
Полная версия:
Кровавые слезы - гордость семьи
— Что‑то ты слишком стараешься мне угодить, — сказал однажды Дима. Его голос звучал ровно, почти буднично, но в нём чувствовался холод, как в предгрозовом воздухе, когда небо ещё светло, а буря уже собирается. — Из этого можно сделать вывод, что ты либо готовишь что‑то за моей спиной, или уже исполняешь задуманное.
От услышанного я впала в шок, и этот шок был похож на удар током: тело оцепенело, а мысли, секунду назад живые и горячие, вдруг застыли, словно замёрзший ручей. Даже не сразу нашла, что ответить, рот открылся, но слова не шли, застряв где‑то в горле. Только ответ Диме был не нужен. Он устроил скандал, и его голос заполнил квартиру, как едкий дым, проникая в каждую щель, забивая лёгкие. А потом впервые ударил меня по лицу.
Удар был резким, коротким, но от него мир качнулся, будто пол уехал из‑под ног. Щека горела, и это жжение было не столько физическим, сколько внутренним, словно что‑то надломилось, хрустнуло, как тонкая ветка под снегом. Говорил, виновата сама, всё время стараюсь вывести его из себя, и в его голосе было столько уверенности, что я почти поверила.
После этого я перестала так стараться, и по дому, и в работе, и в постели. Руки опустились, будто из них вынули пружину, которая до этого удерживала в напряжении. Поняла, что что бы я ни делала, Дима всё равно найдёт, к чему придраться, и это понимание было одновременно горьким и освобождающим, как первый вдох после долгого удушья. Как это было однажды.
— Что ты меня всякой экзотикой кормишь!? Я хочу нормальной еды! Борщ. Котлеты с пюре. Что сложно готовить нормально?! — его голос гремел, и слова падали, как удары, один за другим. Я стояла перед ним с ложкой в руке, и эта ложка казалась мне единственным, что ещё связывает меня с реальностью.
Я махнула на всё рукой, и этот жест был не сдачей, а чем‑то большим: в нём было тихое, усталое принятие, как у человека, который долго плыл против течения и наконец позволил реке нести себя. Стала плыть по течению. Будь что будет. Развестись мне отец всё равно не даст, эта мысль стояла в голове, как гранитная стена, о которую разбивались все надежды. Я уже даже стала благодарить Бога за то, что у нас нет детей, и в этой благодарности было столько боли, что она жгла изнутри, как раскалённое железо. Да и побои стали всё чаще, и каждый раз после них я смотрела на своё отражение в зеркале и не узнавала себя: синяки прятались под одеждой, а в глазах гасли огоньки, один за другим. Иногда даже жить не хотелось, и эта мысль приходила тихо, как ночной шёпот, и уходила, оставляя после себя холодную пустоту. Неужели вся моя жизнь будет состоять из «подай», «принеси» и побоев? Но выхода я просто не вижу. Без одобрения отца даже шага в сторону сделать страшно, и этот страх сидел глубоко, вросший в кости, как древний корень, который уже не отличить от самого дерева.
Отец в день помолвки сказал мне ясно, и его голос тогда звучал как приговор, высеченный на камне:
— Ты хорошо подумала, прежде чем согласиться на свадьбу? — я кивнула в знак подтверждения, и это движение далось легко, как всё, что делаешь в состоянии влюблённости, когда кажется, что впереди только свет. — Я дам тебе разрешение на брак. Дима мне тоже понравился. Внушает доверие. Только запомни одно. Я не позволю тебе скакать от одного мужика к другому. Если вы поженитесь, это будет на всю жизнь. Другого варианта у тебя нет.
Тогда я была на седьмом небе от счастья, и эти слова казались мне не угрозой, а объятием, обещанием, что всё будет хорошо, что теперь я в безопасности. Согласилась на всё, кивала, улыбалась, и сердце пело, как птица, выпущенная из клетки. Только теперь понимаю, какую ошибку совершила: выбежала из одной тюрьмы прямиком в другую, только эта новая была ещё страшнее, потому что в неё я вошла сама, по своей воле, захлопнув за собой замок. Но назад пути уже нет, и это «нет» звучит в голове, как эхо в пустой комнате, где давно никто не живёт.
ГЛАВА 3
Сегодня Дима пришёл на взводе — это чувствовалось с порога, как чувствуешь приближение грозы по тяжёлому, наэлектризованному воздуху. Он не просто вошёл, а ворвался в квартиру, и за ним словно тянулся шлейф чёрного раздражения, густого и осязаемого, от которого по коже побежали мурашки. Лицо было каменным, желваки на челюстях ходили ходуном, а в глазах горел тот особый огонь, который я уже научилась безошибочно узнавать: огонь, перед которым лучше стать невидимой, раствориться, вжаться в стену. Наверное, проблемы на работе. Быстро накрыла на стол, чтобы он не сорвался на мне, — движения были суетливыми, почти паническими, руки дрожали, а тарелки звенели друг о друга, как испуганные колокольчики. Только ему было всё равно. Глянул в тарелку, и его взгляд скользнул по еде с таким презрением, будто я подала ему не ужин, а личное оскорбление. Сразу начал орать:
— Сколько можно?! Ты специально это делаешь? Я не буду жрать эту бурду!
Схватил тарелку и швырнул в стену. Осколки разлетелись по кухне, как злые искры, — мелкие, острые, они впивались в обои, в пол, в тишину, которая за секунду до этого ещё была живой. Спагетти сползли по обоям, безбожно пачкая их красными разводами соуса, словно кто‑то провёл по стене окровавленными пальцами, и шмякнулись на пол, расплывшись жирной, бесформенной массой, в которой отражался тусклый свет кухонной лампы.
Дима подлетел ко мне, и его шаги гулко отдавались по кафелю, как удары сердца, который вот‑вот остановится. Положил свою большую ладонь мне на лицо, и эта ладонь была тяжёлой, горячей, словно клеймо, и с силой толкнул назад. Отлетев, я столкнулась спиной с холодильником, больно ударяясь головой о его холодную, металлическую поверхность. Удар отозвался внутри черепа короткой, ослепительной вспышкой, и мир на мгновение поплыл, теряя очертания. Медленно оседая на пол, закрыла голову руками, ожидая новых ударов, и в этом жесте было столько привычной, въевшейся в тело покорности, что от этого стало ещё страшнее.
— Даже руки об тебя марать не хочу, — прорычал он, и в этом рыке было больше брезгливости, чем гнева.
Услышала звук, напоминающий плевок, — мокрый, громкий, унизительный, — а потом почувствовала, как по волосам что‑то потекло, тёплое и вязкое, стекающее на лоб, на щёки, на шею. Его шаги стали отдаляться, и каждый шаг звучал как приговор, как точка в конце фразы, которая ещё не закончена, но уже не подлежит обжалованию. Ушёл в спальню, и дверь за ним закрылась с тихим, почти будничным щелчком, который прозвучал громче любого удара.
Я медленно поднялась, и тело отзывалось болью — спина ныла, голова гудела, а волосы слипались от влаги, которая медленно стекала на плечи, оставляя на рубашке тёмные, влажные следы. Стала собирать осколки, и каждый из них резал пальцы, но я почти не чувствовала боли — привычная, она уже стала частью меня, как дыхание. Потом принялась за мытьё пола, и тряпка скользила по кафелю, стирая следы соуса, грязи и унижения, будто можно было стереть их так же легко, как пятна с плитки.
Из мыслей меня выдернул громкий хлопок входной двери. Ушёл. Мысленно выдохнула я, и этот выдох был похож на тот, что делаешь, когда наконец выбираешься из‑под воды: жадный, рвущийся, наполненный облегчением, которое тут же смешивается с тревогой: вернётся, и тогда всё начнётся сначала. Опустила голову. Пока вспоминала свою жизнь, один небольшой участок натёрла до блеска, и кафель в этом квадрате сиял, как маленькое, чистое озерцо посреди грязного болота. А вокруг было ещё много жира и грязи, и в их сравнении с этим крошечным чистым пятном было что‑то горькое и почти символичное.
Закончив уборку, отмыла голову от плевка, и вода в раковине становилась мутной, розоватой, как разбавленное вино. Волосы были мокрыми, тяжёлыми, и я долго сушила их полотенцем, будто пыталась вместе с влагой стереть и прикосновение его руки. Села за компьютер, и привычный гул монитора был почти музыкой — единственным звуком в этом доме, который не причинял боли. Хотела поработать, но увидела сообщение в социальной сети от Виктории, и сердце при упоминании этого имени откликнулось тёплым, почти забытым трепетом, как откликается растение, которое долго не поливали, на первый глоток воды.
Виктория — «Привет. Как жизнь? Я приеду послезавтра. Встретимся?»
Я — «Всё нормально. Конечно, встретимся. Звони.»
Хоть что‑то хорошее произойдёт в моей жизни. Буду ждать встречи с нетерпением, и эта мысль была как маленький огонёк, который зажегся где‑то в глубине, в том месте, где уже давно не было света. Немного поработала и легла спать. Дима так и не появился, и пустая половина кровати казалась мне не свободой, а зияющей дырой, в которую проваливался сон, измученный, тревожный, похожий на дремоту человека, который знает, что проснётся не отдохнувшим, а лишь с новой порой страха.
Вернулся только следующим вечером, и его появление было похоже на возвращение стихии, которая ушла, чтобы собраться с силами. С порога начал:
— Что, всё бездельем маешься? — голос его звучал как удар бича, резкий, хлёсткий, не оставляющий ни единого шанса на ответ. — Что ты смотришь на меня своими рыбьими глазами?! Как ты мне надоела. Ни кожи, ни рожи! К жизни не приспособлена совсем. Словно не жену, а зверушку завёл. Крысу! Да, точно, крысу: толку ноль, только портишь всё.
На глаза навернулись слёзы, и они стояли там, не падая, — тяжёлые, горячие, как свинцовые капли, которые вот‑вот сорвутся. За что он так со мной? Я из кожи вон лезу, чтобы ему угодить, а Дима всё время чем‑то не доволен, и это «чем‑то» каждый раз новое, как будто он сам придумывает причины, лишь бы не переставать бить. Интересно, есть в мире девушка, способная ему угодить? Эта мысль мелькнула и тут же погасла, раздавленная его голосом.
— Молчишь? — продолжал он. — Молчи, молчи. Сказать‑то всё равно нечего. Знаешь, что я прав. Знаешь, что добрый и буду терпеть тебя всю жизнь. Кому ты такая ещё нужна‑то. Ты как пакостливый котёнок: терпеть невозможно, но и выкинуть жалко.
Терпеть унижения не было сил, но и спорить боялась, чтобы не получить, и этот страх сковал тело, как ледяной панцирь, не давая ни двигаться, ни дышать полной грудью. Не в силах сдержать поток слёз, они вырвались наружу, горячие, обжигающие, и катились до подбородка, капая на пол, — тихие, беззвучные, словно даже плакать громко было запрещено.
— Хватит реветь! Неси свою карту, — бросил он, и в этих словах не было ни просьбы, ни вопроса — только приказ, как будто я была не женой, а подчинённой, которая не имеет права на отказ.
— Зачем? — аж икнула от неожиданности, и голос прозвучал тонко, жалобно, как писк зверька, которого прижали к стене.
— Деньги нужны, кредит заплатить, — снизошёл до объяснений, и в этом «снизошёл» было столько снисходительности, будто он делал мне одолжение, удостаивая ответом.
— Какой? — вырвалось у меня, и в этом вопросе было столько растерянности, что я сама себе показалась жалкой.
— Какой, какой? Обычный. Всё в семью несу.
— Но мы же ничего не покупали, — не понимала я, и в голосе прозвучало искреннее, почти детское недоумение, будто я пыталась решить задачу, в которой не хватает данных.
— Конечно, не покупали. А ели мы на что? А за квартиру чем платили? Сидишь на всём готовом и не замечаешь, где я деньги беру! Неси, я сказал!!! А то сейчас как дам! — он замахнулся, и этот замах был не угрозой, а обещанием, которое я знала, он выполнит.
Выскочила из прихожей и побежала за картой, и ноги не слушались, путались, натыкались на углы, как будто квартира внезапно стала лабиринтом. Отдала, и Дима ушёл, даже пин‑код не спросил. Он ведь без него деньги не сможет снять, — эта мысль мелькнула, и в ней было что‑то похожее на слабую, почти истерическую надежду: может, хоть тут он ничего не сможет сделать. Но через двадцать минут телефон пиликнул уведомлением, и этот тихий, безобидный звук прозвучал как выстрел. Глаза полезли на лоб. Дима снял всё подчистую, все шестьдесят с лишним тысяч, — мои деньги, заработанные бессонными ночами, переведённые тексты, написанные контрольные, — всё, что было, исчезло в один щелчок. Выходит, пин‑код знал. Знал и раньше, молча, терпеливо, как всё в этой жизни, где мои секреты перестали быть моими, а стали его, как и я сама.
Димы опять не было сутки. Эти двадцать четыре часа тянулись мучительно долго, и каждая минута пульсировала тревогой, как воспалённая рана. Я то и дело поглядывала на дверь, прислушивалась к каждому звуку за ней, и всякий раз, когда в коридоре раздавались чужие шаги, сердце подпрыгивало к горлу, а потом падало обратно, тяжёлое и обмякшее. Заявился вечером в подвыпившем состоянии, и этот запах — горький, кисловатый, с примесью дешёвого одеколона — опережал его, влетая в квартиру раньше, чем он сам переступал порог.
— Димочка, ты кушать будешь? — хотела сгладить напряжённую ситуацию, и голос мой прозвучал тонко, осторожно, как голос человека, который ступает на тонкий лёд и знает, что в любой момент может провалиться. — Я борщ сварила, как ты хотел.
— Да неужели начала меня слушать, — бросил он, и в этих словах не было радости, только ядовитая насмешка, как будто моё старание было не заслугой, а запоздалой данью, которую он принимал как нечто само собой разумеющееся.
Мы прошли на кухню, и я накрыла на стол, расставляя тарелки с почти ритуальной аккуратностью, будто от того, как ровно ляжет ложка, зависело, будет ли сегодня мир в этом доме или снова рухнет. Встала напротив. Дима принялся за еду, и стук ложки о кромку тарелки был единственным звуком, нарушавшим тишину, — глухим, мерным, как метроном, отсчитывающий секунды до взрыва.
— А где моя карточка? — начала осторожно, и каждое слово приходилось выталкивать из себя, как камень, который застрял в горле.
— У меня, а что? — ответил с набитым ртом, даже не подняв глаз, будто разговор о деньгах был такой же мелочью, как муха на стене.
— Ты мне её вернёшь?
— Зачем? Всё равно дома сидишь. Да ты и деньгами распоряжаться не умеешь. Я найду им лучшее применение, — самодовольно выдал Дима, и в его голосе была та сытая уверенность, которая бывает у людей, присвоивших себе то, что им не принадлежит, и уже искренне верящих, что так и должно быть.
Поняла, что спорить бесполезно, и это понимание опустилось на плечи тяжёлым, безразличным грузом. Только зря я вообще завела этот разговор, и теперь жалеющая себя мысль билась в голове, как мотылёк о стекло, — бессмысленно и обречённо.
— Что ты стоишь тут, обиженную из себя строишь? Сидишь на всём готовом. Ни о чём не думаешь. Чего тебе ещё не хватает? Ни забот, ни хлопот. В потолок плюёшь с утра до вечера. Сказала бы лучше спасибо, что терплю тебя бракованную! — голос его набирал обороты, и каждое слово было как новый удар, и от них уже не было спасения, потому что били они не по телу, а по тому месту, где живёт чувство собственного достоинства, по тому месту, которое и так давно превратилось в выжженную, пустую землю.
— Спасибо, — тихо произнесла, лишь бы успокоился, и это слово прозвучало как сдача, как белый флаг, который поднимают не от победы, а от полного истощения.
— Что‑то мало искренности в твоих словах! — взревел как дикий зверь, и этот рёв заполнил кухню, отдаваясь от стен, от потолка, от кафеля, словно сама комната содрогнулась от его ярости.
Рукой сбросил на пол всё со стола, и тарелки, кружки, ложки полетели вниз, как стая испуганных птиц, не успевших взлететь. Горячий суп плеснулся через край, расползаясь по полу тёмно‑красной, дымящейся лужей, и его запах — мясной, наваристый, тот самый, который я варила с такой надеждой — смешался с запахом разрушения. Еле успела отпрыгнуть, чтобы не ошпариться, и в этом движении было столько отчаянной, животной ловкости, что стало ясно: тело уже научилось спасаться быстрее, чем разум успевает понять, от чего.
— Прибери здесь, всё равно заняться нечем. Мыть пол — это единственное, что у тебя получается, — бросил он, и в этих словах была та особая жестокость, которая бьёт не кулаком, а словом, после которого хочется стать меньше, незаметнее, исчезнуть.
Дима вышел из кухни, а я принялась за полы, обильно поливая их слезами, которые капали вниз, смешиваясь с остывающим супом, и в этом смешении было что‑то настолько жалкое, что даже плакать было стыдно. Скорей бы уже завтра. Приедет Вика. Мне очень нужен глоток свежего воздуха, и эта мысль была как соломинка, за которую хватается утопающий, — тонкая, хрупкая, но пока она есть, ещё можно держаться на поверхности.
Утро началось неповторимо. Я забыла телефон в гостиной и, соответственно, не слышала будильник, и это забвение было роковым, как случайность, которая приходит именно тогда, когда меньше всего можешь её себе позволить. Дима проснулся, завтрака нет, а я сплю. Он за ногу стащил меня с кровати, и рывок был таким резким, что тело повиновалось не ему, а силе, как тряпичная кукла, которую швыряют на пол. От встречи с кафелем резко открыла глаза, пытаясь понять, что произошло, и в первую секунду мир был просто набором размытых пятен — потолок, стена, дверной проём, — которые потом сложились в картину, от которой внутри всё заледенело. На меня обрушился поток нецензурной речи, и каждое слово было как удар кованого сапога, методичный, выверенный, бьющий туда, где больно сильнее всего:
— Ты совсем охуела?!!! Я что, голодный пойду?! Подняла свою задницу и пошла готовить завтрак! Лежит она тут царевна! Шмара ты подзаборная, а не царевна. И только попробуй испортить завтрак!
Прибежала на кухню в чём была, и босые ноги шлёпали по холодному полу, а тело не успело проснуться, но уже бежало, повинуясь страху, который давно стал двигателем, сильнее любого кофе. Руки тряслись, сердце выпрыгивало из груди, стучало где‑то в горле, мешая дышать. Боялась что‑то испортить, поэтому выбрала самое простое: кофе и бутерброды. Включила кофе‑машину, нарезала хлеб, сыр, ветчину и помидор, и нож скользил неровно, дрожащими движениями, так что пару раз чуть не порезалась. Уложила всё на тарелку, и каждый ломтик ложился криво, неровно, как моя жизнь, и я смотрела на эту тарелку и думала: «Только бы не бросил. Только бы съел. Только бы ушёл спокойно». Поставила кофе. Муж зашёл, оценивая взглядом стол, и его глаза скользнули по тарелке с той же брезгливой дотошностью, с которой инспектор осматривает бракованный товар.
— Ты вообще меня любишь?
Так хотелось крикнуть «нет». Нет! НЕТ! НЕТ!!! Больше не люблю, только боюсь, и страх этот давно вытеснил всё остальное, заполнив собой каждую клетку, каждый угол, каждую секунду. Но я молчала, и в этом молчании было всё: и бессилие, и смятение, и тихая, безнадёжная покорность человека, который уже не помнит, как звучит его собственный голос, когда он говорит правду. Дима продолжил:
— Ты собиралась мужа кормить или свиней в хлеву?! Что‑то нормальное приготовить ума не хватило?!
— Времени мало было, — пыталась оправдаться я, даже не зная зачем, и слова прозвучали пусто, как эхо в пустой комнате, — ведь оправдания ему не нужны, нужны повод и жертва.
— Дрыхнуть надо меньше! Тогда и времени на всё хватит!
Схватил кружку с горячим напитком и бросил в меня, и жидкость рассеклась в воздухе тёмной, обжигающей дугой. Кофе попал на руку и бедро, и боль была резкой, острой, как от прикосновения раскалённого железа, — она вгрызлась в кожу, растекаясь по ней красными, вздувшимися дорожками. После молча вышел, хлопая дверью, и этот хлопок прозвучал как точка, после которой не ставится ничего. Руку и бедро обожгло болью, и она пульсировала, живая, настырная, как второе сердце, которое забилось в тех местах, куда он метил. Кинулась в ванную, на ходу снимая ночную сорочку, и ткань прилипала к обожжённой коже, и каждый рывок отзывался новой волной жжения. Рука покраснела, бедро тоже, и красные пятна расползались по коже, как пожар по сухой траве. Нашла в аптечке мазь от ожогов и обильно смазала повреждённые места, и мазь была холодной, почти успокаивающей, но это облегчение было временным, как всё хорошее в этом доме. Оделась и вернулась навести порядок, и кружка валялась на полу, лужа кофе уже впиталась в кафель, оставив тёмный, липкий след, похожий на тень, которая не уходит даже когда гаснет свет.
Вика позвонила спустя час, после завершения уборки, и этот звонок прозвучал как колокол, который бьёт ровно в тот момент, когда кажется, что тишина уже никогда не нарушится. Я быстро собралась и побежала на встречу с подругой, и каждый шаг прочь от дома был как глоток воздуха после долгого удушья, и лёгкие наполнялись чем‑то новым, незнакомым, от чего кружилась голова, будто я не дышала.
— Привет, моя дорогая, — улыбалась Вика, сидя за столиком кафе, и в её улыбке было столько тепла и жизни, что на мгновение мне показалось, будто я смотрю на солнце после долгой, бесконечной ночи.
— Привет, — отозвалась я, присаживаясь напротив, и голос прозвучал хрипловато, почти чуждо, как голос человека, который долго молчал и забыл, как звучат его собственные слова, когда они не оправдание и не «спасибо», сказанное лишь бы не били.
— Ну, рассказывай, как жизнь? — и в этом простом, обыденном вопросе было столько открытости, столько готовности слушать, что у меня на мгновение перехватило дыхание, и слёзы, которые я весь день сдерживала, подступили к горлу, горячие и тяжёлые, как камни, которые больше невозможно держать внутри.
ГЛАВА 4
— Ну, рассказывай, как жизнь? — улыбалась Вика, и в её улыбке было столько открытости, столько безмятежной уверенности человека, который живёт в согласии с собой и миром, что от этого стало одновременно тепло и больно, как бывает, когда прикрываешь глаза и подставляешь лицо солнцу после долгого пребывания в тёмном, сыром подвале.
— Да, всё нормально. У тебя как? — хотела перевести тему, и этот манёвр был таким неуклюжим, таким прозрачным, что я сама себя почувствовала фокусником, у которого рукава короче, чем нужно для фокуса.
— Я же замуж вышла! — оживилась она, и это «вышла» прозвучало не как сообщение, а как фанфара, как объявление победы, которую она готова была кричать на весь мир. — Поэтому так долго и не приезжала. Дел много было. Мы купили дом. Делали ремонт. Ты представляешь! Я спальню сделала в белых и молочных тонах. Шкафы, кровать, шторы — абсолютно всё, — у неё блестели глаза от собственного рассказа, и этот блеск был похож на свет окна, в которое бьётся солнце, — тёплый, живой, почти осязаемый. — Весь дом оформила так, как мечтала. Потом искала работу. Муж сказал, могу вообще не работать, он сможет обеспечить семью сам. Вот теперь сижу дома. Смотрю фильмы, книги читаю. Ну, конечно, по дому дела делаю, но на себя тоже времени предостаточно. Недавно телефон разбила. Так расстроилась. Паша сказал: не переживай, купим новый. Поехали, купили. Даже лучше, чем был. Ещё шубку прикольную взяла и сапожки…
Слушала и думала, и мысли текли тяжело, как густая, холодная патока. Неужели так бывает? Неужели где‑то, в параллельной с моей жизни, мужья не бьют, не орут, не швыряют тарелки в стены, а говорят «не переживай, купим» — и покупают? Я вот тоже хотела купить новую куртку. Дима ответил, что я никуда не хожу и куртка мне не нужна, старой хватит, и в этом «хватит» было столько ледяного равнодушия, будто он говорил не о куртке, а о моей потребности в тепле, в защите, в том, чтобы чувствовать себя человеком. Телефон новый? Радуюсь, что старый не отобрал, как карту, и эта «радость» была такой жалкой, такой приниженной, что от неё хотелось плакать. В душе такая боль стала разливаться, густая, тёмная, поднимающаяся от живота к горлу, аж дышать трудно стало, будто кто‑то медленно, методично выкачивал из комнаты воздух.
Так сильно ушла в свои мысли, что не сразу заметила, как Вика перестала рассказывать, а начала спрашивать, и её голос, полный тревоги, пробился сквозь туман моего оцепенения, как луч фонарика в темноте.
— Что? Прости, задумалась, — вздрогнула я, и это «задумалась» прозвучало как дешёвая отговорка, которую мы обе слышали насквозь.
— Я спрашиваю, у тебя‑то как?
— Всё хорошо, — сказала с натянутой улыбкой, и эта улыбка была как свежая краска на гнилой стене: снаружи ярко, а внутри труха.
— Не верю. Рассказывай давай, — настаивала Вика, и в её голосе зазвенела та самая нотка, которую я помнила ещё со школы, — непреклонная, упрямая, не принимающая отказов.
— Да, правда, всё нормально, — продолжала стоять на своём, но голос уже дрожал, и эта дрожь была такой явной, что скрыть её было невозможно, как невозможно скрыть дым от пожара.
— Я знаю тебя не первый день. Хватит отпираться. Я же вижу, что‑то случилось. Мы же подруги. Что произошло? Долги? Кто‑то болеет? Что? Я помогу, — Вика ждала ответа, и в её взгляде было столько настойчивой, почти агрессивной заботы, что от него хотелось и спрятаться, и расплакаться одновременно. А я не хотела рассказывать, что всё плохо, потому что произнести это вслух — значит признать, признать, что я сделала ошибку, что моя жизнь превратилась в кошмар, из которого нет выхода, что я, Милена, которая так мечтала о счастье, оказалась там, откуда нет дороги назад.

