Читать книгу Ангел для монстра (Ани Вебр) онлайн бесплатно на Bookz (3-ая страница книги)
Ангел для монстра
Ангел для монстра
Оценить:

5

Полная версия:

Ангел для монстра

— Можешь не переживать больше. Теперь о тебе буду заботиться я. Тебя никто не тронет, и тебе не нужно больше зарабатывать на жизнь. Теперь у тебя будет всё, что пожелаешь, — он говорил с таким выражением лица, словно она вытащила счастливый билет, и от этого тона, этого сытого, благодушного голоса, внутри всё перевернулось.

— Вы думаете, что я переживаю из‑за денег и работы?! — не смогла скрыть своего нарастающего возмущения, и голос её дрогнул, но не от страха, а от ярости, которая начала закипать где‑то глубоко, как лава перед извержением.

— А из‑за чего ещё? — словно искренне не понимал он, и в этом непонимании было столько отстранённости, столько безразличной, сытой уверенности, что Лике стало страшнее, чем от любого крика.

— Моего отца убили! — повысила голос, чтоб донести суть, и каждое слово прозвучало как удар, как удар кулака по столу, по которому не стучат. — Меня продали словно вещь. Я должна подчиняться вам, у меня нет больше права голоса! Я должна делать то, что мне скажут! Вот о чём я переживаю.

— Это всё глупости, — отмахнулся он, и этот жест был таким небрежным, таким ленивым, будто он отгонял муху, а не слова о чужой боли, о чужой жизни. — Скоро ты привыкнешь и будешь счастлива.

— Сомневаюсь, — прошептала себе под нос, но он услышал, и его глаза чуть сузились, будто в этом шёпоте он уловил нечто, что не входило в его планы.

— Не сомневайся. Ты очень красива, и тебе не нужно работать. Будешь ласкова со мной, и у тебя будет всё, — он произнёс это так, будто делал ей предложение, от которого не отказываются, и от этого предложения Лику передёрнуло, будто по коже провели ледяной рукой.

— Вы серьёзно сейчас?! — Лика сделала три больших глотка, пытаясь сохранить спокойствие. Вино обожгло горло, но тепло, разлившееся по телу, немного притупило恐惧, и язык стал чуть смелее, а слова — острее.

— Более чем, — спокойно парировал Мустафа, поднимаясь на ноги, и в этом движении было столько сдержанной, хищной грации, что Лика мгновенно пожалела о своей смелости. — Хватит на сегодня разговоров, перейдём к десерту, — он потянулся к Анжелике, и его рука, протянутая к ней, казалась змеёй, медленно, не торопясь, приближающейся к добыче.

Девушка мгновенно вскочила на ноги и отпрыгнула в сторону, и подушки, на которых она только что сидела, взметнулись, будто от порыва ветра.

— К ка‑кому десерту? — спросила заикаясь, и голос её, только что звеневший от возмущения, вдруг стал тонким, ломким, как стеклянная нить.

— К самому вкусному, — улыбнулся шейх, как чеширский кот, и от этой улыбки повеяло таким холодным, ленивым удовольствием, что по спине пробежала дрожь, не имевшая ничего общего с холодом. — Ты же не думаешь, что я тебя поболтать позвал?

— Я не буду с вами спать, — сказала, отступая назад, так как мужчина стал приближаться, и каждый его шаг был неторопливым, уверенным, как шаг человека, который знает, что добыче некуда деться.

— Почему? — искренне удивился, и в этом удивлении не было ни гнева, ни обиды — только искреннее, детское непонимание, будто ему никогда и ни в чём не отказывали.

— Я вас вижу в первый раз! — пыталась подбирать слова, чтоб не обидеть, но каждое слово давалось с трудом, потому что правду нельзя сказать мягко, а ложь она говорить не умела.

— Именно поэтому я дал тебе время привыкнуть ко мне, — и в его голосе прозвучала такая уверенность, такое спокойное самообладание, что Лике показалось, будто он заранее, ещё до её прихода, просчитал все её возражения и отмёл их.

— Сколько? Минут двадцать? Я не буду с вами спать, — с нотками стали в голосе сказала Лика, и эта сталь прозвучала звонко, отчаянно, как последний удар меча перед тем, как его выбьют из рук.

— Не зли меня, девочка, — стал заводиться шейх, и его голос, только что ровный и бархатистый, начал густеть, темнеть, как грозовая туча, собирающаяся перед бурей.

Он приближался к девушке, а она в свою очередь отступала. Они кружили вокруг ложа из подушек, переговариваясь, и этот странный, медленный танец был похож на изматывающую игру, в которой один знал, что победит, а второй знал, что проиграет, но не мог остановиться.

— А то что?! — вскинула она подбородок, и в этом жесте было столько отчаянной, безрассудной дерзости, что даже Мустафа на секунду замер.

— Могу наказать, — пригрозил он, и слово «наказать» прозвучало не как угроза, а как констатация факта, простая и будничная, как прогноз погоды.

— Да хоть убейте! По доброй воле я не дамся, — задрала подбородок, и в этих словах было всё: и страх, и ярость, и отчаяние, и та последняя, предельная решимость человека, которому больше нечего терять.

— Хватит!!! — рявкнул Мустафа, и его голос ударил по комнате, как раскат грома. Лика вздрогнула всем телом, будто её толкнули. — А ну быстро подошла сюда, — от злости акцент слышался сильнее, и в этом прорвавшемся акценте было что‑то обнажённое, настоящее, словно маска цивилизованного, безупречного хозяина треснула, и из‑под неё выглянул настоящий, не привыкший к отказам хищник.

— Нет! Вы посмотрите на себя. Что вы делаете? — и в её голосе, несмотря на страх, звучала та самая, неукротимая прямота, которая не умела молчать, даже когда молчание было единственным способом выжить.

— А что я делаю? — удивился он и стал осматривать себя, и в этом жесте было столько искреннего, непонимающего недоумения, что Лика на секунду забыла о страхе.

— Вам сорок пять! Да у меня отец на пять лет вас младше. Не буду я спать со стариком! — злость и вино, разливающееся по телу теплом, придавали смелости, и слова вылетели сами, без разрешения, без оглядки, как камни из‑под колёс, и каждый из них попал в цель. После этих слов его глаза налились кровью, тёмные, блестящие, будто в них кто‑то задул все свечи и зажёг пожар. Лицо исказила злая гримаса, и от этой гримасы красивое, ухоженное лицо превратилось в маску, от которой хотелось бежать без оглядки. Мустафа стал шумно и тяжело дышать, грудь его вздымалась, и казалось, ещё чуть‑чуть, и из его рта появится пламя и испепелит бедную девушку.

— Увестиии!!! — прокричал он, и дверь тут же открылась, будто за ней кто‑то стоял и ждал этого крика. В комнату вбежал тот же парень, что и привёл её, и в его глазах на долю секунды мелькнуло что‑то похожее на сочувствие, но он тут же спрятал это, как прячут карту, которую нельзя показывать сопернику. Подхватив под локоть, потащил к двери. — Двадцать ударов плетьми! — крикнул вслед, и это число повисло в воздухе, как приговор, обжёгший Лике спину ещё до первого удара.

Парень вёл её по коридору, причитая тихо на арабском, и его голос был мягким, почти колыбельным, словно он пытался убаюкать чужую боль, которая ещё даже не началась.

— Бедная, бедная девочка. Что же ты наделала. Так его не злил ещё никто, — шептал он, и в каждом слове звучала такая горькая, усталая жалость, что у Лики защипало в глазах, но она не заплакала, потому что слёзы закончились раньше, чем начался этот день.

Лика продолжала разглядывать парня, пока он вёл её по бесконечным коридорам, и его лицо, освещённое тусклым, желтоватым светом, казалось единственным живым, человеческим в этом золотом, бездушном мире. Высокий, спортивного телосложения, которое выделялось даже через странную балахонистую одежду. Симпатичный, зеленоглазый, с густыми пушистыми ресницами, которые отбрасывали тень на скулы. Шоколадного цвета волосы, короткие, чуть вьющиеся на висках. Пухлые, чётко очерченные губы, на которых застыла тень горькой, бессильной жалости. На вид — лет двадцать пять. Интересно, почему он работает именно здесь? Тоже в рабстве, или это его осознанный выбор? Но спрашивать не было сил, да и не время было для разговоров.

Завёл в небольшую комнату — тесную, тусклую, с голыми стенами, после золотых коридоров она выглядела как насмешка, как изнанка роскоши, которую не показывают гостям. Воздух здесь был затхлым, тяжёлым, и от него перехватывало дыхание. Следом зашла женщина средних лет с злым лицом — сухим, жилистым, словно весь мир был ей враг, и она давно привыкла бить первой, не дожидаясь удара. В её руках была плеть — короткая, с плотной, сплетённой из кожи рукоятью, и от одного её вида по коже Лики пробежала ледяная волна, которая сжала всё тело в тугой, звенящий комок. Парень отступил к двери, и в его глазах мелькнула тень, которую он не успел спрятать: не жалость даже, а что‑то более глубокое, тихое и беспомощное, как взгляд человека, который видит неизбежное и не может его остановить.

Лика не успела сказать и слова, как женщина нанесла первый удар плетью. Боль рассекла правое плечо — резкая, ослепляющая, как вспышка молнии в тёмной комнате, и от неё перехватило дыхание, а перед глазами всё поплыло. Вскрикнув, Лика отвернулась, инстинктивно подавшись вперёд, обнимая себя руками, но это движение только открыло спину. Тут же получив ещё два удара по спине. Боль была похожа на боль от ожогов — глубоких, раскалённых, будто по коже провели раскалённым железом, оставляя за собой влажные, пылающие полосы. Спина горела, и казалось, стала влажной, и эта влага была тёплой, липкой, и Лика поняла, не глядя, что это кровь, но думать об этом не было сил, потому что боль выжигала все мысли, оставляя только белый, слепящий пустой свет. Подавив крик в себе, сжав зубы так, что они заскрипели, стерпела ещё несколько ударов. Каждый следующий казался больнее предыдущего, будто боль накапливалась, наслаивалась, и каждая новая полоса ложилась поверх старой, не давая прежним затихнуть, раздувая их заново. Где‑то на десятом она рухнула на колени, и бетонный пол ударил по голым ногам, но эта боль была ничтожной, мелкой, как искра перед пожаром. Стала стонать — тихо, сжато, сквозь стиснутые зубы, потому что полностью молчать не получалось, и каждый стон вырывался наружу, как воздух из проколотого шара. Спина горела. Казалось, с неё сняли кожу и обнажили нервы, и каждый удар плети касался их напрямую, без всякой защиты, без всякого барьера. Ещё пара ударов, и в глазах начало темнеть, и эта темнота была не пугающей, а, наоборот, манящей, словно кто‑то выключал свет, один за другим, и каждый выключенный светильник уносил с собой кусочек боли, и от этого становилось легче, тише, спокойнее. К семнадцатому Лика потеряла сознание от боли — и в этой темноте не было ни золота, ни шёлка, ни дворца, ни шейха, ни плети, ни страха, только тихая, бесконечная, благословенная пустота, в которой наконец‑то можно было не чувствовать.


ГЛАВА 7


Пришла в себя Лика в маленькой комнате — тесной, тёмной, совсем не похожей на те золотые чертоги, по которым её вели вчера. Она лежала на животе на жёсткой кровати, и каждый вдох отдавался тупой, ноющей болью, будто кто‑то положил ей на спину раскалённую плиту и не снимал. Спина была накрыта чем‑то прохладным — влажная ткань легла на кожу осторожно, словно чья‑то невидимая рука пыталась унять огонь, который всё ещё тлел в каждом ударе, нанесённом плетью. Боль ощущалась, но уже приглушённо, будто кто‑то убавил её громкость, и она звучала теперь не орущим, а слабым, далёким эхом. Рядом на тумбочке горела свеча — единственный источник света в этой каменной тишине, и её огонёк дрожал, бросая на стены неустойчивые, качающиеся тени, будто и он сам боялся нарушить покой этой комнаты.

Хотела встать. Движения отдали жгучей болью в спине — острой, как прикосновение раскалённой иглы, и Лика тут же замерла, стиснув зубы, чувствуя, как по телу прокатилась волна тошноты. Рядом послышался шорох, и тот парень, что вёл её, навис над ней. Его лицо в мерцающем свете свечи казалось вырезанным из тёплого дерева — мягкие тени лежали на скулах, на подбородке, в уголках глаз, которые смотрели с такой тихой, беспомощной жалостью, что у Лики снова защипало в горле. Взглянул в глаза и взял что‑то с тумбы. Это оказалась таблетка и стакан воды. Поднёс к губам девушки, жестами показывая, что надо выпить.

— Выпей, легче станет, — тихо говорил на арабском, и его голос был мягким, почти колыбельным, будто он убаюкивал раненую птицу, которая бьётся в руках и не понимает, что её хотят спасти. — Жаль ты меня не понимаешь, — с грустью, и эта грусть прозвучала так искренне, что Лика на мгновение забыла, где она и что с ней произошло. — Это обезболивающее. — Лика выпила таблетку, и та проскользнула в горло, оставив после себя горьковатый, вяжущий привкус. Он убрал стакан. — Как же меня раздражает этот языковой барьер, — тихо злился он, продолжая бубнить себе под нос, и его голос то поднимался, то опускался, как прибой, который набегает на берег и отступает, не в силах пробиться сквозь скалу. — Эта девчонка станет третьей погибшей. Если бы я мог помочь. Но она не поймет, как и те девушки.

Анжелика задумалась. Свеча на тумбочке мигнула, будто подмигнула ей, и тени на стене сдвинулись, словно подталкивая к решению.

«С одной стороны, парень внушает доверие, с другой — глупо верить здесь кому бы то ни было. Вдруг расскажет всем, что знаю их язык, тогда при мне точно не будут разговаривать о чём‑то важном. С другой стороны, может, поможет сбежать? Хотя вряд ли. Мог бы сам — сбежал бы. Или ему тут нравится? Как же сложно принять решение». Мысли метались в голове, как мотыльки вокруг свечи, и каждая обжигала, не давая ухватиться ни за одну.

Лика предприняла ещё одну попытку встать. Зашипела от боли, и этот звук вырвался из горла, как пар из чайника, резкий и неотвратимый. Парень подскочил мгновенно, помогая подняться, и его руки были осторожными, бережными, будто он держал не девушку, а хрустальную вазу с трещиной, которая могла рассыпаться от одного неловкого движения. В его глазах было столько сочувствия и понимания, что Лика впервые за всё время, оказавшись в этом золотом аду, почувствовала себя не вещью, а человеком.

— Не стоило, — заговорил вновь, и его голос зазвучал мягче, чем раньше, будто он пытался голосом заменить те слова, которые она не могла понять. — Придерживай простыню, а ты же не понимаешь, — махнул рукой и придержал ткань на груди Анжелики.

Она мгновенно схватилась за грудь и только сейчас поняла, что раздета и только лёгкая ткань прикрывает тело. Огонёк свечи бросал на её кожу тёплый, дрожащий свет, и в этом свете царапины и ссадины, оставленные кустарником, казались совсем незначительными по сравнению с тем, что творилось на спине. Парень быстро убрал руки и стал говорить практически скороговоркой, и его голос зазвучал выше, быстрее, будто он споткнулся о собственные слова и не мог остановиться.

— Я только хотел помочь, чтоб простыня не упала, — в его глазах читался настоящий испуг, не притворный, а глубокий, живой, как у человека, который знает, что одно неверное движение может стоить ему если не жизни, то здоровья точно. — Только проблем мне не хватало, — уже начал говорить сам с собой, и его руки дёрнулись, будто он не знал, куда их деть. — Сейчас обвинит в домогательстве, и накажут уже меня. Долбаный языковой барьер, — он отошёл и пнул тумбочку, та скрипнула, и звук получился жалким, обиженным, будто даже мебель сочувствовала ему в его бессильной злости.

— Успокойся, я не буду жаловаться, — всё же заговорила на арабском, чтоб успокоить парня, и каждое слово прозвучало чётко, ясно, будто она произносила их не в тёмной, затхлой комнате, а на залитой солнцем улице. Он резко повернулся и приблизился, и на его лице отразилось столько изумления, столько внезапной, ослепительной надежды, что Лика на секунду испугалась этой надежды, потому что она была слишком яркой, слишком хрупкой для этого места.

— Ты понимаешь меня? — в его глазах зажглась надежда, и они засветились, будто в них кто‑то зажёг свечу, ещё ярче, чем та, что стояла на тумбочке.

— Да. Только никому не говори, пожалуйста, — с мольбой просила девушка, и в голосе прозвучала та отчаянная, предельная искренность, которая бывает только у человека, который отдаёт свою тайну в чужие руки и знает, что если её предадут, то всё кончено. — Не хочу, чтоб кто‑то знал.

— Хорошо, — быстро согласился он, и это согласие прозвучало так немедленно и безоговорочно, будто он ждал именно этих слов, именно этой просьбы, и был готов выполнить её раньше, чем она успела договорить. — Я Амир.

— Лика.

— Чем ты его так разозлила? Обычно наказывает пятью ударами, один раз было десять, за попытку побега. Но двадцать — впервые! — в его голосе звучало не просто удивление, а что‑то похожее на восхищение, смешанное с ужасом, как если бы он увидел человека, который голыми руками тронул разъярённого льва и остался жив.

— Сказала, что не буду с ним спать. Что он старик, и даже мой отец младше его, — пожала плечами и тут же скривилась от боли, потому что даже это маленькое движение отозвалось в спине тупым, раскатистым гулом, будто кто‑то провёл палочкой по краю стакана.

— Это ты зря, — покачал Амир головой, и в этом жесте было столько усталой, выстраданной мудрости, что Лика вдруг почувствовала себя ребёнком, которому взрослый объясняет очевидное, но непонятное. — Он всё равно заставит. Будут избивать, пока не согласишься, — сочувственно проговорил, и от этих слов по телу пробежал холод, который был глубже и страшнее любой боли в спине.

— Пусть бьют, я лучше умру, — твёрдо заявила Лика, и её голос прозвучал так, будто она произносила не приговор, а простую, обыденную истину, которая не требовала ни доказательств, ни подтверждений.

— Я здесь уже много лет. Все девушки проходили через это и все сдавались. Кто‑то раньше, кто‑то позже, — его голос стал тише, глуше, будто он говорил из глубины тёмного колодца, на дне которого собрал все эти истории за годы жизни в этих стенах. — Дольше всех продержалась Мария. На её спине не было живого места. Раз в неделю по пять побоев. Она выдержала восемь недель. Потом пыталась сбежать. Её поймали, и господин отдал её охране. Трое суток они по очереди делали всё, что хотели, а потом застрелили, — с горечью рассказал он, и каждое слово падало в тишину, как камень в воду, расходясь по ней тёмными, тяжёлыми кругами.

После такого рассказа Лике стало трудно дышать. Воздух в комнате будто сгустился, стал тяжёлым, вязким, и каждый вдох давался с усилием, будто лёгкие сжались, отказываясь принимать это. Больше всего её напугала часть про охрану — не сама смерть, нет, а то, что предшествовало ей, и мысль о трёх сутках, которые были страшнее любой смерти. Амир подал ей стакан воды; осушив его залпом, вернула, и вода была прохладной, безвкусной, но она смочила пересохшее горло и на секунду вернула ощущение реальности, которая ускользала, растворяясь в тёмном, душном тумане.

— Неужели нет ни малейшего шанса сбежать? — и в этом вопросе было столько отчаянной, жадной надежды, что Лика сама испугалась её, потому что надежда в этом месте была опаснее любого оружия.

— Может, маленький и есть, только без помощи совсем никак. Я пытался помочь, но Мария не понимала меня, — и в его голосе прозвучала та тихая, выстраданная боль человека, который уже однажды потерял и не хочет терять снова, но не знает, как этому помешать.

— А ты можешь помочь мне? — с надеждой спросила Лика, и её глаза, голубые, бездонные, в мерцании свечи казались почти прозрачными, и в них горел огонёк, который не могла погасить ни боль, ни страх.

— Попробую, но не сейчас, — увидев готовность в глазах девушки, уточнил он, и его голос стал твёрже, собраннее, будто он и сам только что принял решение, которое долго откладывал. — Тебе необходимо восстановиться. В таком состоянии ты далеко не уйдёшь, не то что бежать. А бежать придётся быстро и долго. Если поймают, это верная смерть.

— А почему ты здесь? Неужели никогда не хотелось уйти? — Лика смотрела на него, и в тусклом свете свечи его лицо казалось старше своих лет, будто время здесь текло иначе, быстрее, безжалостнее, оставляя следы не на коже, а где‑то глубже.

— Нет. Моя мама была служанкой. Я вырос в этом доме. Начал работать ещё подростком при отце Мустафы. Я привык к такой жизни. Другой у меня всё равно уже не будет, даже если сильно захочу, — с такой неподдельной грустью и болью в голосе закончил Амир, и от этих слов повеяло холодом, не от мира, а от человека, который давно похоронил свою свободу и смирился с тем, что могилу не раскопать.

— Почему? Тебя не отпустят, если ты захочешь уйти?

— Мне незачем уходить. Я… евнух, — последнее слово он сказал, глядя в глаза, и в его взгляде, прямом, незащищённом, была та обнажённая, беззащитная честность, которую показывают только тем, кому нечего терять.

— И что? Это вроде слуга? Ты же можешь устроиться на другую работу? — не сразу поняла суть сказанного, и её голос звучал легко, почти обыденно, будто речь шла о чём‑то простом, понятном, не имеющем за собой страшной, непоправимой глубины.

— Устроиться‑то могу, только евнухом быть не перестану.

— Я не понимаю.

— Такими, как я, делают специально, чтоб служить при гареме. Меня таким сделали в четырнадцать, — и его голос, обычно ровный и мягкий, дрогнул, всего на секунду, но Лика уловила это, и от этого короткого, почти незаметного дрожания по её спине прошла волна, не имеющая ничего общего с болью от плети.

— Каким таким? — Лика видела боль в его глазах, но не могла понять. Она никогда не интересовалась гаремами и их слугами. Ей было неинтересно, как всё устроено и что там происходит. Знала бы, что однажды попадёт в такое место, обязательно почитала бы литературу с нужной информацией. Но кто думает о таких вещах, когда жизнь течёт ровно и спокойно?

— Мужчина, который должен круглосуточно работать в кругу красивых молодых женщин, не должен смотреть на них как на женщин. Чтоб этого добиться, мужчинам делают… — он показал пальцами ножницы, и этот жест был таким простым, таким будничным, что от него стало страшнее, чем от любого крика или угрозы.

— Обрезание? — предположила девушка, цепляясь за знакомое слово, как за соломинку, потому что то, что она начинала понимать, было страшнее любого незнакомого слова.

— Почти, — усмехнулся парень, и в этой усмешке не было веселья, только горькая, усталая ирония, как у человека, который давно перестал плакать над собственной судьбой и научился говорить о ней с кривой улыбкой. — отрезают полностью или частично, чтоб нечем было желать девушку.

С каждым произнесённым словом глаза Анжелики округлялись всё больше, и в них отражалась не просто жалость, а что‑то большее, глубокое, горячее, что нельзя было выразить ни одним словом из тех, что она знала.

— Что они сделали с тобой? — шок, неверие и ужас сошлись в одно большое чувство, и оно сжало горло, не давая дышать, и заставило сердце биться чаще, будто оно пыталось вырваться из грудной клетки и бежать, бежать, бежать от этого знания.

— Да, — всё, что смог сказать он, и это короткое, тихое «да» прозвучало громче любого крика.

— Это ужасно! Они испортили тебе жизнь. Портят её многим девушкам. Ему что, скучно жить, и он так развлекается? — её одолевало желание пойти и высказать шейху ещё пару ласковых. «Зачем так издеваться над людьми? Можно набрать в прислуги женщин, да и в гарем взять тех, кто за деньги согласен на всё. Зачем мучить тех, кому это не нужно?»

— Нет, это не от скуки. Так положено по статусу.

— Какому статусу? И так понятно, что он не последний человек в городе, — продолжала негодовать Лика, и её голос, ещё недавно тихий и слабый, набирал силу, и в нём зазвучала та же неукротимая прямота, которая привела её к двадцати ударам плетью. — Такой большой домина. Куча денег и машин. Вот тебе и статус. Зачем куча девушек и евнухов? Я не понимаю. Что одной недостаточно?

— Чем больше гарем, тем выше положение в обществе. Если можешь содержать много женщин, значит, ты действительно богат. А такие, как я, просто необходимы. Мужчине легче справиться с женщиной, чем другой женщине. К тому же нет зависти занять её место. Это и статус, и многовековые традиции. Они давно уже изживают себя, но некоторые всё ещё живут, придерживаясь их, — говорил Амир ровно, спокойно, без горечи, без осуждения, просто констатируя факты, как человек, который давно перестал спорить с реальностью и принимает её такой, какая она есть.

— Всё равно это ужасно, плохо и подло. Заставлять так мучиться стольких людей только ради того, чтоб тебя считали богатым. С большим бредом я ещё не сталкивалась. Может, всё же убежим вместе? — с надеждой спросила Анжелика, глядя в глаза парня, и в этом взгляде горел тот самый, неугасимый огонёк, который не могла погасить ни плеть, ни боль, ни страх. — Пусть он тут один желчью захлебнётся. Знаешь… я раньше мечтала стать экскурсоводом, — сделала глубокий вдох, потом выдох, и этот вдох‑выдох прозвучал как перекличка двух жизней: одной, прежней, в которой она мечтала водить туристов по старинным улочкам, и другой, нынешней, в которой мечтой стала свобода. — А теперь у меня появилась новая мечта.

— Убежать? — предположил Амир, и в его голосе прозвучала осторожная, почти пугливая надежда, как у человека, который боится довериться ей, потому что уже однажды обжигался.

— Это да! Но перед этим я бы Мустафе Али Ибн Шахрай отчекрыжила бы всё, под самый корень. Чтоб он сидел, смотрел на свой гарем и думал, что с ним делать, — на лице появилась злая мечтательная ухмылка, и от этой ухмылки повеяло такой яростной, бесшабашной дерзостью, что Амир не выдержал и рассмеялся, и его смех прозвучал в этой тёмной, затхлой комнате, как первый луч солнца сквозь тучи, — неожиданно, ярко и немного больно.

bannerbanner