Читать книгу Эмиссары. Прекрасная эпоха (Алиса Клима) онлайн бесплатно на Bookz (3-ая страница книги)
Эмиссары. Прекрасная эпоха
Эмиссары. Прекрасная эпоха
Оценить:

5

Полная версия:

Эмиссары. Прекрасная эпоха

– Совершенно забыл, что вы уехали в Лондон без наличных, – скомканно и приглушенно говорил он, краснея. – Это было непростительно. Единственное, ради бога, пока не говорите мадам. Скажу позже сам. Иначе… Впрочем, нет. Просто не говорите…

– Не волнуйтесь! Сделаю все, как велит мистер. Смотрите тут, тут, там, а тут не дам, – похлопала себя Аля конвертом по всем значимым местам, озорно улыбнулась и проворно сунула его за пазуху.

Смущенный Романов быстро вышел из комнаты, промокая платком испарину.

В вестибюле встретился с Дягилевым. Тот пребывал в прекрасном настроении и сообщил, что в четверг состоится ужин у леди Рипон в бывшем особняке Голсуорси[69] Кумб-Корт, и в субботу у нее же – грандиозный прием. На садовую вечеринку, вероятнее всего, пожалуют не только интересные и важные гости, но и королева-мать Александра. Дягилев по-свойски коснулся плеча Романова и подчеркнул, что, само собой, он и Мария приглашены на оба мероприятия.

Потом весело добавил, что Феликс Юсупов нынче в Лондоне и непременно придет в обоих случаях к Рипон и подсыплет «перчинки». Романов усмехнулся, вспоминая не без стыда последнюю встречу с Юсуповым год назад в ресторане «Медведь» и затем ночь у цыган в Новой Деревне[70].

При первой встрече Романову Дягилев не понравился, но со временем он проникся к импресарио расположением. Напротив, Игнатьеву[71] Романов изначально симпатизировал, но позже уютное чувство стало вязнуть в киселе ядовитой критики атташе почти всякого знакомца, в особенности если тот принадлежал к русской знати, не говоря уже о правящей династии.


На венчание пришли самые близкие члены труппы: Карсавина, Больм, Пильц, Кякшт и еще несколько артистов, Бакст, режиссер Григорьев с женою – балериной Верой Чернышевой – и «дядя Вася» (он же Василий Зуйков) – в качестве денщика Дягилева и соглядатая Нижинского. Анатолия Бурмана[72] Броня не пригласила, считая его ответственным за походы Вацлава в Петербурге к «жрицам ночи»[73].

После одного из «визитов» брат заболел неприятным, хоть и не фатальным недугом и продолжительно лечился, в чем ему помог близкий друг семьи князь Павел Львов[74]. И все же Броня не могла не догадываться, что Вацлав набирался опыта взрослой жизни и без руководства одноклассника.

У нее затаилась более глубокая обида на Бурмана, о коей она открыто не могла говорить и о коей, возможно, не желала думать по совершенно иной причине.

Броня, да и Элеонора, боготворили Львова. Его появление в жизни Нижинского окутывала тайна. Ходили слухи, домыслы, но доподлинно о том, каким образом состоялось судьбоносное знакомство, никто определенно не знал. Вернее, то, почему и для чего оно вдруг состоялось…

Забота Львова о Нижинском во время лечения и обеспечение семьи материальными благами – «в долг» – растопили сердца женщин. Отец Бурмана, узнав о круге, в который Вацлав втягивался при потворстве своей матери, запретил сыну общаться с семьей Нижинских и сам перестал приглашать их в свой дом. Броня с Элеонорой смертельно обиделись на замечания старшего Бурмана. И утратили в Петербурге единственных друзей. Неприятное положение, судя по всему, не разрушило окончательно дружбы Бурмана и Нижинского, но вбило клин между Броней и Анатолием. Она всячески игнорировала Бурмана, даже когда тот в качестве артиста присоединился к труппе Дягилева в 1911 году и маячил ежедневно перед глазами.

Венчались Броня и Кочетовский в православной часовне при русском посольстве. Дягилев играл роль посаженого отца и повел Брониславу к алтарю, а Вацлав – шафера и во время церемонии держал над ее головою золотой венец.

Бронислава выходила замуж в наряде, подаренном когда-то князем Львовым в Петербурге: в кремовом платье (том же, что надевала в день окончания хореографического училища) с брошью в виде рубиновых и бриллиантовых цветочков на стебельке.

Мария сияла, как паникадило Петра Великого на фоне блеклой Брони. Однако, несмотря на скромность, родственница самой узнаваемой в мире звезды балетного искусства стояла у алтаря с довольно высокомерным лицом, полным превосходства, всем видом подчеркивая, что таинство совершалось не по большой любви и что до Кочетовского она снизошла.[75]

Романов ростом под три аршина и Мария в муаровом платье последнего сезона от Жака Дусе цвета сливочного масла с матовыми молочными лилиями, вышитыми гладью, и черной выпушкой вокруг подола смотрелись, как императорская чета, забредшая случайно в домовую церковь на тайное венчание студентов.[76]

Марию даже щекотали угрызения совести за превосходство над невестой, но Вацлав, Дягилев и члены труппы, вероятно, не придали значения ее упущению, и дамы лишь исподволь изучали Романова, которого теперь окончательно сочли интимным покровителем Марии.

В труппе догадывались о ее материальном положении. Только богатый мужчина мог обеспечивать девушку столь изысканными нарядами. А уж такое «за просто так» делать мог разве что умалишенный. Романов не создавал впечатления мужчины малохольного. Значит, как утвердились во мнении артистки балета, Мария с ним жила, да была достаточно умна, чтобы связь не афишировать. Тем более князь неоднократно появлялся в свете с купеческой вдовою Заславской и, по всему выходило, встречался с Марией… тайно!

Мать Нижинского, напоминавшая Заславскую страусиным пером в шляпке, поначалу огорчилась, что венчание происходило в православной, а не в католической церкви. Но Элеоноре очень нравился русский обычай ставить икону перед алтарем, а потом передавать в дом новобрачных[77]. И она смирилась[78].

После венчания священник вверил образ молодым. Бронислава порывалась вернуть матери семейную святыню, но «мамуся» настояла, чтобы хранила ее отныне Броня. Год спустя, когда она и Кочетовский поехали в Россию, икона снова заняла место в столовой петербургской квартиры.

В качестве свадебного подарка Нижинский преподнес Брониславе тысячу рублей. Был бы рад дать и больше, да не получал жалованья как такового. Точнее, формально жалованье причиталось, но Дягилев выуживал деньги для вложения в предприятие, как бы занимал у Нижинского и забывал вернуть. Так что в карманах звезды «Русского балета» деньги долго не задерживались. Дягилев покрывал все расходы и, возможно, при этом тратил гораздо больше, чем потратил бы Нижинский, содержи он себя на собственный доход.

Как и все «единороги»[79] Серебряного века, Дягилев вел гедонистический образ жизни – тратил деньги на балет, отели и haute cuisine, не злоупотреблял «казенной»[80][81] кассой для личных утех, спуская все до копейки на постановки. Вряд ли манипулировал жалованьем из скупости.

Посему возникло подозрение, что стяжательство по отношению к Нижинскому являлось не проявлением меркантильности, а уловкой Дягилева, чтобы всецело подмять премьера. Да и вообще, содержание должно восприниматься с благодарностью. Ведь Нижинский ни в чем не нуждался… Задумывался ли Дягилев, что это положение для молодого мужчины, кумира сотен тысяч поклонников, становилось все более удушливым и унизительным?

На свадебной церемонии Нижинский выглядел элегантно и дорого. Давно канули в прошлое дни, когда он, путешествуя впервые в Европу, вез в поезде жареную пулярку, выброшенную впопыхах в окно, дабы не осрамиться перед les gens de l’art.[82]

«Бо́льшую часть дня он проводил в театре, одетый в тренировочный костюм. Эта одежда была единственной роскошью, которую он себе позволял. Рубашки для танца ему шил модный парижский и лондонский портной-рубашечник Тремлетт по специальной выкройке из очаровательного нежного крепдешина пастельных тонов. У него были сотни пар танцевальных туфель. Во время одной из своих поездок по Парижу в автомобиле он обнаружил в маленьком магазинчике на улице Комартен какие-то странные замшевые сандалии, украшенные тесьмой, купил их и носил во время репетиций, когда не танцевал. С этого началась популярность сандалий из Довиля, ставшими сверхмодными… Но в уличной одежде[83] он выглядел довольно скованно[84]: она не подходила к его очень пропорционально[85] сложенному телу. У него были широкие плечи и тонкая талия – шестьдесят три сантиметра, не больше, чем у Венеры Милосской. Было решено, что заказ на его костюмы будет отдан Дэвису, знаменитому лондонскому портному, обшивавшему принца Уэльского». В костюме от Дэвиса Нижинский предстал и в роли шафера.

После церемонии состоялся небольшой прием с шампанским в посольстве. Романова удивило, что посол граф Бенкендорф[86] с трудом изъяснялся на русском. Письменной русской речью не владел вовсе[87], в связи с чем единственный из всех послов по особому разрешению императора отправлял свои отчеты на французском языке. Николай II относился к Александру Константиновичу с уважением и доверием, к чести Бенкендорфа, оправданными.

Он производил впечатление качественно образованного и степенного архетипического аристократа консервативных времен контрреформатора Победоносцева[88]: взвешенные суждения, неспешная речь, старательный подбор слов… И удивительно гармонично вписывался в английские уклад и культуру, даже внешне напоминая британца.

Когда правительство жестоко подавило студенческие беспорядки в России, Бенкендорф заметил: «…быть в России университетам или нет – решать правительству, но раз уж оно согласилось, что университеты нужны, нельзя обращаться со студентами как с дикими зверями»[89]. Для Романова это знание о Бенкендорфе говорило о последнем куда больше, чем то, что тот не мог писать на языке своей страны.

«Министр иностранных дел Великобритании сэр Э. Грей[90] поддерживал склонность Бенкендорфа находиться в оппозиции к собственному правительству, расхваливая его за поведение, которого не потерпел бы в британском дипломате»[91]. В одном из писем Бенкендорф хвастал жене: «Грей сказал, что, какова бы ни была позиция русского или британского правительства, у меня всегда есть своя собственная: «Он стоит на своем и обычно выходит победителем. Это действительно независимый посол».

При этом, критикуя собственное правительство, Бенкендорф отнюдь не действовал вразрез с интересами России. Напротив, критика подчеркивала неоднократно необходимость более слаженной и целенаправленной работы всех служб, что он с горечью и завистью наблюдал в течение многих лет в Германии.

Символический, вместе с тем изысканный прием в посольстве позволил Романову справиться о нескольких важных вопросах. Пришлось сказать, что интересуется политикой и желает встретиться с каким-нибудь толковым представителем либеральной партии, набравшей нынче силу: он не рискнул говорить о самом ее лидере Ллойд Джордже[92].

Бенкендорф после недолгих раздумий пообещал, что переговорит с активистом партии, занятным человеком лет сорока, однако выскочкой. Такой хоть и не прорвется в дамки, личность оригинальная, к тому же состоявшая с Ллойд Джорджем в приятельских отношениях. Звали «выскочку» Уинстон Черчилль.

Романов запомнил имя, поблагодарил посла и на том решил кончить, чтобы не хватить через край. В лондонской поездке он представлялся всем как меценат «Русского балета», а не военный эмиссар, и не хотел навлечь на неугомонного посла России во Франции Извольского[93] подозрения его визави в Англии. Опытный Бенкендорф игру понял и лишних вопросов не задавал.

После посольского приема Дягилев и Нижинский пригласили Брониславу и ее мужа, «мамусю» и нескольких близких друзей на вечер в отель Savoy. На закате суетного дня ужин в узком кругу представился сплошным благословением: можно было выдохнуть и говорить о чем и как угодно без оглядки.

– Вы оставались задумчивы всю церемонию. – Романов и Мария спускались в вестибюль, и он осмелился заговорить с ней о Нижинском, пока они шли к ресторану.

Мария зарделась и улыбнулась сжатыми губами, словно и радуясь, и стесняясь своих мыслей:

– Невольно думала, как красив Вацлав. Мы бы с ним чудесно смотрелись у алтаря!

Романов слушал ее фантазии с серьезным и немного усталым лицом.

– Вы были бы самой красивой невестой, кто бы ни стоял с вами у алтаря… – Он произнес это и сразу же внутренне упрекнул себя за несдержанность.

– Этот длинный день утомил меня. – Мария пропустила его откровение. – Может, обсудим туристические планы? Я в восторге от Лондона!

– Предлагаю за завтраком. И выйти в фойе как можно раньше, чтобы не оказаться за одним столом с Дягилевым и Нижинским.

– Это еще почему? – Мария огорчилась новой волне обострения в Романове, как ей мнилось, нелюбви к Вацлаву.

– Хотя бы потому, что вас будет стеснять Дягилев, и вы не обозначите искренне все свои приключенческие мишени.

Мария засмеялась. Тешило, как хорошо Романов ее изучил и насколько быстро решал загвоздки еще до того, как она их озвучивала. Не это ли самое ценное его достоинство, позволяющее не замечать бесчисленные недостатки?

– Вам уже удалось обворожить матушку Нижинского? – спросил Романов небрежно.

– Вы зрите в корень, князь. Мадам Береда какая-то неприступная Троя. Подозревает каждую встречную барышню в корысти. Глядишь, покусится на ее сокровище. При этом ее нисколько не смущает, что это сокровище находится под пятой у Сергея Павловича.

Романов рассматривал Марию с добродушной усмешкой.

– Ну что вы смеетесь? – расстроилась Мария.

– Я вовсе не смеюсь, а улыбаюсь. Забавно наблюдать, как здравый смысл и деятельная натура вызывают на дуэль вашу романтическую привязанность.

– Ах, ради бога! – Мария скорчила смешную гримасу. – Меня просто раздражают подобные нескладушки…

– О том и речь… Ну все-все, успокойтесь, – опередил Романов очередную вспышку гнева. – Лучше поговорим немного о действительно для вас важном. Я позволил себе дерзость и оставил Але денег для каждодневных мелких трат…

– Вы дали ей денег?! А почему же не мне?!

Романов остановился и окинул ее взглядом. В глазах его плясали искры радости.

– Вы были в ванной, – смутился он.

– И сколько же вы ей оставили?

– Не так много… – Романов начал потеть. – Пять тысяч фунтов…

– Пять тысяч?! – Мария закружилась по вестибюлю и, подлетев к Романову, вдруг схватила его руки и порывисто прижала к своей груди. – Какая приятная дерзость! Вы просто му́си-пу́пу![94]

Романов побагровел, а она выпустила его руки и тоже покраснела.

– Что такое «му́си-пу́пу»? – спросил он, смущенный ее откровенным жестом.

– Это лучшее, как можно назвать мужчину в моем словаре определений мужчин! – кривлялась Мария.

– Сомнительная привилегия, – Романов промокнул пот, – но все же почище «милого котика».

– Но имейте в виду, Александр Александрович, экономить я не собираюсь!

– Никакой мало-мальски неглупый мужчина не будет рассчитывать на вашу экономность. – Они вошли в ресторан под ее звонкий искренний смех.

Глава 4

Удиви меня!

«Отдавая на службу танцу лучших композиторов, художников и поэтов своего века, которых Дягилев сумел объединить, никогда не ошибаясь, он сделал каждый свой балетный сезон настоящим событием. С этим человеком, который был одновременно и укротителем, и чародеем, работа всех, кто принимал участие в создании балета, становилась захватывающей. Почти все из его окружения были его друзьями»[95].

Почти все, кто смог пережить непростой нрав и возвыситься в понимании значимости Дягилева и его дела над собственной гордыней. Удалось это, впрочем, единицам. И те, кому не удавалось, обычно переходили в разряд его критиков или врагов.

Правда, целеустремленный Дягилев обладал редким качеством: он умел после расставания с людьми как ни в чем не бывало снова искать их благоволения. И за редким исключением ему везло, и обиженные возвращались в лоно «Русского балета».

А люди часто покидали его с чувством горькой обиды.

Бенуа в июне 1911 года писал Дягилеву: «Моя фамилия в качестве directeur artistique не должна больше фигурировать на афише ‹…› Желаю тебе всего лучшего и остаюсь преданный тебе Александр Бенуа»[96]. Примерно в то же время, 10 июня, похожее писал Бакст: «С Бенуа у меня разрыв, и навсегда. Он завидует мне». Разрыв был связан как раз с легкомысленным и провокационным решением Дягилева переписать рукою Бакста портрет Чародея из «Петрушки», созданный изначально Бенуа.

Художник Константин Сомов заметил близкому другу Мефодию Лукьянову после очередной стычки с Дягилевым 12 апреля 1912 года: «Дягилев, как всегда, развязен, и манера держать себя довольно-таки хамская – по его разумению, верно, барская и шикарная».

Один из многочисленных упреков в адрес Дягилева, несомненно, заслуживал внимания: «шармер» не предпринимал методических усилий по урегулированию отношений внутри коллектива.

Дягилев, «великий дипломат, легко мог бы ‹…› создать атмосферу дружелюбия. Но у него было в характере много странностей. Он никогда не хотел, чтобы его сотрудники ощущали себя спокойно. Напротив, если между ними возникало какое-то недоброе чувство, Дягилев пытался его усилить»[97].

Основную причину этой «странности» кое-кто видел в принципе «разделяй и властвуй», приписывая Дягилеву исключительно намеренные интриги для сохранения значимости и автократии. Такой вывод вряд ли вскрывал в полной мере глубинные мотивы, сосредотачиваясь на методе ведения дел и управлении.

Прежде всего любое предприятие нуждается в определенной автократии, иначе оно попросту развалится: ни один демократический лидер не лишен авторитарности. Почему же Дягилев избрал столь грубый и рискованный метод?

Возможно, попросту проявил характер, натуру. Дягилев не явил чудо долгосрочного планирования. Он желал фурора здесь и сейчас и подстраивал под это всех и вся. Означал ли подобный подход намеренные манипуляции во всех случаях?

Несмотря на «странности», амплуа свирепого и безжалостного Чародея было оборотной стороной любезного, великодушного и даже плаксивого «дядюшки» – проявлениями кипучего темперамента и, вероятно, излишней подвижности принципов, о чем он сам писал мачехе.

Кроме того, «спешка жить», отмеченная режиссером труппы Григорьевым, объясняла нежелание Дягилева затрачивать усилия на управление отношениями. Последний видел свою миссию не в том, чтобы устроить жизнеспособную систему, а в том, чтобы ошеломить зрителя.

Подчинял этому все, даже – а, может, в особенности, – свою личную жизнь. И оценивал деятельность и ее плоды отнюдь не во имя подведения каких-то промежуточных итогов, чего требует любая система, нацеленная на долгое существование, а во имя поиска нового направления, задумки, спектакля, восторга.

Мог ли он всерьез при такой жизненной философии найти время на копание в душах сотрудников и даже друзей? Похоже, Дягилев вообще уверовал, что тратить на это время не имел права. Воспринимал иначе свое предназначение.

Чтобы лучше узнать его, необходимо ответить на вопрос, заданный Мамонтовым[98] самому себе еще в 1896 году, когда тот «встретился с Сережей Дягилевым: «На какой почве вырос этот гриб?»[99]

В 1855 году Павел Дмитриевич и Анна Ивановна Дягилевы, дедушка и бабушка Сережи, сняли особняк Рубинштейна[100] в Петергофе. И как раз в тот год случилось странное… Павел Дмитриевич, уехав в город за деньгами, на несколько дней пропал из виду. Встревоженная Анна Ивановна помчала в Петербург и выяснила, что к Павлу Дмитриевичу приезжал «чудаковатый монах». Они вместе исчезли в неизвестном направлении.

В Петергоф измученный мытарствами и исхудавший отец семейства вернулся через две недели, не пожелав открыться о паломничествах. Кончилось тем, что вскоре «Павел Дмитриевич заболел, или по крайней мере состояние его признано было за психическую болезнь. Выразилась она тем, что он никого не хотел видеть, даже детей, одну только жену допускал к себе ‹…› Пароксизмы волнения доходили у него до неистовства. Анна Ивановна заставала его иногда в забытьи, распростертого на полу перед образами в позе распятого. Несколько раз в исступлении он принимался глотать перламутровые иерусалимские крестики и образки, изломав их на кусочки. Она вытаскивала их у него изо рта»[101]. Мачеха Сережи Елена Дягилева-Панаева говорила, что состояние оставалось недолгим, да вот сделало Павла Дмитриевича «другим человеком».

Дягилев, несомненно, унаследовал в той или иной степени необычный нрав и творческий способ мышления и восприятия мира от неординарного предка. Играли ли гены главенствующую роль в его превращении из провинциала в первого русского, а затем мирового импресарио?

На фоне «нормальных» людей, то есть людей в целом неинтересных, боязливых, посредственно мыслящих и вяло действующих, он казался странным, а кому-то – страшным. В Средние века ведающих людей сжигали на кострах, а в веке двадцатом им платили за сопровождение семьи немалые деньги, приглашая в высший свет. В обществе всегда соседствовали первобытная боязнь инаковых и непреодолимая к ним тяга.

Мать Вацлава в начале знакомства с Дягилевым советовала сыну быть осторожнее. «Есть в нем что-то угрожающе. Этот человек приносит несчастье, даже птичка чувствует это»[102], – говорила она после того, как живущая в доме Нижинских маленькая птаха, летавшая свободно по дому, растопырила крылья и набросилась на ошарашенного Сергея Павловича во время первого чаепития. Бронислава считала, что пичугу напугал монокль Дягилева, но Элеонора узрела дурной знак, а в Дягилеве – нечто опасное, даже демоническое.

Тогда куда же делся демонизм, когда Дягилев, беспредельно привязанный к своей собственной «Арине Родионовне» – няне Дуне[103] – привез ее в Петербург и считал всю жизнь членом семьи?[104] Да и забота о младших сводных братьях добавляла к портрету холодного импресарио совершенно иные, трепетные и теплые штрихи.

Не исключено, что многие наделяли Дягилева дьявольщиной потому, что при всех его рассудительности и чутье он внезапно мог впасть в иррациональное состояние, как случилось некогда с дедушкой. Если Дягилев нередко и совершал «ошибки и даже безумия, то это значило, что его увлекали страсть и темперамент, две силы, господствовавшие в нем»[105].

Приход Дягилева в искусство не был ни случайностью, ни следствием генетики. Он вырос в большой гостеприимной семье, где коллекционировали живопись, учили языки и придавали искусству важнейшее значение в создании наполненности и целостности жизни и быта. В доме запрещались карточные игры, их заменила игра на фортепиано.

По всей видимости, несколько дилетантская, и все же художественно-образовательная, почва семьи сделала возможным для Дягилева впоследствии использовать в искусстве интуицию, а не фундаментальные знания. Оттуда выросли и интерес ко всему новому, и принятие любых привлекательных для души – или публики – форм. Этот принцип сам он озвучил так: «Из-за того, что Рембрандт хорош, Фра Беато не стал ни лучше, ни хуже»[106].

Художественный вкус юности менялся, как менялась вокруг жизнь. Вместе с молодым русским обществом, совершавшим гигантский скачок из крестьянской общины в промышленность, Дягилев искал применение недюжинной энергии, нащупывал новые высказывания в искусстве, которое его неумолимо влекло.

Однако не Дягилев породил «новое искусство», новые формы, а меняющаяся среда обитания породила Дягилева. Вся христианская цивилизация стояла на пороге культурной революции. И эти мятежные ветры словно вырывали новое в искусстве из прокрустова ложа классицизма XIX века. Время на стыке эпох, на границе столкновения прежнего и грядущего, хрестоматийного и нарождающегося удивляет людей то мертвенным застоем, то фонтаном адреналина. Маятник все еще качался…

Семья Дягилева, конечно, внесла определенный вклад в его формирование, как и генетика. Да что они в сравнении с ее величеством культурой?

Шаляпин, ярко сиявший на небосклоне «Прекрасной эпохи», вырос в совершенно противоположной дягилевской среде – в страшной бедности, побоях и всех прочих неблагополучиях. И все же каким-то образом зацепил что-то совершенно иное, не свойственное отдельному человеку в его обыденном поведении внутри этой среды, а свойственное всем людям сразу. То есть он зацепил не частное, а общее – народное

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «Литрес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Примечания

1

К Коринфянам 2-е,10:12 (здесь и далее примеч. автора).

2

Уайлд О. Критик как художник. (1891). Цитата полностью: «Менее всего человек искренен, говоря от своего лица. Наденьте на него маску – и услышите правду».

3

Карсавина Т. П. Театральная улица: воспоминания. – М.: Центрполиграф, 2010 г. С. 132. (Электронное издание)

bannerbanner