
Полная версия:
Живи вечно
Деревня еще спит. Я первым тревожу ее утреннюю тишину. Снег под полозьями моих санок скрипит оглушительно и отдается в заиндевевших домах звонким эхом.
Мне надо пройти мимо дома молоковоза Вани Фунтикова, печника Олеши Ефремова к домику доярки тетки Нины Родионовой, живущей одиноко, мимо ее заснеженного огорода и там дальше в поле уже на берегу пруда будет колхозная баня, в которой моется все наше Подгорье.
Деревня у нас большая – 100 дворов. Своих бань почти ни у кого нет. Есть четыре колхозные. По бане на каждый край. И топятся эти бани по чередам.
Сегодня – наша очередь. Вернее, моя… Добровольная очередь идти в кромешной темноте, при одном свете звезд в волчье поле за деревню, где угрюмо стоит черный силуэт черной бани.
Я представляю эту картину, и мне делается страшно. И сразу в голову лезут всякие жуткие истории.
Старухи не раз на посиделках рассказывали, что в банях водится нечистая сила, баннушки и банны обдерихи, и что один мужик нагрешил много и выйти из бани не мог. И двери не открывались и даже окошко не мог разбить – оно словно из стали сделалось… А на утро его нашли распластанным на полу.
И еще, горькие пьяницы любят вешаться в банях – тоже рассказывали…
Я шел, а сердце мое обмирало от страха. Но шел.
…Кажется, я разбудил скрипом своих чунок тетку Нину. В ее окошке, как спасение, вспыхнул свет. Пора ей на утреннюю дойку выходить.
– Вот вернется она с обеденной дойки, – думал я, – и пойдет с бабами в баню, которую я истоплю… И все будут спрашивать:
– Кто сегодня баню топил? И жаркая, и не угарная…
И кто-нибудь скажет:
– Это Толька Ехалов топил. Молодец, парнёк. Ловкой.
…Вот она, наша баня. Превозмогая страх, я разгребаю снег перед входом и выгружаю в предбаннике дрова. Теперь надо открыть саму баню. А вдруг там кто повесился? Я прислушиваюсь, нет ли там каких звуков? Тишина, вроде, только сердце мое гулко молотит в груди.
Я решительно дергаю на себя низкую банную дверь.
В бане почти такой же холод, что и на улице. И еще кромешный мрак. Но в нос ударяет горький запах осевшего на стены дыма и родной – березовых веников. И сразу же страхи уходят.
Я укладываю под каменкой дрова, ложусь на пол и поджигаю бересту. Она весело трещит, чуть освещая своим огоньком черное нутро бани, перебрасывая огонек на поленья. И вот они уже полыхают, рождая свет и тепло. Дым клубами покидает баню через распахнутые двери. И мне становится весело. Я топлю баню!
Я беру в предбаннике пешню, ведра и бегу на пруд за водой. Я останавливаюсь на какое-то время и гляжу на небо. Звезды бледнеют с каждой минутой. А деревня уже светит огнями.
Я вижу, как нижней дорогой идут с фонарями на ферму доярки, слышу, как в заулке у Олеши Родионова заверещал пускач, потом ровно застучал двигатель трактора. Мужики собираются в лес по дрова.
Тут на тропе скрипит снег. Рыбак Андрей Круглов с чунками и пешней идет к своим сетям на реке.
– Что, Толька, – спрашивает он. – Баню топишь?
– Да вот, – отвечаю я по-взрослому, – баню топлю…
– Ну-ну. А я думал, баню топишь…
– Дядя, Андрей! – Говорю я. – Как вернешься, так приходи париться
– Приду. Я тебе за это щуку изловлю. Мамка в пирог ее завернет. Пойдешь в интернат со щучьей заготовкой.
В конце шестидесятых годов по ней ушли из деревни последние молодые силы. Ушли и не вернулись. Моих сверстников, плюс – минус два года, было в то время человек тридцать. Помню светлые ночи на горе Оняве, туманную реку, дальние гудки пароходов, костры и беспокойные, тревожные мысли, одолевавшие, наверное, каждого. Учеба в школе подходила к концу, и требовалось сделать выбор. Нет, уезжать нам не хотелось. Каждому была дорога своя деревня, расставание с ней страшило. И вот кто-нибудь подавал голос:
– А что, ребята, не поедем никуда! Останемся.
И тут же откликался хор голосов:
– Остаемся, только, чур, все.
Не остался ни один. Сегодня трудно найти в деревне человека моложе пятидесяти лет.
Чем занять, что могла в то время предложить нам деревня? Навозный скребок или вилы. Да и этой работы на всех не хватило бы. В бригаде был пяток тракторов, но на них работали отцы и замены не просили, на ферме матери были в силе.
Деревня в какой-то момент остановилась в своем развитии, и не могла определить к своему делу подрост. Вот на этом экономическом ухабе и выбило молодежь из деревенской подводы на городской асфальт.
Более того, весь психологический настрой тех лет волей-неволей воспитывал пренебрежительное отношение к деревне с ее архаичным, отсталым производством. На первый план выходили профессии покорителей морских глубин и горных вершин, строителей новых городов, космонавтов. Мы грозились развести сады на Марсе, а своя земля, отвоеванная у диких лесов предками, вновь зарастала. Как будто люди в космосе ели не тот же земной хлеб…
После третьего класса я летами пас колхозных телят. И, надо сказать, это занятие пришлось мне по душе.
Понятно, что осенью в традиционном сочинении «Кем я хочу стать» совершенно искренне написал: пастухом.
Меня не поняли, слишком уж примитивными показались устремления. Сочинение заставили переписать, и во втором варианте я нес какую-то галиматью про штормящее море, летающих рыб, которых в жизни никогда не видел.
Мало-помалу в сознании деревенской молодежи сформировалось представление об ущербности, даже постыдности деревенского труда и живущих на селе людей.
Последние корни, связывающие молодежь с родиной, обрывались, и несло ее перекати-полем по просторам большой Родины.
В те годы я один задержался в деревне. Выйдешь зимним вечером на улицу – ни души, все спать улеглось, даже собак не слышно. И такая, право, накатывала волчья тоска, что готов был проклясть родное гнездовье и двинуть напрямик через леса и болота к далекому городу.
* * *
В истории российских деревень было немало разорений и бед. Но они возрождались из пепла, отстраивались и крепли, пока народ держался земли, видел в ней единственный источник и смысл существования. Источник и смысл – два неразделимых понятия.
Однажды писатель Ярослав Голованов попросил меня показать ему Вологодчину. Он готовил книгу о Нечерноземье. И я решил свезти его не только в передовые хозяйства, но и показать ему иную деревню.
…Дресвище давно попала в разряд неперспективных и не только по планам, но и по существу. Давно поразъехались ее обитатели. Кто в войну погиб. Кто в безвестье канул. Но оставшиеся дома крепки, для жилья пригодны. Деревеньку облюбовали художники и литераторы. Здесь и рыбалка знатная, и грибы, и ягоды.
Из коренных жителей одна единственная бабка Ульяна. В Дресвище родилась, ходила по нянькам, батрачила, замужем за вдовцом оказалась. Четверо приемных детей да пятеро своих. Теперь они давно уже сами внуков имеют, живут по новым местам, родину свою оставили. А бабка зацепилась за родной порог и ни у тех, ни у других жить не желает. Дома-то каждый сучок свой, у каждого гвоздя своя история. А пуще всего боится Ульяна в зависимость попасть, самостоятельности лишиться, лишней себя почувствовать.
– Хоть и черен кусок, да не обжуренной.
С лета начинает бабка Ульяна к зиме готовиться. Сушняк из лесу таскает, пилой шаркает. Хлеб сушит, грибы солит, бруснику томит – зима все приберет.
С первыми холодными дождями пустеет Дресвище, и только Ульяна все еще хлопочет по хозяйству. Переметет снегами и метелями дороги и тропки, навалит к крыльцу сугробов – бабка, словно медведь, в берлогу залегает. У нее даже колодец в крыльце. Истопит русскую печь в зимовке – первые два дня на кровати, как барыня, спит, потом да печь перебирается, а потом и вовсе в печь переселится. Пройдет неделя – снова праздник – печь топит.\
Так до масленой перезимует – там уже солнышко пригревать начнет, пора к весне готовиться, картошку перебирать, яровизировать, рассаду высаживать.
Первая огород свой вскопает, соседям поможет, пока они еще в городских квартирах нежатся. Хозяйка. Набольшая.
Завернули мы в Дресвище, печь топили, рыбачили, уху варили, рыжиками пробавлялись. Бабка Ульяна на огонек завернула, про жизнь свою рассказала, песен старинных напела.
Расчувствовались мы:
– Благодать-то какая! Покой дорогой. Остаться бы тут навсегда, огород копать, рыбу удить, корову бы завести на коллектив!
Слушала, слушала бабка Ульяна эти речи и загоралась вся:
– А что, ребята, надо корову-то, ой как надо! Глядите-ко, по второй год лучкаря в нашей деревне стога ставят. Слыхано ли дело, чтобы лучкаря да на дресвянских покосах хозяйничали! А коли корову-то заведем, так и сена хватит, а зиму-то я за ней догляжу. Места на дворе вдосталь, да и мне поваднее будет…
И столько было в ее словах веры, хозяйской тоски по еще несостоявшейся корове, что мы пристыженно языки прикусили.
Так как же все-таки велика способность к возрождению у
людей, живущих на земле, если даже в этакой старухе, битой и согнутой жизнью, при одном только намеке расцвела в душе мечта. Да что там мечта – реальный план!
…В истории нашего Потеряева тоже было несколько периодов наибольшего оттока людей. Сильно сказалась на нем послевоенная разруха. Потом Череповец, где начиналось строительство металлургического гиганта, вытянул народ. Строительство Волго-Балта… И значительно раньше мог бы наступить для него сегодняшний кадровый кризис, а вслед за ним и упадок, если бы не стал во главе тогдашнего колхоза деятельный, по-крестьянски расчетливый и дальновидный мужик из наших деревенских Александр Иванович Кошкин.
В конце шестидесятых, начале семидесятых годов он так сумел поставить дело, что многие из тех, кто подался в город, стали возвращаться. Нужно сказать, что урожаи в наших краях были исконно высокие, фермы из передовых не выходили.
Но и этих достижений было бы недостаточно для развития деревни. Выручил лен. Раскорчевали под него солидный кусок новины, который дал замечательный урожай и семян, и тресты. Маленький колхоз получил солидные прибыли и премии. В кассе зазвенели деньги, которые хозяйство уже могло ссужать тем, кто возвращался, под застройку. Запахло смолистой щепой, на пустырях начали подниматься свежие срубы. Веселое и радостное было время.
В нашем деревенском клубе, во время самодеятельных концертов было не протолкнуться, помню шумные соревнования молодежи на школьной спортивной площадке, поездки агитбригад нашего колхоза на областные смотры художественной самодеятельности на бортовых машинах с кумачовыми транспарантами.
В Вологде была даже выпущена брошюра «Из опыта работы Потеряевского клуба». Брошюра была маленькая, серенькая, с плохо оттиснутым клише, на котором изображался в аккуратном палисаднике наш маленький деревянный клуб, казавшийся тогда настоящим дворцом.
Кошкин был талантливым организатором. Есть у нас за Имаей обширные заливные луга, с которых брали основной запас сена. Но луга из-за топкости использовались частично. В то время в районе уже образовалась своя лугомелиоративная станция, и Кошкин вынашивал идею осушения имайских покосов. Сколько же можно было тогда снимать с них клеверов, хлеба, льна! По натуре своей большой демократ, Кошкин нес эту идею в народ. Колхозники же, народ достаточно консервативный, поначалу опасались за колхозную кассу, боясь пустить деньги в распыл. Кошкин же был горяч и настойчив, так что порой дело доходило до жарких стычек. Но ни та ни другая сторона обиды не держала, и как бы то ни было, а скоро идея осушения Имаи жила в душе каждого колхозника. Это была хорошая перспектива для нашего колхоза.
Но кончился взлет Потеряева как-то сразу и нелепо. Началась кампания укрупнения колхозов. Потеряево объединили с другими колхозами, а центр вновь созданного определили в Шексне. Кошкина же перевели в другое, дальнее хозяйство. Не отпускали его колхозники, противились всячески, да и сам он не хотел бросать начатого дела, но район был непреклонен.
Новое хозяйство, колхоз «Шексна», вобрало в себя десятки деревень и раскинулось на десятки километров. О многих деревнях потеряевцы едва ли слышали. Противились они укрупнению, не хотели в одной упряжи с чужаками работать, поскольку во все времена было Потеряево деревней независимой и даже чопорной. Не прочь на счет своих соседей проехаться, которые победней жили: «Не беда, что нет сохи, была бы балалайка».
Что говорить, как нет людей одинаковых, так нет и одинаковых деревень. И если уж в Потеряеве дом-то хоромы, если картошка-то «в колесо».
С того времени и началось захирение нашей деревни, превратившейся из самостоятельного колхоза в рядовую бригаду. Колхозные средства вкладывались в развитие других, более близких деревень. Новый председатель был родом с зареченской стороны, а своя рубашка, что ни говори, все равно ближе к телу.
Развитие нашей деревни застопорилось, захирела дорога, новостроек не стало, и превратилось Потеряево в захолустье, вполне оправдывающее свое название, в неперспективную деревню. На этот период и пришелся наиболее опустошительный отток молодежи.
* * *
…Утром солнце лучится в мокрой, только что проклюнувшейся траве, на первых листочках деревьев дрожат и переливаются капли ночного дождя. В промытых окнах играют солнечные блики, и вся деревня кажется помолодевшей и праздничной.
Города начинаются с вокзалов, а наша деревня с «галдареи», это и вокзал, и вечевая площадь, торговый и административный центр. Здесь на свайных мостках, среди резных осиновых колонн, как и прежде, обсуждаются все основные события: деревенские новости, международное положение, здесь собираются на бригадный наряд и рядят пастуха на лето, а раньше по праздникам устраивали перепляс – «топотуху».
Правильно было бы назвать это сооружение галереей, да не любит деревенский язык иноземных слов, от своего корня, от слова «галдеть» и пошла «галдарея».
Строили ее еще при председателе Кошкине, любившем во всем широкий размах, хотя и колхоз против нынешнего был с рукавицу.
Других памятников ни один из новых председателей в Потеряеве не оставил. Наоборот, начавшееся укрупнение привело к тому, что здесь стали закрываться роддом школа, фермы, ветлечебница и т. д.
Обошли деревню новостройки. Животноводческий комплекс вымахал в стороне, перетянув к себе оставшееся трудоспособное население, закрылись сыроварня, лесопилка, мастерские, кузня, гаражи…
Но, как и прежде, собираются на «галдарее», пусть не людные, но беседы, и текут неторопливые разговоры про нового председателя, что «больно тороват, да неласков», про то, что «житье у коров настало необыкновенное, кажин день на каруселях катают», про житье новое и старое…
И кажется мне, что вечно будет жива моя деревня что не может она так вот просто уйти в никуда, не оставив после себя ни следа, ни тропинки.
А что за интереснейший народ – деревенские старики вынесшие на своем горбу, казалось бы, непосильную ношу, но не потерявшие ни оптимизма, ни способности мужественно и с юмором преодолевать горести и трудности. Сколько забавных историй хранит деревенская беседа.
Конец марта. На дороге вытаивают кругляши конского помета, и деловитые грачи долбят эти славные кулебяки желтыми носами. Пахнет весной, под снегом тоненько вызванивают первые ручьи, ищущие дорогу к речке. В душе у меня подъем и радостное чувство перспективы.
Я иду домой на каникулы. В моем рюкзаке дневник, в котором «кол» по русскому языку переправлен на «четверку». Я уверен на все «сто», что никто и не узнает об этом моем грехе. Потому, что возвращаясь с каникул, я вновь уберу лишнюю палочку в дневнике и снова «четверка» станет «единицей».
А пока можно кататься на лыжах по склонам заброшенного карьера, бегать на рыбалку, гонять шайбу на пруду, или, как говорит моя мать «бить шерсть на собаках». А что до кола, то в следующей четверти я его исправлю непременно.
К нам на русский и литературу приходит молоденькая училка, с которой я найду общий язык, а старая, вредная и злющая, уходит в декретный отпуск.
Старая в этой четверти устроила нам контрольный диктант по Тургеневу с массой авторских знаков препинания. И все написали этот диктант отвратительно. Были всего две или три «двойки», остальные получили «колы».
Учительница устроила публичный разбор ошибок и издевалась на нами по полной. Я своему соседу по парте Ваське Фунтикову заметил, играючи:
– А у тебя, Васька, наверное, и «жи», «ши» с буквой «ы» написаны. – Откуда прилетела ко мне в голову эта мысль, убей, не знаю, но только я успел закрыть рот, как учительница, ядовито ухмыляясь, произнесла:
– А вот Фунтиков… – тут она сделала трагическую паузу. – А вот Фунтиков даже «жи», «ши» написал с буквой «ы».
Васька повернулся ко мне и побагровел:
– Гад, – прохрипел он со свистом. – Ты видел и не сказал!
Мы бились с ним все оставшиеся перемены. Правда была на моей стороне и я пару раз сумел расквасить Ваське нос. Но он затаил обиду.
А учительница, чтобы морально добить класс, задала выучить всем описание дуба из романа Льва Николаевича «Война и мир».
Как там, дайте вспомнить: « Князь Андрей, возвращаясь из имения сына, въехал в березовую рощу…» И далее по тексту на целую страницу, где было столько знаков препинания, что после первой переписки под приглядом нашей мучительницы, вырваться на свободу смогли только два-три человека.
И так мы оставались изо дня в день переписывать классика с его описанием березовой рощи, в центре которой рос этот окаянный дуб.
Мы уже все одубели от этого описания, но осилить синтаксис Толстого так и не смогли.
Наконец, мне все это изрядно надоело, я на промокашке написал первые буквы слов из описания, расставив между ними нужные знаки.
И вот когда я написал текст в очередной раз, и, не таясь расставлял с промокашки знаки препинания, к нам с Васькой подошла учительница. Она взяла промокашку в руки, повертела ее и уже положила обратно, как Васька, сжигаемый жаждой мести, ехидно заметил учительнице:
– А вам ни за что не догадаться, что это за бумажка!
Учительница взяла ее снова и догадалась:
– Вон! – Закричала она с визгом, как-будто я покусился на самое дорогое, что у нее есть, и пока я собирал портфель, проставила против моей фамилии в журнале в каждой клеточке до конца четверти сплошные «колы».
С Васькой мы бились до самого вечера.
Надо сказать, что никто грамотнее от этого описания дуба не стал. Класс маялся с описанием до конца четверти, но осилить его не смог. И только декретный отпуск злобной учительницы спас всех от дальнейших мук и унижений. Но вот пришла новая учительница с веселой и радостной улыбкой. И уже в первых сочинениях у меня стояли «пятерки» и за литературу, и за русский язык.
Года через два я работал уже в районной газете, лихо писал репортажи и очерки на радость читателям. И только моя старая учительница не радовалась этому обстоятельству:
«И как только таких безграмотных людей берут работать в газету? Помню, у него по русскому была «единица.»
* * *
В июле наша деревня опустела. Почти все, кто мог в руках косу да грабли держать, отправлялись на имайские покосы, разбивая там долговременный стан.
…Вечером становой повар – армейская профессия – Иван Михайлович Фунтиков раскладывает косарям кашу. Его то и дело подначивают на беседу, но он упорно молчит, обстоятельно справляя свое дело.
Сытный ужин ненадолго расслабляет усталых косарей, но сон не идет. Вечерняя прохлада бодрит, наплывает из низин вязкий туман, дергачи кричат в высоких травах, жарко светят в полумраке
остатки костра… И по-прежнему тянет на разговор.
– Анна, – кричит кто-то от телеги. – Расскажи-ко, как в Череповец за мукой ездила.
История на деревне известная. В сути своей печальная. Поехала баба в город, купила муки мешок, юбку новую. На пароходе юбку сняла, чтобы не запачкать, села на мешок и уснула. Пристань свою проспала, юбку потеряла, всю ночь пешком с мешком до дому добиралась, торопилась к утренней дойке. Но в пересказе Анны она приобретает такие подробности и детали, что публика хохочет до слез.
– Да я-то что, -отвечает Анна. – Вон Захаровна как-то на базаре диван отхватила. У нее ловчее моего получилось. Пусть она и расскажет.
– Поди, за кукурузу премию отхватила, так решила мебель сменить. A-а? – подначивают Захаровну из темноты. – Вали, Захаровна, сказывай.
Надежда Захаровна перевязывает косынку, страдает лицом.
– Приехала в Череповец. Пошла на базар. Вижу, мужик диван продает. Обшивка хорошая, пружины крепкие. Шестьсот рублей просит. На старые, конечно, деньги. «Бери, -говорит, -не прогадаешь. С твоей комплекцией как раз будет.
Думала это, думала и купила. Села, посидела и смекаю: а как же это я его на пристань-то потащу? Тяжелой. А потом ведь на пароход-то меня с ним не пустят. Тут уж и базар закрывают. Сторож в колоколо брякает. «Давай, – говорит, – баба, снимайся с дивана-то».
Ох, ты мне! Чего делать? Посижу, побегаю. Хоть реви. А тут этот самый мужик и идет…
– Который диван продал?
– Этот. «Ты чего, -говорит, -расселась?
Так и так, говорю.
– А он чего?
– Ох, говорит, ты и дура. Давай, говорит, я его у тебя обратно куплю. За триста.
– Продала?
– Продала. Только что и посидела за триста-то рублей.
От хохота просыпается лес, смолкают дергачи. А завтра снова работа до красных кругов в глазах…
* * *
К обеду на «галдарее» появляется писаная чернилами афиша. Вечером в клубе демонстрируется кинокартина «Свинарка и пастух». Решаю от нечего делать сходить. К моему удивлению, собирается со мной и тетя Поля, мать моего друга детства. Давно вроде бы, не ходок она по клубам.
И еще больше удивляюсь, когда вижу, что клуб битком набит. Кажется, что собралось все деревенское население. В кои-то веки. Вот уже сколько лет подряд в кино даже на самые захватывающие фильмы ходит не больше пяти человек. Старик Ионов, крестьянин интеллигентного склада, прочитавший в библиотеке всю мемуарную литературу; заведующая почтой молодая вдова Зоя, бесшабашная доярка Верка, не уехавшая из деревни лишь потому, что с четырьмя классами образования в городе делать нечего, жена киномеханика да какой-нибудь отпускник.
И вот на экране ухоженная северная деревня, березовые перелески, высокие дома с резными крыльцами, прометенные улицы, полные молодости, веселья. Бойкая босоногая свинарка – Марина Ладынина и красавец парень – Николай Крючков, растягивающий меха гармони:
Стоит мне милашке Глашке
Левым глазом подмигнуть,
Как ко мне моя милашка
Камнем падает на грудь!
Когда закончился фильм, в зале стояла полная тишина, лишь слышно было, как трещали цигарки у мужиков, дымивших у порога. Народ не поднимался с мест. И тут раздался чей-то голос:
– Анатолей! Рязанов! Крути по новой!
И снова появились на экране Марина Ладынина и Николай Крючков с гармонью, деревенские улицы, северные дома с резными крыльцами, и снова зал затаил дыхание.
Я шел вечером разбитыми улицами деревни, средь изрядно поредевших посадов, щербатившихся пустырями, и думал о той силе, что собрала сегодня весь деревенский народ. Уж не прощание ли было это со старой деревней, несостоявшейся мечтой молодых лет? А может быть, наоборот – утверждение ее жизненных сил?
…Весь день бродил окрестностями деревни и не узнавал их. Будто бы и горушки меньше стали, в землю вросли, и речка обмелела, и поля обузились. На имайских покосах прошлогодняя в рост человека некось стояла угрюмой неприступной стеной. Луга заболачивались, подергивались болотной дурниной, ивняком. В молодых перелесках спотыкались ноги о нестертые временем борозды и межи, а у обезлюдевшей деревеньки Ванеево – деревни – спутника Потеряева, встретилась мне в кустах одичавшая лошадь и долго, испуганно и тревожно смотрела во след.
Напомнила мне деревня старика Петра Стогова, прожившего аредовы веки. Выходил он на дорогу днями, стоял опершись на отполированный рукой можжевеловый посох и выглядывал – не пойдет ли кто -нибудь, с кем бы поговорить. Рассказывал, как воевал «ерманца», участвовал в Брусиловском прорыве, самого генерала видел. Заслужил Георгия, а сына, в одной сотне служили, на глазах убило.
Работал дедушка Петро в колхозе до 95 лет. За «конями ходил, упряжь чинил, дровни, телеги.
Потом его дочка Матрена к себе забрала. Лишила старика самостоятельности.
Умирая, он жаловался:
– Я бы еще пожил, дак от всех делов отстранили.
…Утром я снова пришел на «галдарею», чтобы уехать с
попутной машиной в Шексну. И снова вспомнилось детство, закатное зимнее солнце, плывущее в студеном мареве, дымы изо всех труб, подпирающие высокое небо и звонкие крики ребятни: