
Полная версия:
Сожженная рубашка
– После Коене французский эскорт редеет, adieu[40], сестра моя. Больше никаких лесных чащ и зеленых пастбищ, только выжженные солнцем поля, серая земля. Ни дубов, ни буков, ни зайцев, перебегающих дорогу, ни журчащих ручьев. Лишь бледные деревья с кривыми стволами и скупой листвой.
– Как они называются?
– Оливы.
– Зачем нужны эти оливы, почему их выращивают?
– Из них выжимают масло, приправу бедняков и дикарей, противную для тех, кто привык к изысканному столу.
Тем не менее мадам Тосканская настаивает, хочет попробовать это масло и тут же выплевывает его с гримасой отвращения.
– Ваше высочество привыкнет, во Флоренции не подают ни одного блюда без этой приправы.
– К счастью, я взяла с собой собственного повара, – смеется Маргарита, сполоснув рот настоянной на травах водой.
Настроение у нее заметно оживляется, новый пейзаж развлекает ее: бескрайние просторы маков, будто трава вспыхнула пламенем, кипарисы, как темные шпили на эмалевом небе, пурпурные изгороди из роз. Цикады трещат, колокола кружатся, все танцует и поет в золотой пыли. На закате небо становится хрустальным, тени переходят от черного к густому синему, звезды сияют так близко, что, кажется, их можно потрогать рукой. На каждой остановке непременно находится какой-нибудь синьор, устраивающий праздник с флейтами, скрипками и большими лютнями – теорбами, которые здесь звучат удивительно нежно. Кавалеры – красавцы: смуглые, стройные, живые, полные восхищения перед изящной принцессой, которую Франция вот-вот потеряет, увы. Почему бы Маргарите не принять приглашение и не закружиться в деревенском танце? Танцует она так легко, будто ничего другого в жизни и не делала, и все забывается, ночное приключение в лесах Монтаржи бесконечно далеко. В светлые ночи серенады будят ее и нежно убаюкивают, навевая сказочные сны. Она предчувствует: что-то должно случиться, некое загадочное событие, которое изменит ее судьбу. Иногда ей кажется, будто она зависла между двумя полюсами: на севере – Париж, король, двор и Карл, все дальше уносящийся на своем коне, на юге – неизвестность, полная невообразимых сюрпризов. И вдруг приходит известие: принц Козимо слег, пустяки, всего лишь краснуха, но спешить во Флоренцию незачем. Кто сказал, что от краснухи не умирают? Почему бы и Козимо не умереть?
Путешествие медленно продолжается под хлестким провансальским ветром, который сушит кожу и щиплет глаза. Во время долгих остановок мысли о цели вояжа затуманиваются, множатся развлечения, музыка, представления мимов и канатоходцев – кажется, что так можно продолжать вечно. Наконец появляется марсельское море, кишащее лодками, парусами, флагами. Вон там – золотые, украшенные лентами тосканские галеры. Новизна этой бескрайней голубизны, сверкающей металлическими отблесками, наполняет Маргариту ощущением безмерной силы, словно в открытом море она видит свое освобождение. Она возбуждена, взволнована, не слушает тех, кто указывает ей на галеру, на которой прибыл принц Маттиас. Маргариту охватывает нетерпение – большая вода так ее очаровывает, что она требует позволить ей искупаться, хочет сама проверить, правда ли вода соленая, как говорят. Ответ мадам д'Ангулем резкий, категоричный, почти дерзкий:
– А где, позвольте узнать, ваше высочество собирается войти в море? В море купаются только носильщики и нищие, вода там отвратительно грязная. Кроме того, времени мало, нужно переодеться, принц Маттиас вот-вот сойдет на берег.
Недовольная, помрачневшая, Маргарита не отходит от окна с видом на порт, в то время как в ее честь начинают палить пушки. Ее беспечность исчезает, долгие дни пути сжимаются в один свершившийся, необратимый факт. Французская земля, пройденная шаг за шагом, теперь всего лишь тонкая полоска песка и камней внизу, дальше начинается тревога. Время, прежде ленивое и вялое (вечность между рассветом и закатом), теперь обрушивается стремительной волной, с грохотом выбрасывая на пустынный берег обломки ее прошлого: леса Блуа, комнату ее детских снов, первое придворное платье, хищное лицо Великой Мадемуазель, усики Карла, которых она коснулась кончиком пальца, прежде чем поцеловать его. Обрывочные образы мечутся кружатся исчезают. И вот, держась за руку мадам д'Ангулем, она стоит недвижно, как наряженная кукла: платье на ней – нечто среднее между французской и испанской модой, воротник режет шею, больно тянет локоны на затылке. Наконец ее берут под руки: вверх – в позолоченный паланкин, вниз – к дворцу, откуда навстречу выходит русоволосый мужчина средних лет с измученным, печальным лицом, кланяется ей с почтением и обнимает. Помимо десяти непонятных слов он произносит два по-французски. Во время разговора он обнажает гнилые зубы и щурится при каждом залпе из Шато-д'Иф[41]. За ним движется длинная свита итальянцев, их наряды, сшитые на французский манер, выглядят неуклюжими, особенно у дам. Первая из них, маркиза Бентивольо – смешное имя, – преподносит Маргарите поднос, усыпанный драгоценностями, в основном жемчугом. «Подарок от великой герцогини», – шепчет ей на ухо синьор, который называет ее ma nièce[42], тот самый Маттиас, приобретенный дядюшка. Жемчуг восхитителен, жаль, что нельзя сразу повесить его на шею и вставить в уши, этикет не позволяет. К тому же это слишком обрадовало бы дарительницу. Маргарита имеет право на дары совсем иного рода, если верно, что у Медичи самые прекрасные сокровища в мире. Все замечают: невеста поблагодарила одними губами и не улыбнулась.
С адмиральской галеры в форме лебедя протянули мост из лодок, устланный коврами и усыпанный цветами, чей аромат, смешанный с солоноватым морским запахом, ударяет в голову. На середине моста Маргарита вдруг останавливается, за ее спиной вся процессия качается, дамы сдавленно вскрикивают.
«Что с ней такое?» – спрашивает про себя мадам д'Ангулем и, не зная, насколько тревога оправданна, на всякий случай протягивает руку, чтобы поддержать Маргариту. В краткий миг головокружения Маргарита представила, как поворачивается спиной к морю, прорывается сквозь толпу и бежит к берегу. Это последний шанс, подумала она. И когда сделала бессознательный шаг вперед, ей показалось, будто этот миг длился целую вечность.
Козимо не любит театр, пантомиму, даже уличные майские шествия его раздражают. Он не верит тем, кто рассказывает, что король Франции развлекается, танцуя и играя роли перед толпой придворных. Он сам никогда не выступал и не станет голосом собственной истории: от клеветы и пересудов его защитит духовенство, которое провозгласило его покровителем религии и католической морали. Возможно, он и наблюдает из-за кулис за гримасами своей жены-актрисы – в конце концов, это его законное право, а может, и обязанность.
Выздоровев, но еще не окрепнув, первым делом он посещает благодарственную мессу в капелле Питти, которую служит его духовник, тот самый, что во время болезни даровал ему все утешения Святой Римско-католической церкви и избавил от тревог, связанных с невольным грехом. После мессы, поздравив принца с выздоровлением и предстоящей свадьбой, священник, по настоянию светлейшей великой герцогини, считает уместным произнести небольшое наставление, подходящее к случаю.
– Брак, ваше высочество, прежде всего – таинство. Помните: женщина, любая женщина, будь то принцесса или простолюдинка, происходит от Евы. Мужчине надлежит подавать пример воздержания и обращать ее к христианскому идеалу жены – целомудренной, покорной своему материнскому долгу и чуждой пустым любовным прихотям. Молитесь о том, чтобы следовать этим принципам и воспринимать супружеское сношение скорее как долг, нежели как удовольствие. Особенно в первых супружеских объятиях умерьте страсть, не мне вам напоминать, но вы все еще не оправились, излишества могут вам навредить. Принцесса поймет.
Козимо слушает и размышляет: не стоит ли сразу прояснить вопрос, который мучает его с тех пор, как, взглянув в зеркало, он убедился в том, что краснуха нисколько не изуродовала его лицо. Обратиться к врачу он не пожелал – даже в детстве, если его что-то тревожило, он всегда советовался с людьми церкви, и теперь поступит так же. Вопрос в следующем: не ослабила ли болезнь его мужскую силу, не подорвала ли способность к деторождению? В последние дни, глядя на портрет Орлеанской принцессы, на это прелестное лицо, алебастровую кожу, его вдруг охватил странный страх: а вдруг в первую брачную ночь он не сможет исполнить супружеский долг? Средство, по его мнению, есть: пройти – как уже бывало – одно из тех испытаний, которые называют in corpore vili[43]. Но Козимо не решается высказать это прямо, надеясь, что духовник сам догадается, не вынуждая вдаваться в подробности. Не он ли сам как-никак два года назад предложил испытать его мужскую силу? Сама Мария Виктория не возражала против этой болезненной необходимости. Тогда – у него до сих пор мороз по коже – проверка оказалась более чем успешной: девушка, которую ему предложили, возбудила его настолько, что он долго не мог забыть ее и думал, будто уже не сможет без нее обойтись. Ее звали Леонильда, прачка – вся огонь. Ему сказали, что она забеременела, но потом о ней больше ничего не было слышно.
– Понимаю, – отвечает падре на его сбивчивые намеки, – и прекрасно помню то испытание, которому ваше высочество подверглось ради безопасности династии. Но теперь, думаю, в нем нет нужды. Если вы были столь сильны в юности, тем более будете теперь. К тому же Леонильда замужем и вы совершили бы прелюбодеяние. Что касается другой женщины… Нет-нет, сохраните себя для супруги и отгоните прочь эти страхи.
Через несколько дней, в пять утра, когда священник еще спит, служанка впускает в его комнату Тонио, слугу великого принца: срочный вызов во дворец, его высочество желает исповедоваться. Нет, он не болен, добавляет Тонио, наоборот, у него снова хороший аппетит и здоровый цвет лица. Но дело срочное.
Во дворце Козимо, уже поднявшийся с постели и в полном облачении, молится перед дарохранительницей с реликвиями.
– Простите, что вызвал вас с такой поспешностью, – говорит он, подходя к священнику и целуя ему руку, – но душа моя разрывается от муки. На мне тяжкий грех, и, если вы не поможете, я попаду в ад.
«Очередная причуда», – думает священник, привыкший к надуманным угрызениям совести великой герцогини и великого принца. Но в этот раз тревога на лице юноши и его запавшие глаза производят впечатление.
– Успокойтесь, сын мой, – говорит он, – на все есть средство. Главное, что ваше высочество раскаивается. – Он устраивается у молитвенной скамеечки. – Посмотрим.
– Я ослушался вас, отец, – стонет Козимо, склонив голову. – И это полбеды. Я предпочел врача тела врачу души! Я обратился к Реди насчет своих сомнений, и он – вы же знаете, какой он, – рассмеялся и посоветовал мне снова встретиться с той женщиной, с Леонильдой. Я послушал его, отец, и совершил прелюбодеяние, меня одолела похоть, и сознание греха не останавливало, а наоборот, еще сильнее ее разжигало. Теперь я боюсь, что способен возбуждаться лишь с развращенными женщинами, а как мне быть с моей невестой, с девицей невинной? Помогите мне, я все еще желаю Леонильду и недостоин чистой девушки…
И на этот раз душевные терзания Козимо вызывают у Маргариты смех. Она смеется ехидно, ее веселье резкое, почти вульгарное.
– Узнаю, – говорит она, – повадки моего супруга, его жалкие уловки. Ему нравились шлюхи, но не хватало духу признаться в своих порочных пристрастиях. Хотел казаться святым Людовиком Гонзагой, а был насквозь пропитан похотью. Он был человеком темным, всегда готовым приписать другим свои мерзости – и наказывать за них. А я…
Не будем забегать вперед, ваше высочество, ваш корабль мчится, подгоняемый мистралем, но вам не до наслаждений: запертая в каюте, обитой бархатом и пахнущей фиалками, вы страдаете от морской болезни. Многочисленные французы и немногочисленные итальянцы из вашей свиты избегают вас навещать, мадам д'Ангулем тревожится из-за вашего осунувшегося лица и тщетно старается развлечь вас, указывая на живописное побережье: вот Монако, Рошбрюн, а дальше Генуя; только бы не опозориться перед знатными синьорами, что ждут вас в Ливорно. После всех треволнений и мук только этого еще не хватало – предстать перед женихом девицей с морской болезнью, кислой, как лимон.
И все же, ваше высочество, on ne peut pas nier[44], ваш народ любит вас avec passion[45]. Принцесса едва ступила на тосканскую землю, как за спинами вельмож, прибывших встречать ее, народная толпа радостно зашумела. Правда, ступила весьма неуверенно, и хорошо еще, что мадам д'Ангулем успела напоить ее крепким настоем и подкрасила ей щеки румянами. Перенесенные тяготы морского путешествия, бессонница и теперь еще этот оглушительный гул – все это ошеломляет Маргариту, она не в силах улыбнуться, как того требуют обстоятельства. Герцогиню Пармскую, еще одну приобретенную тетушку, она обнимает холодно, отстраненно. «Не дурна, но спесива», – скажет ma потом, подтверждая слухи, которые уже ходят, о характере невесты.
Теперь, откинувшись на подушки в тяжелой великогерцогской карете, Маргарита, казалось бы, может перевести дух, но мешает пыль, что клубится над разбитыми дорогами под палящим солнцем. Лгут те, кто называет Тоскану садом – эти земли дикие и неухоженные; редкие деревья на каменистых склонах – сосны, лавры, мрачные кипарисы, колючие акации – дают лишь скупую короткую тень. Ручьи пересохли, зато топей, рассадников малярии, хоть отбавляй. В Пизе, посреди выжженной желтой равнины, стоят полуразрушенные строения, призраки былых времен. А потом вдруг – пышные дворцы с сотнями окон. До Флоренции уже недалеко, но кортеж едет с частыми остановками, в каждом из дворцов приготовлены апартаменты для принцессы. Ночи стоят невыносимо жаркие, в высоких залах, обставленных со сдержанной торжественностью, нечем дышать. Маргариту не покидает навязчивая мысль, что такой климат ее убьет. Каждая остановка вызывает один и тот же тревожный трепет: увидит ли она наконец Козимо, который не умер, но так и не появился? Подобное, отнюдь не рыцарское, промедление – это равнодушие или презрение? Маргарита кипит от досады и думает, как лучше его унизить. «Il n'est pas là»[46], – шепчет мадам д'Ангулем, наклоняясь к окошку всякий раз, когда карету останавливают почетные депутации, приветствующие невесту и подносящие дары.
Она угадывает нетерпение Маргариты и видит в этом добрый знак: принц поступил правильно, заставив себя ждать, этим девушкам знатного рода не помешает хороший урок.
Эмполи, разросшийся борго[47], пролетают галопом, аплодисменты жнецов теряются в полях, сегодняшнюю ночь они проведут в Амброджане, первой из великогерцогских вилл. Время к закату, уставшая и скучающая Маргарита дремлет в карете, когда лошади сбавляют шаг. Ничто не предвещает, что эта остановка будет отличаться от прежних, как вдруг мадам д'Ангулем взволнованно шепчет: «Il est là»[48]. И действительно, стоит лишь бросить взгляд на фасад, вдоль которого выстроились плотные ряды швейцарских гвардейцев в парадной форме, чтобы понять: тот молодой, полноватый синьор, стоящий в окружении толпы придворных, – он, наследник Тосканы. Одет, к несчастью, в черное, грудь украшена желтой лентой – именно желтый принцесса Орлеанская терпеть не может. Принц не делает ни шага навстречу. Ждет.
Объятия, которые мадам д'Ангулем считала само собой разумеющейся прелюдией к будущим супружеским нежностям, не состоялись: лишь когда невеста, проходя между двумя шеренгами гвардейцев, приближается ко входу, великий принц выходит вперед, протягивает правую руку, касается левой руки невесты и приподнимает ее. Так они стоят молча целую минуту, затем, все еще касаясь друг друга кончиками пальцев, переступают порог виллы, возглавляя процессию. В переполненном зале под звуки фанфар и радостные возгласы их руки разъединяются, и Маргариту провожают к ее небольшому трону, чуть ниже того, что предназначен для мужа. Это все, что успевает увидеть мадам д'Ангулем, которую в суматохе оттесняют от ее подопечной. Нет, такого беспорядочного приема она не ожидала, и теперь ей приходится пустить в ход весь свой такт, чтобы деликатно намекнуть придворным: ее место в первом ряду. Пробравшись туда с самой любезной улыбкой – пусть эти грубияны берут пример, – она склоняется в глубочайшем реверансе.
– Не пожелает ли ее светлейшее высочество отдохнуть перед обедом?
Так Козимо остается один под своим балдахином больше чем на час.
За обедом невеста не притрагивается к еде, лишь пьет из больших бокалов воду, подкрашенную вином, изредка произносит слова, и всегда на французском. Напротив, по другую сторону стола, Козимо хмур, но ест с аппетитом, шумно всасывает сорбеты. Французские кавалеры и фрейлины перешептываются: это не пир, а поминки. Кто же подаст невесте брачную рубашку? Осведомленная мадам д'Ангулем сообщает: решено, что этой ночью супруги не будут спать вместе. Брак будет окончательно закреплен в столице. К тому же принц еще не до конца поправился, есть опасность заражения. Придворные перешептываются, хихикают, прикрывая рот рукой: бедняжка мадемуазель Орлеанская приговорена к карантину. Медичи – Маттиас, герцогиня Пармская – и их свита пребывают в скверном настроении, разговор не клеится, единственная тема – завтрашняя встреча в Синье, неподалеку от Флоренции, где великий герцог увидится со своей невесткой. Вдруг Маргарита отодвигает стул и, пренебрегая церемониалом, встает – легкий поклон великому принцу и присутствующим – и уходит. В величайшем смущении мадам д'Ангулем спешит за ней следом.
«Она захотела, – как позже будет рассказывать лучшей подруге мадам д'Ангулем, вспоминая тосканское приключение, – надеть свою брачную рубашку дивной красоты, с кружевами и вышивкой. На мои возражения, что вещь утратит свежесть, прежде чем исполнит свое предназначение, она лишь лукаво взглянула на меня, ничего не ответила, распустила волосы и с самодовольной улыбкой принялась их расчесывать. Сначала я решила, что это просто каприз, что-то вроде репетиции брачной ночи. Право, мне казалось, будто я присутствую при туалете Орианы, ожидающей своего Амадиса, и что Маргарита играет роль. Но постепенно ее движения становились все более томными, создавали волнующую иллюзию. Будто за ее спиной стоял влюбленный, которого видела она одна, она откидывалась назад, шептала невнятные слова, приоткрывала губы, будто отвечая на поцелуй. Дошло до того, что, поднявшись от зеркала, она двигалась так, словно кто-то бережно поддерживал ее, вел к постели и укладывал. Я слышала, как, уже лежа, она прошептала: «Charles, mon amour…»[49] Тогда я поняла, какой святотатственный обряд она совершила.
– К счастью, – добавляет дама, – французские камеристки еще не успели подняться, а итальянские, не получив приказа, не появились. Тем не менее, опасаясь, что эта предосудительная причуда будет замечена и станет достоянием слухов, я заперла дверь на ключ и, несмотря на крайнюю усталость, сочла своим долгом присматривать за принцессой. Только на рассвете меня сморил сон, полный кошмаров. Когда я проснулась, Маргарита уже была на ногах, спокойная, отдохнувшая и полная нетерпения продолжить путь. Я благоразумно не напомнила ей о вчерашнем поведении и подошла к двери, которую запирала, положив потом ключ в карман. И что же? Ключ исчез, а дверь была открыта. Я не удивилась и не стала задавать вопросов: от этой сумасбродки можно было ожидать и худшего. Я дернула за шнур колокольчика и вскоре, когда вошли горничные, удалилась. Здесь мадам тяжело вздыхает, ее до сих пор гложет, что не довелось присутствовать при въезде Орлеанской принцессы во Флоренцию. После того как она проследила за ее переодеванием (серебристое платье оказалось порванным в рукавах, его пришлось срочно чинить, прежде чем пришивать к нему ожерелье из бриллиантов и жемчуга), она слегла. Совсем выбилась из сил, последний отрезок пути, от Синьи до виллы Сальвиати, совсем ее подкосил: началась лихорадка, затруднилось дыхание, вид у нее был ужасный. К счастью, ей отвели тенистую комнату, защищенную от палящей жары, туда и пришла Маргарита в чудесной вуали из брюссельских кружев на голове, чтобы попрощаться. «Adieu, mon amie»[50], – прошептала она ей в шею, обнимая с тем трепетом, с каким прощаются навсегда. При виде этого застывшего лица, сухих, неподвижных глаз Маргариты мадам д'Ангулем забыла все неудобства, тревоги и горести долгого пути. «Ваше светлейшее высочество, прошу вас…» – только и пробормотала мадам в ответ, не без слез.
Недомогание продолжалось два дня, по сути, это был отдых в сельской тиши: фрейлины из свиты по очереди сидели у изголовья и рассказывали ей о великолепии церемонии, блеске знати, феерии красок, восторге горожан, встречавших кортеж. Те самые привередливые француженки, что прежде бранили итальянские обычаи, теперь возбужденно расхваливали красоту флорентийской молодежи, изящество пажей, обходительность великого герцога – ma foi[51], он все еще видный мужчина. Последним был визит мадам дю Беллуа, которая заменила ее в парадной карете, украшенной лилиями Франции. Наедине она заверила ее, что поведение невесты было поистине королевским, хотя порой ma вела себя чуть легкомысленно. На просьбу объясниться подробнее дю Беллуа добавила, что все прошло à souhait[52] на пьяцца Сан-Галло, у алтаря. Маргариту очаровала диадема с рубинами и бриллиантами, которую великий герцог возложил ей на голову, – все знают, как она любит драгоценности. Увы, когда все светлейшее семейство, включая невестку, взошло на помост, чтобы принять дары от знати и духовенства, она позволила себе несколько вольностей.
– Каких вольностей? – с тревожным предчувствием спросила мадам д'Ангулем.
– К примеру, – ответила дю Беллуа, с любопытством оглянувшись по сторонам, – к примеру, она не могла усидеть на месте, все время вертелась то вправо, то влево. Было жарко, разумеется, но ей следовало бы сдержаться, а она то и дело обмахивалась платочком, и как раз в тот момент, когда великий принц проезжал мимо верхом, сказала: «Умираю от жажды, нельзя ли стакан воды?» – Никто не ответил. Великая герцогиня строго посмотрела на нее, даже великий герцог смутился. Тогда она пожала плечами и принялась перебирать пальцами по корсету, пытаясь развязать его.
Сообщение вызывало беспокойство, эта гусыня дю Беллуа, как водится, отвлеклась, взяв в руки резную вещицу из слоновой кости со столика у кровати.
– Et après?[53]
– Потом – грандиозный пир в палаццо Питти, сияющем, как днем; надо признать, и в Париже не каждый повторил бы нечто подобное: кабаны, фаршированные живыми голубями, горки из дичи, замки изо льда, экзотические фрукты всех видов, золотая посуда и горный хрусталь. Пиршество длилось до полуночи, затем – бал, а после – факельное шествие, сопроводившее супругов в брачные покои. И тут начинается самое интересное, – смеется дю Беллуа: – Великая герцогиня просит подать молодой жене брачную рубашку, а ее нигде нет! Искали тут, искали там – не нашли. Пришлось заменить на первую попавшуюся из приданого. Просто уму непостижимо!
Мадам д'Ангулем молчит, лишь слегка улыбается. Она-то знает правду, вспомнила пепельную кучку в камине после той нелепой, бессонной ночи в Амброджане. А жаль, рубашка была и впрямь чудесная.
Взгляд на сцену: убогость и пустота. Вместо героини – щуплый манекен, забытый в углу режиссером, который когда-то отделал его искусственным шелком, теперь режиссер думает, что манекен может еще пригодиться, более того, его аскетическая нагота навевает соблазнительное сравнение: современные шестнадцатилетние одеты буквально в ничто. В прозрачном свете проступают геометрические симметрии пространства, отполированного от потолка до коврового покрытия, современное habitat[54] – стекло сталь бетон. И в нем, при металлическом гудении и слабых всхлипах транзистора, сидит манекен. И почему бы нет, в самом деле? Листая глянцевые страницы, проекции мимолетного, невеста ждет. Подразумевается, что жених где-то там принимает бодрящий душ: последний – вчерашний – визит к психоаналитику его успокоил, внутренний блок в фазе рецессии, и при должном подходе все будет хорошо. Душ горячий, душ холодный, бальзамные растирания. «А если она, допустим, откажет мне?» – «Брось, Козимо, немыслимо, чтобы девушка пусть из знатного, но все-таки обедневшего рода легкомысленно пренебрегла партией, которая сулит ей престиж, роскошь, все радости тщеславия. Поскорее сделать ей ребенка – вот что главное, сразу все встанет на свои места. Смелее». С голым торсом, в одних трусах, Козимо, наследник промышленной империи, входит к Маргарите, принцессе по имени, но не по сути. Вот он я, darling[55].
Такое сопоставление допустимо, как и вполне вероятно, что сегодняшняя Маргарита, чей любовный опыт не ограничивается, разумеется, одним лишь Карлом, испытывает то же смятение, что и Маргарита Луиза Орлеанская в своей новонайденной рубашке при виде жениха в халате. Но пусть не надеется она извлечь выгоду из новейших представлений о сексуальности: одна условность стоит другой, а приговоры истории не отменяются задним числом. Вот и Козимо Тосканский, который с первыми проблесками рассвета выходит из брачных покоев. Его психоаналитик – то есть, простите, его духовник – рекомендовал воздержание, и он повиновался. Что бы там ни произошло и как бы он это ни объяснял, теперь он выскальзывает из спальни и крадется на цыпочках в свою комнату. Закрыв за собой дверь, вероятно, глубоко вздыхает с облегчением. Не зовет слугу, который обычно бдит в кабинете рядом; все, что ему нужно – заснуть. Но не получается. Там в своих покоях, уткнувшись лицом в подушку, молча лежит упрямая женщина. Такой он ее оставил и такой продолжает представлять ее себе, непостижимое создание, которым он овладел – или попытался овладеть, – вызвавшее в нем ощущение, близкое к панике. Тьма комнаты, необъятная кровать искажали его чувства: он казался себе неуклюжим гигантом, сражающимся со змеей. Эти мелкие, гибкие члены, ускользающие из его объятий, внушали почти суеверный ужас. Он задыхался, его жалкий любовный опыт, приобретенный с Леонильдой, захлестнуло волной стыда и желания отомстить. В конце концов змея свернулась кольцом где-то далеко, на другом конце кровати, тонко, по-детски всхлипывая.

