
Полная версия:
Сталинград: дорога в никуда
Весь взвод обеспечил ножами. Не задаром. Кто что даст: кто пачку махорки, кто галеты, кто тушёнку.
Ножи-то он стал делать по старой памяти, ведь отработал месяц молотобойцем в колхозной кузне. И хоть человек он был старательный, кузнец сразу определил его предназначение:
– Нет, малый, ты не кузнец, не нашей ты породы, тебя к механизмам тянет, а не к нашей работе. Ты хоть сто лет стучи, а кузнецом не станешь. Металл, он понимание любит, а ты не туда смотришь.
Семён и сам это чувствовал, а потому не обижался.
И если случалось трактору или автомобилю остановиться возле кузни, он, как завороженный, ходил вокруг тарахтящей техники, вдыхал казавшийся волшебным запах бензина и с уважением смотрел на водителей.
Так у него появилась мечта стать трактористом. И он её бы осуществил, но началась война. Но и здесь, если была возможность поговорить с водителем, он обязательно это делал.
И хорошо, если попадался обстоятельный человек, с которым и побеседовать одно удовольствие, но чаще встречались водители, не любившие своё дело, недовольные всем: и войной, и машиной, и начальством, а главное дорогами, вернее, их отсутствием. Для них автомобиль обуза, а не радость.
Но Семён был не такой, работу он любил. И всё, за что ни брался, выходило у него ладно.
Нож с выжженной гвоздём на рукоятке неровной надписью «Другу Ивану во второй год войны» подарил просто так.
– Бери, – сказал он, подавая нож. – Мужик ты дельный. Пригодится. А дураку что ни дай, всё одно толку не будет.
На кого он намекал, понятно без подсказки. Есть во взводе такой человечек. Это про него Семён любил повторять вслух смеясь:
– Гришка против меня куда там, боевитее и шебутнее. Первый парень в нашем взводе. Такого героя немец увидит, до самого Берлина драпать будет.
От него только непорядок, а больше ничего. А непорядок терпеть Семён не мог, у него-то, как говорится, все чин по чину. Его вид всегда радовал начальство своей опрятностью, лицо – невозмутимым спокойствием и исполнительностью, а умением схватывать мысль вышестоящих на лету радовал вдвойне.
Когда немцы взялись наступать, ему, как и всем, стало страшно. А грохочущие танки, что вот-вот наползут, раздавят и расплющат, напугали своим количеством.
И захотелось выскочить из окопа и бежать куда глаза глядят, главное, отсюда подальше. Но посмотрел на спокойно стоящего Ивана, и сердце стало биться ровнее, застыдился своей минутной слабости. Оглянулся на Гришку, тот неистово крестился. И Семён со злорадством подумал:
– Что ж от тебя страх бог не отгонит.
А вслух добавил иронично:
– Эх ты, христово племя.
Потом, забыв про всех, вскинул винтовку и стал, старательно целясь в бегущие серые пятнышки, стрелять.
Иногда пятнышки исчезали. И непонятно, упал немец навсегда или, распластавшись в высохшей траве, зажав рану, зовёт санитара.
И злость овладела им, и забыл он про свой страх и про всё на свете. Виделась ему Серафима Степановна, и хотелось к ней теперь, сейчас. Но разве так получится?!
А гансы бегут, торопятся так, словно ничего не боятся. И нет для них смерти на этом свете.
И наша артиллерия заработала, и там народ делал своё дело старательно. Танки, после того как несколько штук задымили, хоть и ползли в их сторону, но не было в них той абсолютной уверенности, которая бывает в начале боя.
А когда многие наелись снарядов так, что больше не сдвинулись с места, остальные повернули обратно.
И возликовал Семён, и все возликовали. И чадящие танки вызвали у него в душе детскую радость. И он, никого не стесняясь, кричал вслед убегавшим фрицам:
– Что, сосисочники, кишка тонка? И шнапс не помогает!
И все засмеялись. Так смеются после тяжёлой кровавой работы, когда страх кончился и эту пустоту внутри каждого замещает смех.
А после успокоились и сели отдыхать. И хотелось, чтоб немец сегодня не наступал. Но бог не слышал их молитвы, и все повторилось. И страх в начале, злость в середине и смех в конце. Только сил становилось всё меньше и меньше.
От сверхчеловеческого напряжения к вечеру, когда всё утихло, едва-едва таскали ноги. И только одно порадовало Семёна – подбитый Иваном танк. И он сказал так, словно сам это сделал:
– Ну ты, Иван, герой.
Помолчал и добавил:
– Да.
Иван отмахнулся, хотя и самому было приятно. Он ходил немного важный, и его слух ласкали слова похвалы.
Но усталость, усталость, не столько физическая, а скорей, от сверхчеловеческого напряжения и страха, давала о себе знать.
Только сон мог спасти измученные души. И они заснули. На каждом лице светилась улыбка. Чему они улыбались – то ли своей маленькой победе, то ли снившимся родным.
Но летние ночи коротки, а военные ещё короче. А усталость после тяжёлого боя такова, что хоть тысячу лет спи, все одно не отдохнёшь.
И встали утром, как после большой пирушки. Головы ещё плохо соображали, ходили смурные и смотрели за бруствер с мыслью:
– Не собрались ли гансы повторить вчерашнее?
Но гансы вели себя тихо. И это спокойствие немцев порадовало всех. И взводный, пробегая мимо, спросил:
– Как думаешь, Семён, не полезут здесь немцы?
– Думаю, нет.
– И я так думаю.
И обрадованный лейтенант, поглядывая на подбитый танк, как на памятник геройству его взвода, побежал дальше по своим делам. А Семён, тоже не зная, почему двинулся за ним, и, наткнувшись на стоящего без дела Григория, спросил с иронией:
– Что там твой бог говорит, когда война кончится?
– Когда победим, тогда и кончится.
– Не скоро, – почёсывая затылок, нерадостно произнёс Семён.
И желая продолжить разговор, спросил:
– Как настроение?
Гришка молчал. Семён понял, что дальнейшего разговора не предвидится, а поговорить хотелось, пошел искать Ивана.
Но судя по помятому виду, а другого после вчерашнего ни у кого во взводе не было, Ивану не до болтовни.
Семён потоптался, развернулся и пошел на своё место.
Пойти бы погулять, да куда. Только высунь голову, на неё всегда найдётся охотник. И будешь лежать с дыркой в голове.
Семён успокоился, присел, и на него нахлынули воспоминания, и так ему стало тоскливо, что хоть плачь, хоть вой. Хорошо бы занять себя чем-нибудь, чтобы отвлечься от горьких мыслей. Но с другой стороны, ничего делать не хотелось, да и просто валяться с открытыми глазами надоело. Сонное настроение кончилось, а наступившее затишье расслабляло.
И всем, даже лейтенанту, захотелось, чтобы этот день прошел тихо. И он действительно прошёл тихо.
Но верхнему начальству тишины и покоя не хотелось, вот они и выдумали наступление. Ещё и приказ не написали, а уж до взвода докатилась эта весть.
И надо сказать правду, никого не обрадовала. Сидеть в окопе – это одно, а бежать по чистому полю, когда осколки и пули несутся тебе навстречу, и не просто несутся, а в каждом таится смерть, – это совсем другое.
Поэтому Семён спросил оказавшегося перед ним взводного, надеясь услышать обратное:
– Завтра наступаем?
Сашок остановился, посмотрел себе под ноги и сказал, пожимая плечами:
– Приказа пока нет.
Видно, и лейтенанту завтра тоже не сулило ничего прекрасного. В таком наступлении не то что орден, а и медаль не заработаешь.
Это первыми в какой-нибудь город ворваться, тут все ясно – наградят не думая. Глядишь, и повышение досрочно будет.
А когда в чистом поле наступаешь, и награждать вроде не за что. На сто метров отгонишь немца или на двести, ничего не изменится. Да и на карте это почти незаметно. Поэтому на награды не рассчитывай.
Ещё потоптавшись на месте, пошёл Сашок дальше.
Семён достал из вещмешка почти готовый нож и стал точить на оселке. Другого занятия он себе не придумал, а тупо ничего не делать не мог. Мысль о завтрашнем наступлении не давала покоя, нагоняла страх, и чтоб хоть как-то отвлечься, он занялся привычным делом. Это слегка успокоило. Но совсем оторваться от предстоящего завтра не получалось. И эта перемена в лице Семёна была заметна всем. И Иван спросил его:
– Ты, малый, не заболел часом?
Но Семён лишь отмахнулся. Иван подумал, что воспоминания о доме нахлынули на человека. С каждым такое бывает. И в такой момент лучше не трогать, не теребить и без того изболевшую душу, а дать человеку побыть одному с воспоминаниями о доме, о родных. Ведь в этой боли есть и радость: ты хоть и мысленно, а встречаешься с теми, кого любишь.
Утром, перед наступлением, когда наши танки, перемахнув окопы, поползли вперёд, всё внутри Семёна похолодело. Но пересилив страх, подмигнул Ивану и изобразил на лице подобие улыбки. Хотел сказать ободряющее для себя и других, но слова застряли в горле, во рту всё пересохло. И понял, что тянуть больше нельзя, выбрался из окопа и, обдаваемый солярным дымом, побежал за танком.
В другой бы раз он порадовался этому, но сейчас, сейчас… И вдруг у бегущих без всякой команды почти одновременно вырвался крик:
– Ура!
И, слившись в единый звук, это слово придавило страх.
За лязгом и грохотом танков не было слышно ни свиста пуль, ни лая пулемётов.
Иногда танк останавливался и, грохоча выстрелом, откатывался назад и снова начинал своё движение.
И Семёну стало казаться, что скоро они добегут до немецких позиций, и хорошо бы немцы убрались из своих окопов, потому что встречаться лицом к лицу с ними совсем не хотелось, а верней, было страшно. Одно дело ты стреляешь в непонятно что, и это что далеко от тебя, другое – лицом к лицу. И его надо убить, или он убьёт тебя. И не просто убить, а убить глаза в глаза.
Немцу тоже, наверное, страшно, может, даже страшней, чем ему.
Раздался грохот, лязг прервался. Танк вдруг качнулся, остановился, и башня, подпрыгнув, как лягушка, грохнулась о землю. Полуоглушённый взвод распластался рядом.
Первым поднялся Сашок, следом Иван, потом он, после Гришка и все остальные.
Хорошо бы отряхнуться, но надо бежать. Если стоять, то никого в живых не будет. И они побежали. Без танка бежать страшно. Казалось, все, что летело с немецкой стороны, доставалось им, только им.
И Семён уже разглядел лицо фашиста и возненавидел его. И с той злостью, с которой он бежал вместе со всеми, доберись он до живого немца, порвёт его в клочья.
И когда до окопов оставалось совсем ничего, вдруг, как деревья, выросли разрывы снарядов.
Сердце Семёна от испуга опустилось в пятки. И вдруг что-то больно толкнуло в живот, в грудь, в голову. И сам того не сознавая, воскликнул:
– Господи!!! Мама!
Остановился, как будто наткнулся на непреодолимое препятствие, согнулся, так и упал. Несколько раз дёрнулась левая нога, словно продолжала куда-то бежать. И затихла.
И понеслась комсомольская душа куда-то ввысь. А все страхи, все боли, все горести и радости – всё, чем наполнена человеческая жизнь, остались на земле.
Говорят, что смерть обходит человека раз, другой, ну а в третий ее точно не избежишь. Вот так и случилось с Семёном, не обошла его смерть. Вонзилась в него.
И вздрогнуло материнское сердце в далёком семёновом селе. Но она, отгоняя эту страшную мысль, два раза перекрестилась, стала на колени перед иконой и просила Богородицу о здравии сына. Ей казалось, что женское сердце заступницы скорей её поймёт, чем мужское Иисуса Христа. Хоть и слова были те же самые, хоть и повторённые тысячу раз, но не звучали они как обычно. И всё оттого, что на душе было неспокойно. И от этих волнений всё стало валиться из рук.
И пошла к Серафиме.
Но та была невозмутима. Это рассеяло страхи, вернулась к себе и стала опять молиться. Но молитвы не успокаивали.
Промаявшись, легла спать. Долго не могла заснуть, а потом словно провалилась в пустоту. И сон, раскинув над её головой своё бесконечное разноцветье, до утра успокоил растревоженную душу.
Сашок
Взрывы продолжали грохотать и прорваться сквозь них не было никакой возможности.
Взвод залёг и, не видя конца этому грохоту и вздыбливанию земли, стал отползать. И только в своём окопе осознав, что живы, каждый в душе улыбнулся и тяжко вздохнул.
А Сашок, почему-то оказавшийся в окопе вместе со всеми, ходил туда-сюда и сильно волновался, думая, что за отступление взвода без приказа его разжалуют в рядовые и отправят в штрафную роту или, хуже того, расстреляют.
Но когда взрывы утихли, он не увидел ничего, кроме наших подбитых танков. И это дало надежду, что не он один отступил. А что до команды, в суматохе боя, в том грохоте поди услышь приказ отступать. И был ли приказ?
От таких переживаний и от ожидания, что за ним вот-вот придёт следователь с конвоирами, Сашок то сидел на приступочке и бесцельно смотрел в одну точку, то вскакивал и бродил туда-сюда, мешая остальным отдыхать в тишине и покое.
К вечеру его волнения слегка рассеялись, и он, уже наполовину оживший, натолкнулся на Гришку. Взводный, раньше не удостаивавший его вниманием, неожиданно спросил улыбаясь:
– Как настроение?
Вопрос был глупый. Какое может быть настроение, если едва унесли ноги. А двое до сих пор лежат у всех на виду. Поэтому Григорий промолчал, а лейтенант больше не спрашивал, а пошел бродить по окопу, потому что бродить больше негде.
В чистом поле не побродишь. В тот вечер от переживаний решил закурить. С непривычки закашлялся, голова закружилась, и он присел, держась за стенки окопа.
Стоявшие вокруг слегка улыбнулись, но смеяться не стали. Начальство как никак.
А Сашок, прокашлявшись, бросил тлеющую самокрутку и решил больше не курить. Но несколько затяжек подняли настроение, взбодрили, и он, вздохнув полной грудью, махнул рукой и сказал сам себе, но непонятную остальным фразу:
– Дальше фронта не пошлют.
И хоть мысль о вине за отступление не исчезла совсем, но уже не давила, как полчаса назад.
Страх в Сашке взялся не с потолка, их, молодых лейтенантов, выпускников, собрали вместе, построили. Привели под конвоем такого же, как они, молодого парня в помятой гимнастёрке, без ремня. Зачитали приказ о трусости и паникёрстве.
И приказали копать могилу. И пока он копал, то и дело, словно ища защиты, оглядывался на строй, стоящий над ним.
Капитан, руководивший всем этим, посчитал, что могила достаточна по глубине и размерам. Приказал остановиться. Подал руку, помогая осуждённому выбраться наверх, отошел в сторону, взмахнул этой же рукой, которую подавал и крикнул не своим голосом:
– Пли.
Расстрельный взвод качнулся назад, винтовки выплюнули свинец. Осуждённый вздрогнул, словно испугался звуков выстрелов, и, не сгибаясь, прямо, как стоял, спиной вперёд упал в могилу.
Взвод, словно чувствуя свою вину, быстро забросал песком неглубокую яму.
Потом капитан не оглядываясь скомандовал:
– Кругом!
Все повернулись. Сашку стало страшно, а это мог быть он или любой другой.
В тягостном молчании вернулись в казармы. В этот день не шутили.
Весь следующий день дождь лил как из ведра.
Сашок, пробегавший мимо страшного места, увидел, что лившаяся с неба вода размыла песок и кисть руки расстрелянного торчала из могилы, как будто и мертвый он проклинал и войну, и тех, кто лишил его жизни.
Но это, по временным меркам войны, было давно, очень давно.
Нежданно прибежал ротный, окинул взглядом окоп и спросил:
– Убитые есть?
– Так точно. Двое. Зайцев и Егоров.
Ротный почесал шею, пытаясь прогнать доставлявшее ему неудобства насекомое, и сказал:
– Жаль.
И не потому, что ему на самом деле было жаль, но другого слова к этому не приложишь. А по большому счёту плакать о каждом или по-настоящему сожалеть никакого сердца не хватит.
И он сказал лейтенанту, кивая головой:
– Сколько из нашей роты уже на том свете окопы роют…
И добавил уже с едва заметной улыбкой:
– Солдат и в раю солдат.
И собираясь двигаться дальше, стукнул ладонью по краю окопа и сказал:
– Про донесение не забудь.
Сашок, отдав честь, ничего не сказал, и уже собрался идти писать, как появился замполит и сразу спросил:
– Как настроение?
Взводный, держа пальцы руки у виска, вместо ответа дёрнул плечами. А замполит улыбнувшись сказал:
– Ничего, наладится.
И эти слова успокоили Сашка. И мысль о том, что отступил без приказа, исчезла совсем.
После ухода замполита сел писать донесение. Всего-то два человека. Не бог весть сколько. Но их-то он знал лично. Это ротному что, он, может, их и в лицо не помнил. А ему и всем во взводе, тем, кто с ними из одного котелка ел, им тоже жаль, но жаль по-другому, по-человечески, по-товарищески.
И взводный, пристроившись на земляной приступочке, положив на колени планшет, собрался писать донесение. Но ветер поднял такую пылищу, что хоть глаза закрывай.
Мимо, поглядывая по сторонам, прошкандыбал Гришка. Сначала в одну сторону, потом в другую.
Сначала Сашок был недоволен его бесполезными движениями туда-сюда. А потом подумал, что Гришка тоскует об убитых, вот и мечется, не находя себе покоя и не веря, что их не стало. Поэтому, когда Гришка двигался мимо него в другую сторону, сказал сочувственно:
– Что делать, война.
Гришка не ответил, а стал тереть глаза, готовые вот-вот брызнуть слезами.
Взводный, глядя на него, сам чуть не разревелся, но, вдохнув поглубже, только закивал головой. Даже сейчас ему вдруг стало стыдно показать свою слабость перед другими. И он, отвернувшись от Григория, поднимая вверх голову, чтоб переполнявшие его слёзы не полились через край, ушел в другой конец окопа и, повернувшись ко всем спиной, стал смотреть в степь.
И никто не тревожил, пусть человек отдышится. Пусть хоть на секундочку от войны отдохнёт. Потому что, кто знает, может, завтра его очередь догонять тех, кто уже в раю.
А вечер натекал на израненную войной степь. И прохлада успокаивала разгорячённую войной землю. И всем: и людям, и земле, – хотелось покоя хотя бы в эту ночь, хотя бы одну ночь.
Гришка
Гришка был нескладёныш. Всё у него не так. И сапоги не в размер, и шинель на нем, как на пугале, в плечах широкая, книзу длинная. При всяком появлении начальства его старались убрать с глаз долой, чтобы своим видом не портил впечатления от взвода. Старый взводный, глядя на него, говаривал:
– Вот послали на мою голову «счастье».
«Счастье» старый взводный произносил иронично, чтобы всем было понятно, какое оно, счастье. Гришка не обижался. Он и сам себя считал обузой, потому что не везло ему в жизни.
И мать не зря повторяла время от времени:
– К нашему берегу бревно не прибьёт, всё щепки да щепки.
Даже там, в стоявшей посреди леса брянской деревне, он был хоть и в годах, но жених незавидный. Девки его не замечали.
Если и светила ему, то какая-нибудь вековуха или вдова. Хорошие невесты наперечёт, к ним не подступишься. Он и сам это понимал. Хоть в таком возрасте и мечтал о женитьбе, да где взять. А при его должности про это и думать не стоило.
Всю зиму работал скотником на ферме, а с весны пастухом. Работа хоть и не пыльная, но и не окладистая. Если б не их пегая корова Зорька, в которой он души не чаял, ни за что не пошел бы пасти.
Он пас среди вековых лесов и смотрел, как Зорька, чинно ступая, с хрустом ест траву, а после ложится и смотрит на него с любовью.
Вот о чём чаще всего вспоминал он, и слезы сами собой наворачивались на его глазах. И эта бесконечная тоска по дому и отсутствие писем, Брянщина была под немцем, угнетало Гришку.
Только у него во взводе с лица не сходила каждодневная грусть.
По всем приметам Гришке выходило погибнуть первому. Но то ли немец плохо стрелял, то ли Гришка действительно был невезучий, но за год войны не получил ни одной царапины. Хотя за спины не прятался и в атаку ходил вместе со всеми. Народ удивлялся этому, а Григорий повторял:
– Бог меня бережёт.
На эти слова Семён возражал:
– Нет никакого бога!
Григорий не отвечал, а, дёрнув плечами, отходил.
У Семёна чесался язык, хотелось поспорить, но спорить с Григорием бесполезно, он или соглашался, или молчал.
Иван смотрел на Григория спокойно. Хочет верить человек, пусть верит, его дело, службе это не мешает.
Только Семён не унимался и стыдил:
– Ты же молодой парень, а пережитков в тебе, как в древней старухе.
Но пронять Гришку словами бесполезно. Эта податливость бесила Семёна. И он, глядя на Григория с презрением, громко возмущался:
– Одна богомольная овца весь взвод портит.
И с сожалением добавлял:
– Жалко, у меня никакой книги нет про бога. Там всё должно быть прописано. Вот что, тебе читать надо, а не молиться. Надо у замполита спросить. Или он пусть тебе мозги прочистит.
Но и замполиту Григорий оказался не по зубам. Три дня тот с ним бился. Приходил утром, а уходил вечером, а потом махнул рукой, понимая всю бессмысленность своих стараний.
По этому поводу Семён сильно возмутился:
– Вот истукан-то, образованный человек и то пронять его не может. Крепко в нём сидит темнота. Два человека бьются, а победить не могут.
После этого от Григория отстали. Махнули рукой, пусть живёт.
– Что с дурака взять, кроме махорки, – любил повторять Семён, глядя на него.
И брал. Гришка-то не курил.
– Не пропадать же добру, – говорил Иван, тоже забирая махорку.
Иван жалел Гришку, но как человеку помочь, когда все его мысли о доме и что там происходит, – неизвестно. И матери его тоже небось не сладко.
Война разорвала связующее их. Да разве только их. Всех одолевает тоска. Спроси любого, всякий чувствует то же самое, что и Гришка.
Иван не теребил Гришку ни расспросами, ни наставлениями. И поэтому Григорий проникся к Ивану особым расположением и если с кем и говорил по душам, то только с Иваном.
Григорий часто рассказывал Ивану про свою мирную жизнь.
– Ещё темно, на работу иду, они уже чуют меня. Коровы почище собаки, за версту чуют. Войдёшь, а они мычат – приветствуют, значит. Сам понимаешь, первое дело убрать, а уж потом накормить. Им сена или зерна даёшь, а они руки лижут, вроде как спасибо говорят. Даже скотина ласку понимает. А весной в лесу такая благодать, птички поют, травка из земли пробивается, коровы бродят – рай, да и только.
Иван не мог не согласиться с ним. Ах, если б у него за спиной были крылья, так бы и полетел домой, чтоб хоть одним глазком взглянуть, что там делается, чтоб только одним мизинчиком прикоснуться к близким.
И поэтому он сказал скорее себе, чем Гришке:
– Будет и на нашей улице праздник.
Гришка радовался чужому вниманию к своей персоне. Но внимание вниманием, а война войной.
Здесь, в непривычной жителям лесов степи, где, куда ни кинь взгляд, всюду простор, где нормальному человеку и глазом зацепиться не за что, чаще, чем обычно, посещала тоска. И от этого люди быстрее притирались друг к другу.
Так потихоньку между Григорием и Иваном завязалась дружба не дружба, а так, приятельские отношения.
Только однажды Григорий сказал Ивану с сожалением:
– И вы, значит, в бога не верите.
Иван не нашелся, что ответить, а Григорий и не ждал ответа, отошел, чтобы человек сам с собой разобрался.
Верил Иван или не верил, но не кричал на каждом углу, как Семён, что он атеист и бога нет.
И ещё одна странность была в Григории.
Он был без ума от живности, будь даже это безмозглая курица, и к ней относился с теплом. Но более всего его радовали встречи с лошадьми.
Вот и сейчас им перед самой атакой привезли НЗ. Ездовой невдалеке остановил подводу и прокричал недовольным голосом, не желая слезать с телеги:
– Вам, что ли, поклажа?
Все сначала подумали, что в очередной раз привезли патроны или гранаты, а так как предыдущие не кончились, то запас был не особенно нужен. Поэтому и не двинулись с места.
А ездовой не унимался, шило, что ль, у него в одном месте застряло или страшно рядом с передовой. Он и давай глотку драть:
– Вам поклажа или не вам?
– Что за поклажа? – наконец, не выдержав его криков, спросил Семён, выбираясь из окопа.
– Сам разбирайся. Мне сказали доставить. Вот я и доставил. А что доставил, не моё это дело. Может, это военная тайна, а мне знать не положено.
Семён уже хотел обругать нерадивого возницу, но, взглянув на ящики, аж присвистнул от удивления и затараторил:
– Вот те на, едрёна корень. Что ж это такое? Нам это?
– Вам, вам.
На его необычные стенания поднялся весь взвод.
– Что там такое? – поинтересовался Иван.
– Тушенка, братцы, – радостно сообщил Семён, подавая Ивану банку и добавляя: – И сало, и сухари.
Гришка, словно ему было неинтересно содержимое поклажи, подошел к каурой лошадке и поглаживая приговаривал:
– Устала родимая?
И сам за неё отвечал:
– Устала.
И добавлял как бы от себя:
– Нам бы с тобой землю пахать, а мы воюем.