
Полная версия:
Живи вечно
«Гала, гала, гала, набирай народу боле.
Кто на галу не идет, тому в жизни не везет!»
Вспомнил разговор с энергичным секретарем парткома колхоза, утверждавшим неперспективность моей деревни.
– Жизнь права, -говорил он, – обрекая старое и отжившее на вымирание.
Пройдет всего немного времени, и я к большой радости открою для себя, что энергичный секретарь парткома был глубоко не прав. Умирают несостоятельные идеи. Земля и человек на ней – вечны.
На «галдарее» сидел старый кузнец Борис Кузнецов, видимо, собирался в город к сыну.
– A – а, тянет домой-то, -приглядевшись, спросил он.
И ответил сам себе: – Тянет. Как же. Всяк кулик по своему болоту плачет.
Мы закурили. Борис затянулся папиросой, прищурился.
– А вот, скажем, осушили болото. Куда кулику деваться? Надо новое искать. Сначала по старому плачет, а потом и новое хвалить зачнет. Вот так и мы. По старому плачем, а за новое держимся.
Борис задумался надолго. Потом вдруг оживился резко, глаза молодо блеснули:
– А ты там в районе не слыхал, будто разговор идет, что Кошкина к нам на бригаду назначают? Э-э, уж он-то, парень, порядок наведет. Не даст деревню загубить. Да мы с ним еще Имаю распашем…
…Много квартир сменили мы после. С удобствами и без них, но ни одна так и не стала родным домом.
Я подхожу к обветшавшему своему (по закону, уже чужому) дому, пробираюсь, как вор, на крылечко и сижу тихо, виноватый в отступничестве и ревности.
Далеко на реке гукнул теплоход.
Если сидеть за столом у самовара, то в окошко видна излучина большой реки. Ранним утром она обычно подернута зыбким туманом. А потом, когда ветерок разнесет его – сверкает она на солнце радостным голубым зеркалом.
Видно, как по реке то и дело плывут суда: большие сухогрузы и нефтеналивные самоходные баржи, буксиры, похожие на жуков, натужно тащат длиннющие гонки с лесом. Река трудится день и ночь…
А я выглядываю наш пассажирский теплоходик «МО-70» – «Мошку», который каждое утро и вечер курсирует из Шексны до Череповца и обратно. Весь путь занимает часа три с небольшим, и можно за малые деньги накататься по реке вдоволь, насладиться ее прохладой, наглядеться на жизнь приречных деревень, потом походить по городским магазинам, купить обновы к школе,
мороженого отведать…
А наши деревенские женщины станут брать мешками муку на пироги, дрожжи, сахар на варенье, сушки к чаю и городские батоны, как будто их пироги чем-то хуже… И все это в один день.
Вечером, когда на реке зажигаются белые и красные бакены, усталый теплоход, окутанный облаком городских запахов: ванили, глазурованных пряников, батонов и сушек, привалится к нашей пристани, выпустит на берег деревенских экспедиторов, и побежит дальше заканчивать свой рейс. Мужики перетащат муку в телегу, лошадь тронет и побредет лесной дорожкой, думая свою бесконечную думу.
О чем думает она, эта старая колхозная лошадь? Может быть, вспоминает, как я сейчас, себя молодой, играющей в росных лугах под холодным сиянием луны. Кто скажет?
– В прошлом годе, – рассказывает доярка дорогой Саня Сычова, идущая следом за подводой, – ездила за мукой, да уснула, да не на той пристани и вышла. Дак, десять километров на себе тащила мешок. На дойку, вишь, надо было успевать.
Уже темно. Лошадь останавливается и неспешно опорожняет свой пузырь. На дороге остается гора белой пены. Идущие за подводой женщины одновременно восклицают: «Мука!» и хватают руками пену. Долго еще лес носит из угла в угол их задорный смех…
…Ой, сколько историй рождается вокруг этих поездок в Череповец за мукой. Потом, соберутся сумерничать деревенские жители, и зазвенят эти рассказы, вызывая взрывы хохота.
Каждое лето приезжает в отпуск моя ленинградская тетка, родная сестра отца. Она – моя крестная, и по ярославской традиции крестных зовут почему-то – коками. Кока Лиза.
Деревенские ребята ухохатываются, когда я говорю: «кока». В деревнях по Шексне, куда направили работать моего отца, крестных благородно зовут «бобками»… А крестных мужского рода – «божатками». На гулянках парни плясали и пели:
– А мы гуляли, били, резали
И сыпали золой.
Вся милиция знакома,
Прокурор -«божатко» мой.
…Сегодня приезжает моя тетка – кока Лиза, она же «бобка», «божатка» – по-местному наречию… Переехали мы на Шексну с Ярославской области всего на каких-то пятьдесят километров, но язык, оказалось, здесь совсем другой.
«Закрыть двери», например, здесь будет «закутать лазейку», «одежду» назовут «оболочкой», «корзинку» – «зобенькой», «санки» – «чунками», «портянки» – «онучами» … «Пироги», которые стряпает сейчас моя матушка к приезду гостьи, в деревне назовут «загибенниками», «налитушками» да еще «рогушками».
Пироги уже на столе под холщевыми рукотерниками. Эти пироги для нашей любимой гостьи.
Коку мою, которую я выглядываю с утра, любят все мои домашние, ее невозможно не любить. И не потому, что она молодая и красивая, а потому, что любит меня и тешит подарками. Кто еще покупает тебе такие красивые механические заводные игрушки, каких нет ни у кого в деревне. У меня уже были заводные машинки, заводной мотоциклист, обезьяна, а сегодня она привезет что-то и вовсе необыкновенное, о чем намекала в письме, присланном родителям:
«Приеду в отпуск, Тольке везу чудесную игрушку, Косте, /это мой отец/, крючки для перемета с длинным цевьем десятый номер, мелкую сетку на сак, Нине, \это моя мать\ крепдышиновое платье и выкройки, а так же нитки „мулине“.»
…Кукушка на стенке отсчитывает девять часов. Пора идти на пристань. И я бегу вперед родителей по желтой дорожке в ржаном поле к спуску в речную долину, поросшую сумрачным ельником, чтобы первым увидеть прижавшуюся к берегу голубую пристань с красной железной крышей и спасательными кругами на стенках, строгого пристанщика, бывшего морского офицера в отставке, отбивающего «склянки» в медный колокол – рынду – о прибытии теплохода.
И вот, о, радость, улыбающаяся, тетя выходит по трапу, и мы
торопимся встретить ее, подхватить тяжелые чемоданы, в которых кроме сушек, ленинградских сладостей и копченой колбасы, крючков, сетки, крепдышина есть и заводная игрушка.
Отец продевает сквозь ручки чемоданов ремень и превращается в двугорбого верблюда. Мы идем вслед за ним, но я от волнения забегаю вперед, подпрыгиваю, хватаю то отца, то тетю за руки и гляжу умоляющими глазами.
– Игрушку хочу! – Прошу я. – Покажите…
– Так он не дойдет, – говорит отец. – Сгорит от любопытства.
– Давайте остановимся, достанем ее и запустим, – предлагает кока Лиза.
Мы останавливаемся на луговине напротив горы Онявы, срытой наполовину и превращенной когда-то в колхозный карьер. При затоплении водохранилища, карьер соединился с рекой, образуя небольшое озерко с не широкой протокой.
Тетя открывает чемодан и извлекает из него большую картонную коробку. А в коробке той! Бог ты, мой!
В коробке была ярко раскрашенная весельная модель лодки с гребцом.
Кока вставляет ключ в спину гребца, заводит его и опускает в протоку. Человечек в лодке взмахнул веслами, и лодка быстро поплыла по протоке.
Я закричал от восторга и помчался по протоке вслед за удалым гребцом. За мной бежала тетя, мать и та побежала. Только отец сохранял степенность. Ему нельзя было бегать, как мальчишке. Он был директором школы.
А на берегу стояли и смотрели за нашей потехой все, кто пришел или приплыл в то утро на пристань.
Лодка моя скоро проплыла протоку и я подхватил ее у входа в реку. Завод уже был на исходе. Я покрутил ключик на спине гребца. Пружина была большая, лодка могла плыть далеко, и снова опустил лодку в протоку, но повернув ее на обратный ход.
Гребец старательно замахал веслами, и лодка понеслась по протоке. Мы не успели и глазом моргнуть, как лодка была уже на другом конце протоки на выходе в реку.
Я бросился за ней и легко бы догнал, но споткнулся о камень и упал на песок. А когда поднялся, то увидел, что лодка моя уже плывет в большой реке. Я побежал за ней по воде, но прямо к берегу здесь подходило русло. И пробежав несколько метров, я с головой ухнул в воду.
Я растерялся, нахлебался воды, выскочил на поверхность, но тут же снова пошел под воду. Но мне было не до себя, мне нужно было спасти лодку с гребцом, а плавал я плохо.
Меня вытащила на берег тетя Лиза, вокруг меня захлопотали, стали делать искусственное дыхание, но я оттолкнул от себя чужие руки и снова бросился к берегу. Моя лодочка еле была видна. Несчастный гребец гнал и гнал ее все дальше. А прямо по курсу наперерез ей двигался мощный буксир, таща за собой груженые несамоходные баржи. Еще немного он утащит под себя мою лодочку со смелым гребцом.
И тут я увидел, что к нам бежит матрос в бескозырке, форменке с полосатым галстуком, и раздевается на ходу.
Он бросился в воду и поплыл крутыми саженками наперерез буксиру. Все, кто был на берегу, замерли. Буксир был уже недалеко от лодочки.
– Володя! Давай! —Закричал кто-то. – Жми!
Я стоял на берегу, ни жив, ни мертв. Капитан буксира, завидя пловца, дал короткий гудок, но хода не сбавил, видимо, и не мог, но пловец, буквально из-под носа буксира выхватил лодку и исчез под волной.
Прошло несколько томительных минут, а может и секунд, прежде чем люди на берегу ахнули, и вздох облегчения раздался у всех, кто видел эту развязку.
Голова пловца показалась в нескольких метрах от судна, он махнул нам рукой, в которой была зажата лодка, и поплыл к берегу, покачиваясь на волнах, бежавших от буксира.
…Какое чудесное лето случилось у нас. Уже вечером на крыльце нашего дома звучал баян. Спаситель моей лодки, недавно мобилизовавшийся с флота моряк, виртуозно владел инструмент. Вместе с моим отцом, который играл на мандолине, они
устраивали целые концерты. Приходила и мать моряка Володи – Захаровна, лучший полевод бригады. У нее даже медаль была за выращивание кукурузы.
Я слышал, как она рассказывала о своей судьбе, моему отцу.
– Хочу, чтобы меня восстановили в партии, – говорила тихо она. —Задолго до войны направили нас на целину в Ставропольский край. Муж мой, отец Володи, был секретарем райкома партии, а я возглавляла пионерскую организацию. И вот нас арестовали. Сначала мужа, потом и меня по обвинению во вредительстве. Меня обвиняли в попытке отравления детей в пионерском лагере.
Год меня держали в каменном мешке подвала. А когда выпустили – я была древней старухой. Зубы все выпали, седая, изможденная. Детей, слава Богу, прибрали соседи. И когда я шагнула им навстречу, они меня не узнали и убежали со страху. А о судьбе мужа так и не смогла узнать ничего. Словно, его и не было.
А на крыльце нашего дома звучал баян и веселилась молодежь.
…Ближе к осени моя кока Лиза стала собирать чемоданы. Они уехали в Ленинград вместе с героическим моряком, баянистом и весельчаком Володей Белоусовым. Дело шло к свадьбе.
В марте в деревню на несколько дней приехал Володя, надо было оформить какие-то документы.
Вечером в дом Захаровны, у которой мы гостевали за чаем, прибежала заведующая клубом Люба Пахомова.
– Володька! Пойдем в клуб. Поиграешь девкам, соскучились уже.
– Иди, иди! – Согласилась Захаровна.
И он надел на себя модное полупальто, кожаные туфли, закинул на плечо баян и шагнул за порог…
Больше мы его живым не видели.
Утром в школе ко мне подскочил товарищ и сказал дрожащим голосом:
– Твоего баяниста ночью зарезали.
– Врешь, – сжал я кулаки.
– Все уже знают. Один ты.
Сердце мое сжалось от горя.
И тут в класс зашел отец:
– Шел бы ты лучше к Захаровне домой. Ей поддержка нужна. Дядю Володю убили. Не надо здесь плакать. Дома поплачешь.
Уливаясь слезами, шел я к Захаровне. Мне было страшно. На улице навстречу мне выбежал растерянный Володин пес. Но он не стал, как обычно радоваться и прыгать на меня, стараясь лизнуть в нос, а вильнув коротким хвостом, повернул обратно к дому, подвывая и жалуясь.
Я постучал и шагнул в дом, страшась увидеть бездыханное тело Володи. У окна в черном платке сидела суровая Захаровна, а рядом с ней сидела завклубом Люба.
– Мы привезли в клуб новый бильярд и ребята заносили его. И Володя с ними. На крыльце стоял Серега Капитан. Он был выпивши. И Володя, руки были заняты, задел его нечаянно плечом.
И вдруг ярость такая:
– Все, Вовка, ты – не жилец! – Сказал он и куда-то исчез.
Я знал Капитана. Он жил недалеко от нашего дома. Он воевал, пришел с войны офицером, получал пенсию по ранению. Друзей у него не было. Мы, ребятишки, боялись встретить его на улице. Уж такой у него был злой взгляд.
– Мы уже расходились из клуба, – рассказывала Люба. У Володи на груди был баян, он играл и мы, девчонки шли рядом и пели. И тут из темноты вышел Серега. В руках у него был нож.
– Что девки? – Голос у него такой хриплый был, словно его кто-то душил. – Конец пришел вашему баянисту.
Мы завизжали. Володя попытался сбросить с груди баян, стал отступать, но поскользнулся на ледяной дороге и упал на спину в снег.
Серега махнул финкой и тоже упал. Но он пополз к Володе и ударил его ножом.
Мы побежали к фельдшеру, кто-то бросился запрягать лошадь, чтобы везти его в районную больницу. И не довезли. У него была перерезана паховая артерия.
…Я пошел домой, не видя дороги. У дома Капитана стоял милицейский мотоцикл с коляской. Я увидел сквозь слезы, как два милиционера вывели на высокое крыльцо Серегу. И вдруг он развернул плечи, освобождаясь от милицейских рук. С одного милиционера слетел с головы картуз, второго он одним движением сбил с ног. Тут же по лестнице покатился и второй.
Серега встряхнулся, гордо спустился с лестницы и сел в милицейскую коляску.
– Везите! – Сказал он. – Я ваш.
…На следующее лето мы получили из Ленинграда письмо:
«Еду к вам в гости. С Володей. Ему уже три месяца… Тольке везу замечательную заводную игрушку…».
…В игрушки к тому времени я уже не играл. Повзрослел.
Таких домов, как наш, немало уже в деревне. Каждый приезд натыкаешься на все новые и новые пустыри. Посадки напоминают сейчас вышедшее из кровопролитного боя войско, которое ждут новые и новые потери.
Единственная дорога, соединяющая Потеряево с миром, идет через Большой лес. Сейчас эти десять километров пролетишь на машине за десять минут, но еще пять лет назад была эта дорога поистине «великим путем из варяг в греки». Побито было на ней техники, матерились шоферы и трактористы и в бога, и в председателя, и в вышестоящее начальство. Порой пешком быстрее, чем транспортом.
Семь лет выхожено этой дорогой в школу. Померено было грязи в колдобинах, помотано слез на кулак.
Ради интереса подсчитал: за годы учебы двенадцать тысяч километров намотано по этому пути. Наверное, поэтому сейчас жалко старой, проклятой всеми, разбитой вдрызг дороги.
В конце шестидесятых годов по ней ушли из деревни последние молодые силы. Ушли и не вернулись. Моих сверстников, плюс – минус два года, было в то время человек тридцать. Помню светлые ночи на горе Оняве, туманную реку, дальние гудки пароходов, костры и беспокойные, тревожные мысли, одолевавшие, наверное, каждого. Учеба в школе подходила к концу, и требовалось сделать выбор. Нет, уезжать нам не хотелось. Каждому была дорога своя деревня, расставание с ней страшило. И вот кто-нибудь подавал голос:
– А что, ребята, не поедем никуда! Останемся.
И тут же откликался хор голосов:
– Остаемся, только, чур, все.
Я остался один. Сегодня трудно найти в деревне человека моложе пятидесяти лет.
Чем занять, что могла в то время предложить нам деревня? Навозный скребок или вилы. Да и этой работы на всех не хватило бы. В бригаде был пяток тракторов, но на них работали отцы и замены не просили, на ферме матери были в силе.
Деревня в какой-то момент остановилась в своем развитии, и не могла определить к своему делу подрост. Вот на этом экономическом ухабе и выбило молодежь из деревенской подводы на городской асфальт.
Но что это такое, деревня прожив лет двадцать, очнулась, и снова выросла даже больше чем была. Но не работая, а отдахая по летам.
Весь психологический настрой тех лет волей-неволей воспитывал пренебрежительное отношение к деревне с ее архаичным, отсталым производством. На первый план выходили профессии покорителей морских глубин и горных вершин, строителей новых городов, космонавтов. Мы грозились развести сады на Марсе, а своя земля, отвоеванная у диких лесов предками, вновь зарастала. Как будто люди в космосе ели не тот же земной хлеб…
После третьего класса я летами пас колхозных телят. И, надо сказать, это занятие пришлось мне по душе.
Понятно, что осенью в традиционном сочинении «Кем я хочу стать» совершенно искренне написал: пастухом.
Меня не поняли, слишком уж примитивными показались устремления. Сочинение заставили переписать, и во втором варианте я нес какую-то галиматью про штормящее море, летающих рыб, которых в жизни никогда не видел.
Мало-помалу в сознании деревенской молодежи сформировалось представление об ущербности, даже постыдности деревенского труда и живущих на селе людей.
Последние корни, связывающие молодежь с родиной, обрывались, и несло ее перекати-полем по просторам большой Родины.
В те годы я один задержался в деревне. Выйдешь зимним вечером на улицу – ни души, все спать улеглось, даже собак не слышно. И такая, право, накатывала волчья тоска, что готов был проклясть родное гнездовье и двинуть напрямик через леса и болота к далекому городу.
Ночью выстоялся первый мороз. Градусник за окном упал на минус пять.
Мокропогодный октябрь сменил, наконец, унылый шелест дождя, на беззвучный полёт белых снежных мотыльков. Высветились небеса, дали открылись, а под ногой с сочным хрустом ломается первый ледок.
Теперь можно проверить реку. Встала ли? И я бегу налегке на Имаю. В сумке удочка с кивком и мормышкой из стрелянного капсуля, репейник в коробочке, топорик за поясом, в сердце радостное предвкушение первой поклевки.
Еще с вечера темная подскотина, теперь отбелена снежной порошей, на ее фоне темнеют кусты можжевельника и молодых елок, под которыми еще месяц назад наше деревенское население набило тропы в поисках рыжиковых плён.
А березы в сельнике еще не сбросили листвы и сияют золотом в серебряном обрамлении леса. За перелеском я круто поворачиваю, и бегу через луговину к заросшему ольхой и ивняком руслу реки.
И вот оно – зеркало вставшей ночью речки, в котором отображается и синее небо с редкими облаками, и крутые берега с остатками порушенных мельниц и камышовые заросли – «утошника», и теперь сам я, скользящий по этому зеркалу оцепеневшей воды.
Подо мной проплывают рыбьи стаи, одинокий налим извивается на песчаном наволоке, настороженные щуки, словно подводные лодки на дежурстве, стоят не шелохнувшись.
А вот на омут выйти не удается, лед под ногой трещит, и трещины весело бегут от меня, ломаясь, к середине реки.
Толстая ольха, подмытая вешней еще водой, наклонилась почти к самой реке. И я пробираюсь по стволу, ложусь на него, вырубаю во льду лунку и дразню мормышкой толстых полосатых окуней. Я вижу, как один из них разворачивается к атаке, раздувая алые жабры, бросается на мою наживку и тот час оказывается на льду, яростно топорща колючки…
* * *
…В истории нашего Потеряева тоже было несколько периодов наибольшего оттока людей. Сильно сказалась на нем послевоенная разруха. Потом Череповец, где начиналось строительство металлургического гиганта, вытянул народ. Строительство Волго-Балта… И значительно раньше мог бы наступить для него сегодняшний кадровый кризис, а вслед за ним и упадок, если бы не стал во главе тогдашнего колхоза деятельный, по-крестьянски расчетливый и дальновидный мужик из наших деревенских Александр Иванович Кошкин.
В конце шестидесятых, начале семидесятых годов он так сумел поставить дело, что многие из тех, кто подался в город, стали возвращаться. Нужно сказать, что урожаи в наших краях были исконно высокие, фермы из передовых не выходили.
Но и этих достижений было бы недостаточно для развития деревни. Выручил лен. Раскорчевали под него солидный кусок новины, который дал замечательный урожай и семян, и тресты. Маленький колхоз получил солидные прибыли и премии. В кассе зазвенели деньги, которые хозяйство уже могло ссужать тем, кто возвращался, под застройку. Запахло смолистой щепой, на пустырях начали подниматься свежие срубы. Веселое и радостное было время.
В нашем деревенском клубе, во время самодеятельных концертов было не протолкнуться, помню шумные соревнования молодежи на школьной спортивной площадке, поездки агитбригад нашего колхоза на областные смотры художественной самодеятельности на бортовых. В Вологде была даже выпущена брошюра «Из опыта работы Потеряевского клубам». Брошюра была маленькая, серенькая, с плохо оттиснутым клише, на котором изображался в аккуратном палисадике наш маленький деревянный клуб, казавшийся тогда настоящим дворцом.
Кошкин был талантливым организатором. Есть у нас за Имаей обширные заливные луга, с которых брали основной запас сена. Но луга из-за топкости использовались частично. В то время в районе уже образовалась своя лугомелиоративная станция, и Кошкин вынашивал идею осушения Имайских покосов. Сколько же можно было тогда снимать с них клеверов, хлеба, льна! По натуре своей большой демократ, Кошкин нес эту идею в народ. Колхозники же, народ достаточно консервативный, поначалу опасались за колхозную кассу, боясь пустить деньги в распыл. Кошкин же был горяч и настойчив, так что порой дело доходило до жарких стычек. Но ни та ни другая сторона обиды не держала, и как бы то ни было, а скоро идея осушения Имаи жила в душе каждого колхозника. Это была хорошая перспектива для нашего колхоза.
Но кончился взлет Потеряева как-то сразу и нелепо. Началась кампания укрупнения колхозов. Потеряево объединили с другими колхозами, а центр вновь созданного определили в Шексне. Кошкина же перевели в другое, дальнее хозяйство. Не отпускали его колхозники, противились всячески, да и сам он не хотел бросать начатого дела, но район был непреклонен.
Новое хозяйство, колхоз «Шексна», вобрало в себя десятки деревень и раскинулось на десятки километров. О многих деревнях потеряевцы едва ли слышали. Противились они укрупнению, не хотели в одной упряжи с чужаками работать, поскольку во все времена было Потеряево деревней независимой и даже чопорной. Не прочь на счет своих соседей проехаться, которые победней жили: «Не беда, что нет сохи, была бы балалайка».
Что говорить, как нет людей одинаковых, так нет и одинаковых деревень. И если уж в Потеряеве дом-то хоромы, если картошка-то «в колесо».
С того времени и началось захирение нашей деревни, превратившейся из самостоятельного колхоза в рядовую бригаду. Колхозные средства вкладывались в развитие других, более близких деревень. Новый председатель был родом с зареченской стороны, а своя рубашка, что ни говори, все равно ближе к телу.
Развитие нашей деревни застопорилось, захирела дорога, новостроек не стало, и превратилось Потеряево в захолустье, вполне оправдывающее свое название, в неперспективную деревню. На этот период и пришелся наиболее опустошительный отток молодежи.
1975г.
ПРЕДСЕДАТЕЛИ
Ясным днем занимавшейся ранней осени, когда в полях шумела уборочная страда, а от зернотоков по всей округе расплывался горячий запах хлебов, Шексна провожала в последний путь своего Почетного гражданина Михаила Матвеевича Молоканова, бывшего во время войны и в пятидесятые годы первым секретарем райкома партии.
Звучали прощальные речи, слова признательной памяти, и бывший секретарь, словно внимал им, в последний раз спрашивая себя по всей строгости: все ли было сделано им, так ли надо было сделать?
На окраине кладбища у черты доспевающих хлебов стояла уже зарастающая травой могилка вечного сеятеля и пахаря Тимофея Белоликова из соседней деревеньки Деминской. Семьдесят с лишним было Тимофею, когда осталось хозяйство без мужиков. И Белоликов снова взял плуг, стал стахановцем. По три гектара пахал он в день на пароконном плуге – сегодняшняя норма тракториста.
А вон недалече могилка потеряевского стахановца Егора Тестова, больше которого никто не мог скосить трав. По гектару и больше значилось ежедневно на его счету…
Деревня сделала для Победы, казалось бы, невозможное, отдавая фронту все, оставаясь сама голодной разутой и раздетой.
Двадцать два миллиона рублей передали шекснинские колхозники государству по займу в Фонд обороны.
Молоканов с рассвета до ночи мотался в седле по деревням, вновь и вновь требуя от измученных женщин и голодных детей жесточайшей дисциплины и самопожертвования.
И откуда что бралось?
В военную бескормицу свинарка Мария Козлова била довоенные рекорды. По двадцать восемь поросят получала она от одной свиноматки, каждый приплод давал до четырех тонн мяса.