно, молния ударила недавно, потому что еще зелена крона. Сосна раскидистая, чуть выступила вперед, оставив свой лес сзади, и вот подхватить оказалось некому.
– Успели спасти храмы, и леса успеют.
– Смотри, а вот же он, батюшка перед храмом. И с ним мальчишки, женщины.
Муж не выходит из машины, я одна вышла. А они уже машут руками:
– Вернулись?
Иеромонах идет со мной в храм, пропускает первой. Вхожу, крестясь, отдаю, что принесла.
– Напишите своих, оставьте записки, – говорит он и берет из моих рук, откладывает в сторонку.
– У меня много. Детей, внуков, крестников, близких – важных.
– Пишите всех, – говорит. – А друзья есть? – И сам отвечает: – Есть, как не быть. Пишите всех друзей. Да усопших, усопших своих не забудьте.
Пишу, присев к низкому столику.
– А у нас в храме пчелы живут! – с радостью делится.
– Появились в округе пасеки?
– Одна далеко, а эти, видно, отбились, да в нишу, в стену – жить. Вот, стоит храм, и пчелы свои внутри.
Глаза прикрыла на миг и вдруг увидела, будто река передо мной, а на другом берегу Старец. Стоит, кивает медленно. Чуть улыбается.
– Благодать, батюшка.
– И то. Написали всех?
Написала всех, чьи имена вспомнила. Каждому будто в глаза заглянула, а потом только имя вывела.
Киваю.
– А наверху над крестом напишите – от кого.
– Как? – не понимаю. С таким не встречалась.
– Так и пишите: «от» и имя.
Добавляю в каждом листке, протягиваю. Он записки мои берет, перед грудью держит. Молодой, строгий. Ясный.
– О вас, обо всех, кто здесь, – и чуть вверх руку с листками, – молиться буду, пока я жив.
Сейчас и не вспомню, когда на моих глазах в последний раз выступали слезы.
Слышу пчелу. И вроде хочу отмахнуть, а знаю, нельзя. Стою смирно, жду, пока глаза высохнут. Пчела ползет по голой руке. Любуюсь молодым лицом иеромонаха, как своей личной гордостью. Глядит серьезно, вглядывается. Спокойно стоит.
Пчела снялась, а я кланяюсь, уходя. Он мне вслед:
– Приходите на службу завтра. И помните: на каждой литургии в алтаре обо всех вас мои молитвы. Пожизненно!
Себя выношу, земли не чуя. Снова Старца за рекой вижу.
К ночи покой, мы одни. Разъехались дети. Воздух густой, хоть трогай руками. Все облака растворились в безветрии, звезды выходят.
Спускаюсь в траву, иду по росе. Шаги считаю, сколько их там, в длину земли.
Всю траву скосили, убрали. За дальней березой яма, закидали ее. Что делать ежам? Фыркают рядом с кучей. Но спешат по делам прямиком к сену. После нашего ужина там для них угощенье.
За оградой крупные крылья, может, сова. Большой корабль проходит по главной реке, светит огнями. Есть еще река неглавная, по ней только лодочки.
В небо смотрю, а там россыпь. Северные звезды как будто круги в небесах пишут. Ниже, выше, крупнее. Вспышка, еще. Тихо. Небо вершит свою тайну.
Словно со мной те листки, что я отдала монаху, в лица смотрю и думаю, что теперь хорошо, хорошо будет. Детям, крестникам, внукам. Той, что так ждет ребенка. Той, что не хочет бороться. Той, что так страшно устала. Тому, кто не может решиться. Той, что отчаялась верить. Тому, кто сбился со счета.
– Видишь, – говорю последней, которая обманулась, и ее поглотил сумрак. – Теперь он будет молиться. Бог даст, тебя он отмолит.
Сова вернулась с криком. Сидит на заборе и вдруг – раз – топорщит крылья. Голову вниз, вид сердитый. Наверно, я ей мешаю.
Не наступить на ежа. Иду готовиться к службе, а ночь сове оставляю. И правда, скоро двенадцать.
Утро встречаю рано. Кот свесил с подоконника лапы, да и день еще не проснулся, тянет прохладу ночи, сквозь окна ее пропускает.
А дом просто пронизан теплом, столько ему уже лет, а пахнет как новый. Дом пахнет, как будто вовсе тут нет никакого дома и спали мы прямо в поле.
– Доброе утро, куда так рано?
С людьми не так, как с природой.
– В храм на службу, с добрым!
– А мы не ходим в храм. Только вот когда гроза, крестимся.
– Но ведь хочется вам пойти?
– Так вроде и хочется… Да вот, все дела.
Вдоль дороги мать-мачеха, росой умытая. По деревне, полем, через овраг, – и вот большое село. Иду молча, даже внутри молчу.
На клиросе двое учатся петь, не знают они ни слов, ни нот. Шесть женщин, девочка, мальчик – всего прихожан в храме. Потому и всенощную тут не служат пока, что прихожане петь не обучены.
– Именем Господним благослови, отче…
Начинается служба. Через несколько минут забываюсь и берусь тихонько подпевать двум женщинам. Одна оборачивается и делает знак рукой. Встаю рядом. Нужно слушать мелодии, слова я все знаю.
Петь в службу – другая молитва. Я чувствую, что она вершится, но это не то, к чему я привыкла. И вот новое проникает в меня, и я начинаю наполняться изнутри.
Сколько может душа плодоносить?
Покуда жива.
Пою и думаю: нельзя было без благословения. Но батюшка выходит, смотрит и тут же поднимает руку, крестит меня. И я продолжаю петь.
Тихо потрескивают свечи. Где-то гудят пчелы, но ни одной не видно. Птицы прыгают за окном, касаясь крыльями стекол. Шелестят платья женщин. Иеромонах молится в алтаре.
Слышу свои имена, те, что писала в записках. Трижды называет каждое имя иеромонах. Мужа, детей, крестников, внуков. Той, что так жаждет ребенка. Той, что не хочет бороться. Той, что так страшно устала. Того, что не может решиться. Той, что отчаялась верить. Того, кто сбился со счета. И той, что так обманулась, и ее поглотил сумрак.
Отдаю земные поклоны.
Из алтаря летят пчелы. Звучит херувимская песня. От земного с ней отрешаюсь, пою, отложив попеченья. Но слышу – поют и птицы, стучат клювами в окна. Когда же мне на затылок садится пчела, я чую, что тут и орел, и лев, и вол и евангелист.
Служба кончилась. Отдаю батюшке книги, которые принесла для детской библиотеки. И икону, одну из самых красивых, что у меня была.
– Я повешу ее в алтаре, – говорит иеромонах, целуя образ.
А я смотрю – все пчелы снова там.
– Приезжайте к нам жить, – говорит он. – От села вам дом поставят. Будете книги читать детям. Некому тут с детьми.
Читать книги детям. Сколько их я перечитала. А он говорит, рассказывает:
– Я педагог, я десять лет с детьми работал. Но тут так много другой работы, все с нуля, я не успеваю.
Смотрю на выходящих из храма женщин. Искала я матерей российских, да вот же они.
Но где отцы?
Думаю: русские-то отцы горазды воевать да отдыхать. А молитва мирянина посередке. Вот бы нам всем в ту середину.
– Скоро Казанская Мати Божия. Приходите служить в ее честь. Казанская знаменательна, вслед за ней убирают рожь.
Та, с кем я пела, несет в храм полевые цветы. Меняет букеты.
– А вы там в книгах положили одну – «Паломничество на Святую Землю». Вы сами-то были?
Киваю. А в глазах иеромонаха такая вдруг грусть. Думает, видно: не бывать мне там, в Святой Земле.
Стою внизу, смотрю на реку. Лодка плывет, один гребец в ней. И птиц над берегом великое множество, весь воздух взбудоражили.
Иеромонах спускается по ступеням, но внезапно оступается и летит вниз. Выставляю вперед руки, хоть немного взять на себя. Он руками ко мне, а коленом на землю.
Склоняюсь, в тревоге себя забыв:
– Не ушибся, сынок?
Поднимает глаза, и вижу: отошла печаль, поборолась. Крестится.
– Да мне у реки будто кто-то в белом померещился. Благослови вас Господь, матушка.
Старец это был, думаю. Кто ж еще.
У дома муж поправляет забор. Просит прийти, побыть поблизости. Набираю тарелку творога, посыпаю черникой, поверх немного сахара. Черника только пошла, говорят, она начинается как раз, как пора снимать рожь. Молока кружку полную беру с собой. И выхожу во двор.
Ем понемногу, так, чтоб каждую ягодку чувствовать. С мужем разговариваю и смотрю, что в мире делается.
А в мире птичка нацелилась на некрупную бабочку. Бабочка перелетает, птичка с ветки липы следит за ней пристально. Наконец, бабочка села на траву, тут птичка – раз, летит вперед низко. Но между ними кот распластался в траве. Бросок – и лапа кота касается крылышка птички.
Бабочка улетела, ничего не заметив. Птичку как будто отбросило – не ожидала.
А я сижу и думаю: когда и я, словно глупая птичка, в охоте за малым не заметила страха большего?
Вкусен творог, прикрываю глаза. Сижу, покачиваясь.
– А правда, что вам вчера поп машину святил?
Киваю соседям.
– Что, так и благословил: «и возницу, и колесницу»?
И рассказывают соседям, что пришли к ним из дома напротив. А те дальше.
Вдруг бушевание крыльев – и с дальней березы в воздух вздымается стая птиц. На минуту закрыли небо.



