
Полная версия:
Сталинград: дорога в никуда
Утром другие события отвлекут от пустых, в общем-то, размышлений.
Кузнечик
Уж такая военная жизнь: раньше, чтоб увидеть, что делается под ногами, приходилось наклоняться, а из окопа всё перед глазами. К этому надо привыкнуть, что глаза всегда на уровне земли. Когда к этому привыкаешь, многое перестаёшь замечать.
Утром Иван, проснувшись, посмотрел на безоблачное небо, нехотя поднялся, сходил по малой нужде, а после этого всегда бывает расслабленность.
И случайно посмотрел не в сторону немцев, куда все смотрят всегда, а в сторону Волги, куда если и смотрят, то от случая к случаю. И в пожухлой траве увидел кузнечика.
Тот, слегка покрытый пылью, сидел недвижно. Казалось, что жизнь в маленьком тельце прервалась.
Но присмотревшись, Иван заметил, что тот перебирает лапками, порадовался этому. И сказал, обращаясь к новому знакомцу:
– Что, брат, и тебя война пылью обсыпала?
И добавил:
– Тоже небось не сладко. Вон, и травы-то хорошей нет.
А подумав, продолжил:
– С таких харчей не располнеешь.
Хотел Иван дать зелёную травинку кузнечику, но ничего и близко, и вдали не было. Кругом один пыльный сухостой. А его никто есть не будет.
– Да, брат, на войне всем не сахар.
– И с кем ты разговариваешь? – поинтересовался подошедший Сашок.
– Да вот живность объявилась на нашей территории.
Взводный, прищурившись одним глазом, посмотрел на кузнечика, улыбнулся и подхватил шутку:
– Намекаешь, надо его на довольствие поставить?
– А что, запишем красноармеец Кузнечик. Глядишь, на него лишнюю пайку и дадут.
– Может, ты и прав, – согласился Сашок.
– Ну не траву же пожухлую есть. Он же не корова, сеном не питается.
– А чем? – поинтересовался взводный.
– Чем-чем, не знаю чем, – пожимая плечами, ответил Иван.
Пока они рассуждали, не заметили, как возле них собрался весь народ.
Новое развлечение, раньше не наблюдаемое, а потому не привлекавшее внимания, появилось во взводе. Всем хотелось посмотреть на нового жильца, а некоторым даже потрогать.
Но Иван был начеку, останавливал словами:
– Не трогай, испугаешь.
А особо ретивым бил по рукам и возмущался:
– Дай вам волю, всё затопчете.
И на них же выругался ласково:
– Охломоны.
Целый день тишины, взвод обсуждал кузнечика, сожалея, что нет такого маленького обмундирования, чтобы одеть его по всей форме. И все смеялись, рассуждая о новом пополнении.
А оно, это пополнение, даже и не знало об этом, продолжая сидеть, как и сидело. Иван даже подумал:
– Может, он тоже контужен.
И ему стало жаль нового соседа. В обед, нацепив на травинку кусочек хлеба, подал новому знакомцу. Но тот есть не стал. И Иван согласился с ним, сказал извиняющимся голосом:
– Твоя правда, харчи не ахти какие. Но где других-то взять? Сам видишь – война кругом.
Кузнечик молчал, соглашаясь с ним. А Иван продолжал, обращаясь к нему:
– Ты бы себе, брат, окоп вырыл. А то, неровен час, грохнет так, что костей не соберёшь. Немец шутить не будет.
Иван ещё долго разговаривал бы с кузнечиком. Но день приближался к ночи, и после не очень сытного ужина, пожелав кузнечику спокойной ночи, уже сам подумывал пристроиться спать, как неожиданно в сумерках на позиции прибежал ротный.
В одной руке держал гранату, в другой пистолет и приказал немедленно отойти на новые позиции.
– Отступать, – невесело скомандовал взводный, выслушав приказ начальства.
Ему тоже, как и всем, на ночь глядя, тащиться неизвестно куда и маяться от безделья, пока взвод копает окопы. Это не радовало.
Хорошо, что ночью немецкие самолёты не летают.
Отступать, когда барахла с каждым днём всё меньше и меньше, легко. Собирать, кроме лопат и топоров, было нечего.
И Иван подумал, что, если так дальше пойдёт, у него из обмундирования одни портянки останутся.
Перед тем как выбраться из окопа, Иван подошел к тому месту, где по его прикидкам должен сидеть кузнечик, и сказал с легкой грустью, возникающей при расставании с новым, но приятным знакомым:
– Прощай, брат. Ты тут сильно не скучай. Мы скоро вернёмся.
Подумал, потоптавшись на месте, и добавил:
– Все одно вернёмся. Осталось недалеко до города, за один день дойти можно. Как немец ни упирается, а все же он побежит назад. Недалек тот день, когда вся страна будет свободной. Так что, брат, не отчаивайся. Жди нас.
Хорошо бы его было взять с собой. Пустой спичечный коробок для него бы нашли. Но где его отыскать в такую темень.
В наступившей на мгновение тишине стало слышно, как застрекотал кузнечик.
И все во взводе вспомнили про него, и всем стало грустно уходить с обжитого места и от нового знакомца.
Война не ждёт. Война торопит. У неё своё время. Для кого-то оно остановилось, для кого-то ещё продолжает идти. И в этом времени нет ни часов, ни минут, а есть кровавые события, которые, следуя одно за другим, и обозначают время войны.
74‑й разъезд
Взвод выбрался на дорогу и пошел в направлении города.
Ивану казалось, что сейчас упадёт на землю и не хватит сил подняться, а будет лежать до тех пор, пока не заболят бока.
Но ноги всё несли и несли, и не было конца движению истомлённых войной людей.
Где им обозначено место, никто не знал. Шли, пока не остановят и скажут: здесь линия обороны.
Хорошо если овражек рядом, можно худо-бедно хоть не блиндажик вырыть, а нору. Всё крыша над головой. А уж заберёшься туда, и жить становится веселей.
Но взводу, да и всей роте, не повезло. Место выпало в чистом поле. Как говорится, сто верст – степь вперёд, сто вёрст – назад. Как хочешь, так и крутись. И если б не железнодорожный разъезд между станциями Абганерово и Тингута, то и не поймёшь, где ты находишься.
Уже утром на стоявшем прямо километровом столбе разглядели черные на белом фоне цифры 74.
Таких разъездов тысячи по России. Водонапорная башня с водоразборной колонкой, полуразрушенный, почти пустой угольный пакгауз, будка обходчика с вывороченным окном и два семафора, обозначающие вход и выход. Правда, один, вырванный взрывом бомбы, лежал на рельсах, перегораживая дорогу. Семафор с другой стороны стоял как ни в чем не бывало и показывал «путь открыт».
И никто, никогда, в никакие времена не узнал бы о существовании разъезда, кроме тех, кому случалось проезжать мимо, и тех, кто обслуживал это техническое сооружение. Если бы не война.
И вдруг это ничем не примечательное место сначала обвели кружочками на топографических картах, а потом название зазвучало в приказах о наступлении с той и другой стороны. И наконец, название «74‑й километр» прозвучало в сводках с фронта и появилось в газетах.
Насыпь железной дороги – хорошая линия обороны, стоит её слегка укрепить, отрыть окопы.
Перед тем как копать, Иван сходил к водонапорной башне с надеждой на остатки воды и не столько для питья, а так, хотя бы руки намочить и лицо ополоснуть. Но пробитая снарядами и осколками башня не оправдала его надежды. Кроме пыли и песка, в ней ничего не было.
Светало. В будке обходчика на двери висел замок. Иван заглянул внутрь через оконный проём без рамы. У стены топчан, в противоположном углу у двери буржуйка, две опрокинутые табуретки и мятое ведро на полу. Посетовав, что разжиться нечем, вернулся к своим, на всякий случай, захватив одну табуретку с собой.
Лейтенант, заметив его отсутствие, спросил:
– Ты куда запропастился?
– До ветру ходил, – не моргнув глазом, ответил Иван.
И поглядев, как взвод копает, напрягаясь из последних сил, добавил оправдываясь:
– Да вот, нашел.
И поставив табуретку перед Сашком, предложил:
– Присаживайтесь, товарищ лейтенант.
Уговаривать себя Сашок не заставил. Сел и подумал, что уже сто лет не сидел на стуле. Всё на земле да на корточках.
Все, продолжая работать, заулыбались, глядя на него. И он, смущённый всеобщим вниманием, поднялся и стал ходить.
А Иван, поплевав на ладони, вздохнул, примеряясь к лопате, и сказал сам себе, втыкая лопату в землю:
– Ну, с богом.
Лопаты, не переставая, звенели, вонзаясь в отвердевшую степь.
Григорий уже откидывал землю вперёд, словно строил стену между собой и немцами. Семёново наследство в который раз помогало.
Дело шло споро. Как говорится, бери больше, кидай дальше. И снова лейтенант бегал туда-сюда, как бы принимая работу.
Ивану хотелось стукнуть его чем-нибудь тяжелым по голове, чтобы не мельтешил. Но облокотившись на лопату, для минутного роздыха, он раздраженно подумал: «А что суетиться? Не для соседа роем, для себя. Жить захочешь, все по совести сделаешь, приказывать не надо».
Иван, не переставая долбить и отбрасывать землю в ту сторону, откуда пришли, продолжал думать: «Окоп без человека – мертвое дело… Это когда долго стоишь на одном месте, всё потихоньку обустраиваешь. И уже не окоп у тебя, а загляденье. А когда целыми днями то туда, то сюда, как ни старайся, хорошо не получится. Силы не те. Измотала война».
И вслух произнёс:
– Эх, измотала…
И смутившись за случайно вырвавшиеся слова, смеясь, сказал Гришке, копошившемуся рядом:
– Мы с тобой теперь мастера окопных дел.
Гришка не ответил, лишь скривил улыбку, а Иван продолжил:
– Первые специалисты в роте, а может, и в полку. А я ведь печник…
Гришка опять промолчал. А Иван продолжил:
– Печник. Кончится война, я тебе такую печь сварганю, любо-дорого посмотреть. Вся деревня сбежится смотреть. Зимой одно полено бросишь – и целый день в избе жарко, как в бане.
Гришка улыбнулся, не переставая копать. Иван замолчал. Копать и говорить не получалось. Копали долго, то ли от усталости, то ли от того, что земля стала ещё тверже.
И новый окоп похож на старый, или Ивану так кажется. Руки гудели, спина ныла.
Ночь ушла незаметно. Едва успели закончить.
– Ну вот, – сказал Иван, сбивая с лопаты остатки глины.
И оглядев свою работу и подмигивая прислонившемуся к стенке окопа раскрасневшемуся Григорию, добавил:
– Дело солдатское – никуда не торопись и везде поспеешь.
А уже солнце показалось. И оно не только согрело вспотевших, а потому озябших бойцов, а внесло в души какую-то радость.
Так радуется любой человек наступающему утру в ожидании только хорошего.
И пока немец не наступал, пока его самолёты не бомбили и сами в атаку не шли, солнечное утро доставляло только радость.
А взгляд на неизрытую воронками, на не пропахшую гарью землю успокаивал утомлённые войной сердца.
Иван закурил и стал любоваться восходящим солнцем.
И Григорий, и все остальные смотрели на восток, где из-за горизонта золотистым краем блеснуло солнце. И эти несколько минут тишины и света, когда никому не хочется убивать пусть даже самого лютого врага, разбудили человеческое в каждом и с одной и другой стороны.
Но уже набежали большие начальники, накричали на средних, средние на меньших, и закрутилась, завертелась карусель войны: застрочили пулемёты, засвистели пули. И потускнело восходящее солнце.
После бомбёжки, от которой барабанные перепонки долго не проходили, пулемётная стрельба казалась тихой отдушиной.
Гансы не унимались. Дивизия продолжала сражаться. Она мешала им своей настырностью. Мешала движению вперёд и победным реляциям. Уже давно должна была уйти отчетность в высшие штабы, что советская дивизия номер такой-то разбита и дорога на Сталинград с юга свободна.
Это было уже двадцать седьмое августа. Выхолощенная непрерывными боями пехота ещё находила в себе силы не только противостоять, а вгрызшись в землю, сражаться.
Из штабов наверх шли настойчивые просьбы о пополнении. Но бумаги шли медленно, а пополнение всё не прибывало. Однако и у фрицев с этим же было напряжённо.
Первая атака немцев в этот день захлебнулась подбитыми танками и серыми бугорками убитых пехотинцев.
Вторая тоже не задалась. И сгоревших танков, и бугорков стало гораздо больше.
Недешево им обошлись две атаки в этот день. Восемнадцать танков с крестами замерли неподвижно перед позициями дивизии. А сколько фашистской пехоты навечно успокоилось в этих боях.
Да кто ее считал. Так, прикинут навскидку, добавят для важности и отпишут наверх.
Это газетчики набегут и давай докапываться, сколько ты фашистов положил. Иной обозлится и скажет:
– Сколько было, столько и положил. А если надо, иди считай.
Только подбитые танки все считают. Танк – это не семечки, с ним повозиться надо. А он на месте не стоит, тоже стреляет.
Тридцатого августа дивизия продолжала сражаться. Ещё двенадцать танков недосчитались немцы в строю.
Лейтенант смотрел на дымившие танки и удивлялся:
– Бьем их, бьем, а они всё не кончаются. Сколько же у немца техники?! Одного железа на один танк тыщу пудов надо, а тут танков тысячи. Каждый день ползут и ползут. Они их что, как пирожки пекут?
Иван, как бы соглашаясь с ним, кивал головой, но мыслями он был далеко. И если спросить, о чём он думал в этот момент, то он и не ответит.
Бывает с человеком такое, словно выпадает он из времени. Смотрит в одну точку и ни о чем не думает. Только и делает, что смотрит.
И тут до Ивана дошло сказанное лейтенантом. И он кивнул ещё раз и сказал:
– Вся Европа работает, чтоб нас изничтожить. А уж Гитлер ли, другой ли, главное, чтобы нас не было на этом свете. Мы им как бельмо на глазу.
– Почему так? – удивлённо спросил Сашок.
– Почему, почему, – повторил два раза Иван, не зная, что ответить, а потом сказал: – Бог один, да молитвы разные.
– Ты думаешь?
– Думаю, – заключил как отрезал Иван.
Сашок соглашаясь покивал головой и ничего не добавил. Пристроившись на табурете, прислонившись спиной к стенке окопа, ему невыносимо хотелось спать, но спать нельзя. Может ротный наведаться, а то и батальонный. Так что спать ему днём не положено, а только ночью, когда после прожитого дня уставшее начальство угомонится и уж точно не появится во взводе.
А ветер подул от Волги и принёс запах воды, и наполнил души умиротворением. И ещё сильней захотелось лечь и заснуть. И хотя бы во сне отойти от войны подальше, насколько можно.
В непрекращающихся попытках немцев пробиться к Сталинграду дивизия, обороняясь и наступая, теряла людей и технику.
Горели танки и с той, и с другой стороны. И люди, люди. У войны хороший аппетит.
Казалось, что всё это безуспешно и напрасно. И дивизия таяла день ото дня. Двадцать три человека за один день убиты в батальоне и 24 танка потеряно.
Но не зря бились танкисты. Ведь и у немцев, как у кошек, не семь жизней. И их кладбище росло день ото дня и давно перешагнуло первую ограду, потом вторую. Третью ставить не стали. Их танки тоже чернеют среди воронок.
И на следующий день бои продолжались, и еще 12 танков подбиты нашими танкистами.
Сколько бы еще продолжалось это сражение, сколько бы еще танков с крестами осталось стоять в этих местах, но подошедшие с запада пехотные дивизии сменили танковую армию вермахта. Бои поутихли, но не прекратились совсем.
Да и танков в когда-то большой немецкой танковой армии после этого осталось не более трети. А танкистов только половина. Людей же не восстановишь, как танки. У солдата только две дороги: или в госпиталь, или в рай. А немецкое кладбище всё росло и росло и конца этому не было видно.
Леонид
Вагоны качались вправо-влево, гремели на стыках, выводя мелодию:
– Тратата, тратата…
Ветер, врываясь в открытый настежь проём теплушки, не приносит охлаждения. Солнце застыло в зените. И жарит так, что сводит с ума. Степь, бескрайняя степь. Ничего, за что можно зацепиться взглядом: ни деревца, ни кустика. Редкий полустанок на мгновение оживлял унылую картину, и снова бесконечная степь.
Тридцать человек, третий взвод второй роты третьего батальона энского полка энской дивизии, втиснутые в пропахшую свежей краской новенькую теплушку, утомились от беспрерывной езды.
Эшелон бы вообще не делал остановок, но паровозу нужны уголь и вода. В такие редкие и недолгие остановки удавалось набрать свежей воды вместо теплой жижи, плескавшейся в бачках.
Лейтенант на первой такой остановке, обращаясь ко всем сразу, сказал:
– Если что, я в соседнем вагоне.
И ушел в соседнюю теплушку к своему другу по училищу.
После его ухода откуда-то появились карты, и игра в подкидного началась. То и дело слышались голоса:
– А вальта не хочешь?
– А козыря не желаешь?
– На, получи!
Тягомотная езда, длившаяся уже неделю, выхолащивала не только нервы, но и душу. Слишком маленькое пространство вагона, где тридцать человек не могут жить, ежеминутно не сталкиваясь друг с другом, если не физически, то душевно. А когда всем на круг нет и двадцати, то нужно какое-нибудь развлечение, тем более ждущая впереди неизвестность пугала.
Война уже не была чем-то привлекательным. Там убивают, и на чужое горе они, ещё не нюхавшие пороху, насмотрелись. Но страх перед войной и желание стать героем ещё не сгорело в них.
Каждому казалось, что он, только он совершит что-то героическое и о нем напишут во всех газетах и будет говорить вся страна.
Но до войны ещё надо доехать. А сейчас в вагонной и душевной духоте все стали раздраженными. И как ни старайся не доводить до стычек, обязательно кому-нибудь перейдёшь дорогу. И чем тяжелее была атмосфера, тем чаще вспоминались мама и дом. И до слез хотелось прикоснуться к родному человеку.
Рыжеволосому Леониду нет и восемнадцати. Год он себе приписал. Военком посмотрел в свидетельство о рождении, посмотрел на Леонида, ещё раз посмотрел в свидетельство. Подделка даты бросалась в глаза. До войны бы он этого не спустил, а теперь закрыл глаза на потёртости. Должен же кто-то воевать. Ещё раз посмотрел на Леонида и, протянув ему документ, сказал:
– Иди на комиссию.
Леонид, ожидавший худшего, подскочил и помчался в коридор.
Матери сказал вечером. Она не плакала, не уговаривала пойти и сказать военкому правду, постояла, посмотрела в окно, села за стол и, подперев голову одной рукой, ладонью другой водила по скатерти и молчала.
Леонид ходил по комнате и говорил ей:
– Ма, я должен, понимаешь, должен.
Она молчала. И от этого молчания Леониду становилось не по себе.
– Ма, я вернусь, я обязательно вернусь. Вот увидишь.
Её лоб сморщился, но она продолжала молчать и водить рукой по скатерти. Он не выдержал и спросил:
– Мам, почему ты молчишь?
Утром, глядя на её осунувшееся лицо, на мешки под глазами, Леонид не подумал, что она не спала всю ночь. Он даже слегка обиделся на неё. Ему казалось, она не понимает и не любит его.
В военкомат пошла вместе с ним. Внутрь её не пустили. У ворот стояли такие же, как она.
После обеда переодетых в новенькую форму вывели во двор, построили и сделали перекличку. Строем вышли из ворот и направились к вокзалу.
В зелёной форме и в сапогах, среди сотни ставших похожих друг на друга, она не узнала его. И даже показалось, что его здесь нет. Она хотела вернуться к воротам, но он окликнул:
– Мам…
Нет, форма не шла ему. Она топорщилась на нём. И ноги в широких голенищах сапог болтались, как гвоздь в ведре.
Он шёл и смотрел на неё. Только сейчас он понял, что она самый дорогой человек.
До вокзала дорога оказалась не длинной. На путях стоял состав из одного вагона и теплушек. Многие привыкшие ездить в классных вагонах и не знают о существовании теплушек. А ещё есть платформы, на которых приходится ехать под дождем и снегом.
Колонна встала перед поездом. Человек в звании майора скомандовал:
– Вольно. Разойтись.
Колонна вдруг рассыпалась. Кто заторопился к провожающим, остальные потянулись к папиросам.
Леонид подошел к матери. Он боялся, что она будет плакать и ему будет стыдно за неё. Но её глаза были сухи, только пальцы теребили рукав гимнастёрки.
К майору подошел железнодорожник, приложив ладонь к фуражке и наклонившись к нему, что-то произнёс. Майор кивнул головой и, посмотрев направо и налево, скомандовал:
– По вагонам!
Леонид оглянулся. Майор поворачивал голову направо-налево, смотрел, как выполняется его команда.
Младший лейтенант, их взводный, до этого стоявший в стороне с такими же, как он, молодыми офицерами, встрепенулся. И совсем не командирским, а тоненьким голоском прокричал:
– Третий взвод, по вагонам!
И вторя ему, по перрону понеслось:
– Второй, первый…
Третий взвод зашевелился и медленно, словно нехотя, не бросая дымящихся папирос, пошел к вагону. Леонид двинулся вместе со всеми.
Пальцы, теребившие гимнастёрку, сжались. Леонид шёл, рука матери тянулась за ним, и вдруг гимнастёрка выскочила из её пальцев и рука опустилась и повисла безжизненной плетью.
Он оглянулся. Мать стояла, прижав ладонь к губам. Вот-вот у него брызнут слёзы. Он торопливо залез в вагон, встал у широкого проёма и оглянулся. Только сейчас он пожалел, что приписал себе год.
Но железнодорожник поднял жезл, паровоз свистнул, вагоны качнулись, лязгнули и плавно двинулись и понесли его в новую неизведанную жизнь.
Он махнул, и мать, не отнимая ладони ото рта, свободной рукой махнула в ответ. Сделала несколько шагов вслед уходящему поезду, остановилась и рука, махавшая ему, опустилась вниз.
Поезд, изогнувшись, повернул, и матери не стало видно. У Леонида навернулись слёзы. Но поезд, разогнавшись, выветрил их.
Все в вагоне молчали, для всех расставание было больно. Но наступила ночь, и шинель вместо постели, и вещмешок, а в просторечии сидор, вместо подушки – не самые лучшие условия для сна.
Леонид долго ворочался, и наверное, не он один, но под утро заснул. Сон был тревожный, снилась ему мать, она была чем-то недовольна, наверное, им. С чувством вины перед ней он проснулся. Он лежал и думал о ней.
За ночь вагон остыл. Утренняя прохлада обволакивала спящих. Спавшие вповалку прижимались друг к другу. Вставать было лень.
Леониду захотелось есть. Он пошарил в вещмешке, достал и стал грызть сильно солёный брикет ячменной каши. Потом уже на войне узнал, что эти кирпичи прозвали «кирза».
Вдруг вагон дёрнуло. Все подскочили. Вагон ещё раз дернуло, поезд остановился. Выглянули в степь. Со стороны солнца на поезд летели самолёты.
– Воздух! – крикнул выскочивший первым из соседнего вагона молодой лейтенант. И следом за ним, по составу пронеслось:
– Воздух, воздух…
Все бросились из вагонов и помчались в степь. И снова прозвучала команда:
– Ложись!
И все с разбега плюхнулись в пыльные степные травы и ждали бомбёжки. Немецкие самолеты прошли мимо.
Все, ругая машиниста и глупых командиров, заставивших валяться в пыли, отряхиваясь пошли к вагонам.
И снова набившись в теплушки, смотрели по сторонам в ожидании самолётов, а паровоз, пыхтя и посвистывая, как бы извиняясь за вынужденную остановку, уносил их от первой, хотя и не настоящей, встречи с немцами.
И вдруг неожиданно, словно ниоткуда, возник маленький самолёт и стал пикировать на состав. Из него вытянулись две красноватые нитки и уперлись в теплушки. Пули рвали доски, разбрызгивая щепки, дырявили крышу. И крики, крики. Так кричат не от испуга, так кричат от нестерпимой боли. В их теплушке тоже раздался крик и тут же оборвался.
Леонид успел оглянуться и увидел: вдруг Серёга широко открыл глаза, схватился руками за простреленную грудь и захрипел. Леонид хотел броситься к нему, но что-то больно и его толкнуло в грудь.
– А! – вскрикнул от боли, схватился за это место рукой, согнулся и подумал, что ранен. Он боялся, если уберёт руку, то оттуда хлынет кровь. Боль прошла. Осторожно убрал руку и что-то маленькое блестящее, соскользнув, упало на пол теплушки. Нагнулся и поднял. В руке оказалась пуля. Он долго и внимательно рассматривал помятую пулю. Видно до того, как попасть в Леонида, она зацепила металлическую стойку вагона.
– Во, – показал Леонид на вытянутой руке пулю. Все крутили её в руках, подкидывали на ладони и говорили:
– Повезло тебе.
И только после этого заметили затихшего в углу земляка Леонида. На груди у него уже облепленные мухами были два маленьких красных пятнышка. Попытались растолкать, как всем казалось, спящего или потерявшего сознание, но он оставался недвижим.
А когда подняли, под ним оказалась кровавая лужа. Вот он лежит в центре вагона, врывающийся ветер проносится, едва касаясь его стриженой головы. Руки сложены на груди. Все стараются не смотреть ни на него, ни на то место, где пули самолёта достали его, где ещё алеют свежие пятна.
В теплушке наступило тягостное молчание. И если б не случайность, и Леонид бы лежал рядом. Но, видно, фортуна сегодня улыбнулась ему. Он стоял поникший. Кто-то протянул дымящуюся папиросу:
– Покури, легче будет.