
Полная версия:
Дорога в легенду
Но пока отваживается проникнуть на них, на источники, редко кто – на пути страшные пороги и утесы.
Прохор же, мой попутчик, пенсионер из Абазы, бывалый лоцман, уже дважды проникал на Горячие Ключи, лечился от болей в желудке, и теперь для профилактики еще едет, заодно и порыбачить в верховьях: речная рыба на базарах в цене.
Дождь. Он пошел в полдень, и не видно ему конца. Прохор, накрывшись с головой зипуном, неподвижен, как огромная рыжая кочка, мне не видно, как он там, под зипуном, правит движением лодки.
Горы впереди взялись синим туманом, вершины ушли в тучи и растворились там. Перед нами – сплошной сизый горизонт, у подножия темнее, выше – светлее. Будто нет гор, а есть огромная тяжелая туча, и больше ничего.
Рядом проносятся буруны. Они, точно огромные белые рыбины, вскидываются и тут же падают.
По скалам пополз туман.
Нет, это не туман, это облака.
Облака, как дым, густой, соломенный дым. А может, это и дым? Горят скалы?
Впереди все забито белым: и небо белое, и ущелье, по которому прокладывает себе дорогу Абакан. Догадываюсь: это снежный завал.
С тревогой спрашиваю:
– А тут как пробьемся?
– Что к-как? – слышно из-под зипуна.
– А через снег?
Прохор, очень широкий в плечах, стеснительный, в очках, немного заикается, однако заикание придает его речи раздумчивость и степенность.
– Это все об-блака те же, – говорит он, скинув зипун.
Облака на реке, на лесах, на скалах, над нами, будто полог, цепляющийся за наши головы, облака нежно-белые, непроницаемые. Облака ползут между нами, ложатся в лодку. В детстве я слышал, как в соседней деревне кто-то залез на колокольню и пытался схватить кусок облака, полагая, что оно все равно что студень, его можно положить в кувшин, закрыть и сохранять там. Я пробую ухватить облако, но, сколько ни стараюсь, рука все пустая, пробую шляпой – и шляпа пустая. Пока я этим занимаюсь, при подсмеивании Прохора, небо разрезает молния.
Прохор подруливает к берегу.
– Як-корь-к-курица, все т-тело обложило. К-костерок д-да-вай сделаем. От-дохнем перед К-курчепом. П-перекат такой. В по-зат-том годе геологи здесь перекурыкнулись. На б-бочке удержались. А пр-роводник Курчепов был, так и на дно у-ушел.
Изумительно приятно, вкусно и густо пахнет сразу после дождя берег своими травами и цветами. Исцеляюще. Иль уже началось действие тех Горячих Ключей, какие где-то еще далеко за горным перевалом? Скала над нами узкая, как подрубленная, на нее взбегают десятилепестковый стародуб, козлиные обутки, купена с белыми висячими бутонами, мелкий ползучий кустарник с пильчатыми листьями.
К берегу подошла тайга, густая и сурово-задумчивая. Как бы прореживая темноту хвойного леса, светится белизна нечастых берез.
По-над берегом тальник, острая осочка. Бегают и кричат кулички:
– Фю, фю, фю.
Кричат в три свиста, не больше:
– Фю, фю, фю.
У куличков тут дом.
Хочется рассказать Прохору, как мне однажды сделалось жутко. Вышел я на окраину Красноярска ранней зимой, отошел от города километра за полтора-два, севернее от горы Афонтовой. Фантазия у меня играла.
Как же! Давний мой предшественник у горы Афонтовой охотился на мамонта, кости этого зверя еще недавно находили мы в обрывах, омытые дождями, белеющие массивно, подобно бревнам. Последующие поколения охотников встречали там много северных оленей, архаров, зайцев, волков и очень много белых куропаток, выпархивающих с треском по десятку из каждого куста. Северные олени, как выпадал снег, появлялись с той стороны, где нет солнца, переходили по льду реку, а когда воздух начинал пахнуть оттаявшими скалами, стада возвращались и шли в ту сторону, откуда появились. Но вместо них с первыми травами к подножию горы начинали усиленно идти с юга табуны лошадей, ослов, зубров, антилоп-сайга. На рыжих скалах по утрам появлялись силуэты козлов-тэкэ и горных баранов…
Бывал я в перелесках за горой Афонтовой летом, когда буйствовали травы. Мне казалось, что травы и вся эта лесная гуща кишат животными, не могут не кишеть. Сколько зелени сочной, корму разного! Не вижу я зверей и зверушек только из-за густоты трав и древесного подроста. И вот выпал снег на пожухлые прилегшие травы, без листьев лес разрежился. Все стало выглядеть той самой книгой, о которой мы узнали в детстве от школьного учителя: выйди в лес и читай открытую книгу.
Наготовился я читать. Но… не то что строчки, ни одной буквы! Ни одной. Снег, эта палатно-белая простыня, не тронут ни лапкой, ни копытцем, ни коготком. Что же это?! Из тысячелетия в тысячелетие у Афонтовой горы люди селились потому, что несметные тут стада диких животных бродили по лесам и полянам. И вот – мертво. И летом те травы меня перестали волновать. Я глядел на травы уже с озабоченностью, как на дом, давно оставленный хозяевами.
Истина: за исчезновением фауны во флоре следует исчезновение самой флоры.
Мы с тобой, Прохор, готовим среду для идущих за нами. Идущие за нами готовят для тех, которые за ними. И так далее. Цепью. Как верблюдов караван в тувинской степи.
Все главное в нас начинается, когда нам еще далеко вон до того укрепившегося на скале кедра с рябым, наполовину черным, со смоляными натеками, стволом, с коряжистыми, выгнутыми вверх ветками. А когда все главное лепится в нас, тогда мы еще, вон как тот пушистый кедренок под скалой. Пушистый игольчатой пушистостью.
Значит, мы, взрослые, огораживая себя трубами, проводами, бетонными коробками, не имеем права не думать: а как в этакой огороженности взрастет идущий за тобой? Как взрастет новая людская поросль? Так ли, как вот этот кедренок, защищенный от весенних камнепадов и зимних снежных обвалов старым кедром, или вон как тот мелкий караганник, охватываемый из ущелья сквозным ветрогоном, низко, ползуче стелющийся, держащий на себе листья только с одной стороны, от реки?
Да, да, среда, она есть великий рабочий, который лепит нас, людей, из младенцев.
На Сибирь глядели издалека по-разному в разные века. Сперва как на собольи шкурки, затем как на дешевое золото, на лакомое сливочное масло, самое вкусное в мире. Потом как на энергетическое сырье. Потом… как на бесконечный поток алюминия. Да, да, геологи уверяют, что вот-вот будут открыты в Сибири кладовые бокситов и нефелинов, такие кладовые, каких мир не ведал еще. И тогда из Сибири потечет алюминий в размере… трех четвертых из всего, производимого в СССР.
Наши города опережают нас, людей. Я, когда приезжаю в город детства, Новосибирск, хожу по знакомым местам и не узнаю этих мест, они незнакомые. А встречаюсь с приятелями, с которыми не виделся с детства, и они сразу узнают меня, несмотря на то что повзрослел (постарел) на целых три с лишним десятка лет. На сколько же лет повзрослел мой город, если я, вглядываясь, не узнаю его лица! Мне кажется, что город не повзрослел, он просто умчался куда-то вперед.
Человек имел предельную скорость пять – восемь километров в час, теперь, говорит В. Парфенов в книге «Цените минуту пятилетки», при ракете, он «в десять раз быстрее снаряда, выпущенного из ствола пушки».
Прохор рассуждает, и мысли его складываются так. Человеку некогда примерить перед домом травянистую полянку – проще плюхнуть безразмерный асфальтовый блин. Некогда шлепать пешком – в автобус надо поспеть, в самолет. Некогда по снопику убирать хлеб, надо сразу все в поле. Штопать ботинок шилом – что ты! – автомат для того, поточная линия. Все некогда.
А что там, за теми вон горами, убравшимися в тучи, куда бежит человек? Что там? Ну, конечно, ясно – изобилие… Изобилие – блаженство? Чего изобилие? Вещей? За счет кислорода, цветных лужаек и вот тех куличков?
Чтоб себя и мир спасти,Нам нужно, не теряя годы,Забыть все культыИ ввестиНепогрешимыйКульт природы, —настаивает поэт Василий Федоров.
Возобновляется дождь, он долбит над головой в палатку. Зеленой ледышкой дрожит подорожник. Скрытые в реке камни шумят, затихают, опять шумят.
И кулички вдоль берега, одетого в белые кружевные бурунчики, все приплясывают да посвистывают весело, беззаботно, должно, еще не ведая тут, в глухомани, о нашей ставке на вещи.
2. Таймени-реликты
Лодка от быстрого хода подпрыгивает и хлопает носом об воду. Только что прошли два переката, два Гордея, Большой и Малый. Прохор, изучающе взглядывая на меня, говорит, что на Абакане названия рифов, мысков, крутояров связаны с именами утопших.
У меня тягуче заныло под ребром.
Прохор выключает мотор, берет припасенный шест, меня высаживает на берег, вручает толстую конопляную веревку.
– Тащи, – говорит. – С г-господом… б-богом.
Я оказываюсь вроде бурлака.
Сперва веревка слабо натянулась за моей спиной, потом вдруг вошла в мякоть между плечом и шеей, и меня толкнуло на камни. Я догадался захлестнуть вокруг себя конец веревки. Меня положило на другой бок, норовя стянуть с берега, потом выровняло и опять бросило на камни.
И только тут я вижу, как навстречу откуда-то сверху сваливается пена. Это река попала в межскальную щель и оттого вздыбилась.
Я пробую выравняться, не знаю, в какую сторону сейчас шибанет. Одной рукой надо успевать ухватиться за каменные углы, их, углов этих, много, потому что вода изрыла скалы.
Шаг, другой, третий… пятый…
Потом берег выравнивается, расстояние между мной и водой увеличивается, река разглаживается. Оглушенность, однако, не проходит.
– Э-э, як-корь-курица!
Конечно же, это он, мой дорогой Прохор. Слышу его до того, как увидеть. Потому что еще не оборачиваюсь. Жив! Более того, с ним вообще ничего не случилось.
Он, Прохор, сияющий, какой-то медный, сидит посреди лодки, подвернув под себя ноги. Кепка сбита на затылок, очки на носу, а перед грудью наперевес – шест.
– Нич-чего, с-славно прошли. С шестом ничего. Б-без шеста-то гиб-блое дело. Н-народ раньше п-проходил сюда через все-е триста в-верст на шеста-ax. К-карбонах еще осталось пройти, и все. Там тиши зачнутся. По тишам хошь на б-боку плыви, не колыхнет. К-карбонах, вон лишь главное…
Наворачиваю веревку вокруг камня – чтобы лодку не снесло. Отдых. Прохор говорит, что не с чего бы и устать-то, но, дескать, ладно, можно вылезти, вскипятить и попить чаю. С красноватых скал, где промоины, свисают пучками жесткие травы, похожие на осоку. Нас сопровождают кулички, это будто все те же. Фюфюкают, тонконосые.
Я разворачиваю карту, стараюсь определить, где мы сейчас, но не могу, так как не на что ориентироваться. Перекатов на карте не видно. Приблизительные ориентиры – притоки, которые через каждые пять-шесть километров вливаются в Абакан, но и притоки не все прочерчены на карте.
За тем вон горным четырехзубцем, еще по-зимнему в снегу, иссиня-пепельным на солнце, – Горный Алтай. Река Абакан туда не доходит, обогнув хребты Кызыр и Карлыган, она сворачивает, идет к востоку, потом к западу, почти упирается в Шапшальский хребет, отделяющий Алтай от Тувы.
За чаем, полулежа, весь размягченный, вдавив локоть в песок, Прохор рассказывает, как недалеко от этого места партизанские отряды А. Д. Кравченко и П. Е. Щетинкина шли из Степного Баджея в Урянхай и как они тут разбили колчаковцев, у которых командиром был есаул Бологов. Есаул этот удрал, и еще несколько из его компании успели удрать, остальные же – их было две с лишним тысячи – были порублены партизанами или в плен сдались.
– Н-наших-то, абазинских мужиков, много в партизанах было. Рукастые все! – Прохор мягко, с каким-то первозданным спокойствием глядит снизу на реку.
Меня пугает Карбонах. По словам Прохора, это почти то же самое, что и Гордей Большой. Перекат с несколькими изломами течения.
Чай выпит. Следы нашей обуви, кучечка тлеющих головешек, быстро обволакивающихся пушком голубоватого чистого пепла, да крошки от черных сухарей остались на берегу. Мы в пути.
Серая стена скал, черные вздутия не то над водой, не то над туманом, выползшим из ущелий, – это и есть Карбонах. Я отыскиваю глазами терраску, по которой мне придется опять ползти с веревкой, готовлюсь к высадке. Вон, кажется, терраска. Нет, то просто расщелина. Гляжу в напружиненный, жилисто-бурый затылок Прохора. Жду команды. А он сам опять возьмет шест.
Но что? Лодка минула то место, где мне удобно высадиться. Прохор ведет лодку у самой стены. Куда же он? Впереди скала выдвигается углом, и там, под ней, почти торчмя, в рост, ходят друг за дружкой деревья, еще не обломавшие всех своих веток и не рассыпавшие хвою. Деревья по кругу ходят, заныривают и так же мгновенно вдруг выметываются из глубины, трясут своей набухшей тяжелой кроной.
Прохор задумал что-то крайне рискованное. Когда до деревьев осталось метров пять, он с тихой скорости переключает мотор на самую высокую, успевает крикнуть мне:
– Держись! С богом!
Мы оказываемся накрытыми водой, в следующую секунду – ощущение подводного звенящего вакуума. Потом опять давление воды на голову. Это сменяется ветром. Перед глазами взбугренные, нет, не струи, а пласты, оловянно-белесые, они уносятся за бортом, скользя.
– С-славно… – Прохор поворачивает ко мне наморщенную в остуде щеку. – Напрямки-то с-славно. А так бы… сколько бились.
– А если бы мотор вдруг заглох? – спрашиваю я, наблюдая теперь издали, как река за водоворотом разбивается на острых скалах. Я забыл упрекнуть Прохора, что он не по возрасту безумен, лихачеством его тут некому любоваться.
– Что? – Прохор все ко мне щекой: щека, высыхая на ветру, вздувается щетиной. Он опять дает большую скорость и пересекает реку, тут уже не столь бурную, но сильно засоренную.
Вспомнив о моем вопросе, мужик поворачивается ко мне всем лицом.
– А ч-что б-бывает, когда самолет над г-горами ломается? – тоненько хихикая, ставит он вопрос в свою очередь. – Т-то…
Потом, видя, что я прихожу в себя, деловито рассказывает, как в прошлые времена Абакану люди раз в год приносили в жертву быка с белым пятном на лбу; плот с привязанным на нем быком пускали в самые водовороты. Приносили в жертву, чтобы, сдобрившись, река не убивала их, людей. Нечего сказать, успокоил.
Берега мельчают и отдаляются так, что камни на них уже неразличимы. Течение останавливается совсем, Прохор объявляет:
– С-самые тиши. Зачались. Самое с-славное место.
Он выключает мотор и налаживает спиннинг.
– П-попытаем счастье. Н-на тишах всегда фарт.
Благословенны вы, не тронутые цивилизацией уголки! Едва блесна скрывается в загустевшем, ленивом омуте, как вдруг в руках ошеломленного мужика катушка начинает тарахтеть с такой быстротою, что через три-четыре секунды на ней остаются последние метры сатурновой лесы. Из омута выбрасывается и встает свечой что-то вроде сутунка, трясется, опускается, тонет и снова выбрасывается. Лодка начинает рывками ходить. Прохор ласково укоряет:
– Эх ты, якорь-курица!
У Прохора вид такой, будто он правит рысаком, несущим его по гладь-дороге. А где рысак – не видно.
Правит десять минут… двадцать… полчаса… Рысак выбивается из сил… Лодка раскачивается на месте. Слышно, как тяжелая, успокаивающая вода чмокает о черный, густо насмоленный бок лодки.
– Т-теперь мы его… этак, милого, руками. – Сказав это, Прохор, однако, торопливо, несколько нервно, шарит свободной рукой по дну лодки, у себя под задом.
Ударил Прохор рыбу багром у самого хвоста. Неясно, зачем ему было туда тянуться, когда плосколобая рыбья голова ткнулась в самый борт. Уж не потому, конечно, что это полутораметровое конусное тело, блещущее искрообразными пятнами, завершалось у хвоста эффектной расцветкой – ярко-красной, такими бывают иногда листья осенью на осине.
Рыба, придавленная рыбаком повдоль так, что колени его пришлись к жабрам, а руки на серых скользких плавниках, была способна еще к сильному сопротивлению, потому Прохор не извлекал багра и заматывал, стягивал ее брезентом. Мне было категорически приказано сесть сверху на брезент, давить и держаться за что можно, чтобы не вылететь в воду. Мозжание рыбьего тела, теряющего упругость, переходило сквозь толстый брезент и глохло где-то во мне.
Тянуло на философию по такому поводу. Тянуло вспомнить «Старика и море», где была предельная необходимость; и еще подталкивало вспомнить «Царь-рыбу», где этой необходимости уже не было, вернее, была, но не предельная, и вот теперь мы… Впрочем, об этом, наверно, думать не надо. Было время, когда я по молодости по поводу и без повода пускался в рассуждения насчет того, вправе ли мы юридически лишать жизни зверей, ниже нас по развитию стоящих… Или все же… все же всегда об этом думать надо? Всегда? Если хочешь классифицироваться в этом запутанном мире по разряду людей, а не вот этаких хищных рыбин… Да-а…
Прохор в азарте победителя! Перегоняет он лодку опять ближе к перекату. Снова выбрасывает блесну:
– Начало л-ладное, – объяснил мне. – Т-таймень по одному не быва-ает. П-по десять штук ходят. Пофартить должно.
Я слежу за натяжкой лесы, стараюсь представить, как там, в десяти – пятнадцатиметровой глуби, где гаснет подводное течение, вернее, на границе двух течений, верхнего и нижнего, ходят огнехвостые вот эти существа, которых в прежние времена во всех реках Сибири была уйма, теперь они вот сохранились только в этаких глухоманях. Ведают эти существа или не ведают, сидя тут, в тиши, что становятся реликтами как бы?
До вечера Прохору удается вытянуть еще одного реликта, почти такого же размера. И я опять с болью в душе и даже не с болью, а с каким-то этаким гнетущим пронзительным подсасыванием, я опять думаю: «А надо ли? Есть ли уж такая особая на это у Прохора необходимость, при которой говорят жестко, на выдохе: или – или?» Не лучше ли, если бы этот реликт оставался здесь, в немереной глубины черном омуте, завораживая путников присутствием тоже немереной тайны?
На закате солнца поднимаемся на Окуневое озеро. Оно, продолговатое, вытянулось километра на три, соединяясь с рекой узким белым водопадом. Еще раз: о, будьте вы благословенны, не тронутые цивилизацией уголки!
Я удивляюсь серебристо-золотистому кипению озера. Это зорюет рыба. Надо видеть, чтобы верить. Тучами порхают утки, гуси, они опасаются в этот час всеобщего рыбьего жора садиться на воду, чтобы не оказаться в пастях многочисленных озерных хищников. Птицам порхать долго тяжело – у них после линьки еще не совсем отросли маховые перья. В Новосибирской области, за нашей деревней Никольск, такие табуны мальчишкой я встречал на болотах. Мы с пращами подкрадывались, приподнимались, раздвигали ножевидную, опаляющую пальцы осоку и на чистине видели утиную стаю. Птицы успевали заметить нас за секунду вперед – и вся болотная чистина на гектар взрывалась крыльями. Птицы, наполнив свистом воздух, после двух кругов полета опускались на воду с другого конца. Там рыбных хищников не было, утки, гуси, плавая, пугались, наверно, только нас. Кстати, взрослых охотников тоже не было.
Щуки ни на что не похожи. Вытащишь ее и сразу же отпрянешь: голова огромная, черная, точно чугунок, а тело тонкое, короткое. Или это не щуки? По зубастой, взявшейся мохом голове чудищу дашь сотню лет, а по телу – средняя щучка. Прохор уверяет: щуки.
Прохор, засаливая щуку, всякий раз проделывает эксперимент: отрубает щучью голову и в ее пасть просовывает ее же, щучье, тело и так, в таком виде, кладет в бочку.
– В-вот, она и сама себя может проглотить, – удивляется он. – А про щуку Бориса Годунова не слыхал? Ей сто семьдесят лет б-было, когда ее изловили. А з-за границей, сказывают, триста лет щука прожила с кольцом, п-пять метров длины.
Потом спрашивает:
– Как думаешь, к-кончится здесь когда-нибудь рыба, как в других местах она к-кончилась? – И сам же отвечает: – Наверное, кончится. Не должна не кончиться. В Ширинской степи озеро Орлиное к-кишело так же. Окуни все были. За час удочкой – двухведерная корзина. А теперь там з-за день – едва на уху достанешь.
«Все везде кончится, все», – хочется мне в раздражении сказать жадному этому мужику, но я молчу. Ох, эта уж наша привычка везде деликатно молчать!..
В пяти шагах шевелится, гнется осока, как при ветре.
Приглядываюсь: там бродят табуны линялых кряковых и гоголей.
А вокруг тайга. Та самая, о которой в прошлом веке писал путешественник и писатель А. Андрианов: «Знаете ли вы, читатель, что такое сибирская тайга? Та настоящая тайга, в которой живут привольно одни звери, где копыто коня никогда не ступало, куда отважится лететь на лыжах только инородец да отважный золотоискатель, охваченный неудержимою страстью поставить все на карту, только бы найти те блестящие крупинки, которые спать не дают, суля воображению горы богатства. Нет, вы не знаете этой заколдованной тайги, не знаете и чар, сокрытых в ее недрах».
3. Счастливая страна
Неделя, как я на Горячих Ключах.
Прохор пять раз в день ложится в деревянное, в зеленой слизи корыто. Я тоже ложусь, но только утром и вечером. Корыто стоит на источнике, вода в него вливается, пузырясь, щекочет плечи и обтекает ноги. Прохор фырчит в наслаждении. Надоест на спине, перевернется на бок. В рот набирает воду, щеки надувает и фырчит с закрытым ртом. Сколько выпивает за день – непонятно; очевидно, не менее как ведра полтора, и все потеет. Лечебное свойство этой источниковой воды, наверно, в том и есть, что потеет от нее человек. Прохор так и говорит:
– Омыть внутренности н-надо. Накипело. Все живое т-требует оммывки.
Перед глазами небо и зубцы гор. В позвоночник, в плечи, в бедро по-живому мягко тычутся теплые, текучие, бурунчики.
За кустами топорщится старая крыша одинокой избы. Ее, говорят, построил какой-то предприимчивый председатель колхоза соседней, Кемеровской, области, чтобы извлекать для артели прибыль. Сюда изредка ходил самолет, садился в тридцати – сорока километрах, и до Ключей добирались по тропам кто как, безнадзорно. Тот самолет почему-то давно перестал летать.
В шестидесятые годы приходила специальная экспедиция медиков, исследовала ключ с точки зрения химии, физики и тому подобного. Составили медики докладную записку, основательную, серьезную, с серьезным выводом: строить бальнеологический санаторий! Но строительства нет и неизвестно, когда будет.
Сколько их, этих первобытных здравниц, не внесенных на карту, разбросано по Сибири! Мысль у меня давняя: пройти с кинокамерой по всем таким местам, заснять и показать людям в городах.
Вот западная и центральная части Саян. С хребтами Араданский, Сабинский, Обручева, Танну-Ола, Сангилен… Впадины, котловины, ущелья. Пойди по реке Барахоль – увидишь растекающийся пар, жердяную загородку – тоже древняя народная лечебница.
Северо-восточнее озера Тере-Холь, в устье ручья Баяй, есть минеральные источники, куда тувинцы и хакасы добираются верхом на лошадях. О пользе минеральной воды, стекающей вдоль Белино-Бусинского горного разлома, и кремнекислом, сероводородном с примесью радона источнике в междуречье Чаван-белин я слышал также давно. Тут люди, добравшись кто как, лечатся до первого снега, который выпадает в сентябре. Последняя партия людей уходит, а с гор спускаются звери. Они сперва скапливаются в нижней части густого хвойника. При снеге и морозе пар плотнее охватывает леса, укрывает опустевшие шалаши, землянки. Звери обживают «курорт» по-своему (никто еще не догадался остаться, без ружья, конечно, в зиму и понаблюдать, как они, звери, обживают, лечатся, и у меня давняя мечта самому это сделать), до следующего лета тут живут. А поздней весной, когда снова люди появляются, звери уходят.
Очень популярны среди хакасского и тувинского населения лечебные воды в долинах малых рек Улуг-Адыр-ои, Нижнего Кадрауса, Кижи-Хема… Кстати, на Кижи-Хеме (источник тут в горах на высоте полутора километров) в 1966 году побывал доктор геолого-минералогических наук Е. В. Пеннекер, он доказал, что источник превосходит минеральную воду многих лучших источников страны, а радона в нем больше, чем в прославленной Белокурихе.
У подножия перевала Чойган-Дабан были знаменитые исследователи Сибири Крыжин, Грум-Кржимайло, Обручев… Все они выражали надежду, что вот государство курорта. Минуло сто лет, а на Чойган-Дабане пока жмутся лишь четыре черных срубика да один колодец.
К западу от Чойган-Дабана древняя тропа ведет к другой минеральной воде, к той самой, о которой в прошлом веке топограф Крыжин писал, что «она еще знаменитее своими углекислыми ключами и посещается как нашими пограничными жителями, так и из далеких стран приходят к ней».
Нет на планете минеральных источников, подобных которым не имелось бы на земле Сибири. Реки целебной воды у нас бегут без пользы!
И при этом-то – дела-а! – к нам везут бутылки с минводой из Ставрополья! При этом-то сибиряку врач советует ехать на воды в Ставропольский край или еще дальше! Путевочника из Красноярска, Иркутска, Черемхово, Кызыла везут туда чаще на самолете. За семь тысяч километров. Но на самолете не везут на Чойган-Дабан. Хотя от Красноярска всего четыреста с немногим, от Иркутска – триста пятьдесят, от Черемхово – двести восемьдесят километров. Не везут.

