
Полная версия:
Свекровь в доле. Пятьдесят тысяч тюльпанов
Гости пришли в пятницу, в одиннадцать. У калитки остановилась белая «Лада» с надписью «Администрация» на двери, и из неё вышел молодой человек в пуховике с планшетом, а из-за угла, как будто случайно проходила мимо, появилась Нина Сергеевна в пуховом платке.
Молодой человек в дом не заходил. Он представился — муниципальный земельный контроль, ведущий специалист, фамилию я не запомнила, — и сказал, что по обращению граждан проводится выездное обследование без взаимодействия с правообладателем: он посмотрит с улицы, сфотографирует и уедет, от нас ничего не нужно.
— Обследование чего? — спросила я через калитку.
— Соблюдения вида разрешённого использования. Поступил сигнал о ведении предпринимательской деятельности на землях ИЖС. Теплица, — он сверился с планшетом, — промышленного типа.
— Теплица стоит двадцать лет. В ней выращивали огурцы для семьи.
— Я фиксирую, что вижу с улицы. Внутрь я не пойду. — Он поднял планшет и сфотографировал теплицу через забор, потом сарай, потом почему-то поленницу. — Если увижу признаки нарушения — выйдет предостережение. Это не штраф. Это документ.
— Обращение граждан — это она? — Я посмотрела на Нину Сергеевну, которая стояла у своего забора и внимательно изучала сосну.
— Я не вправе раскрывать.
— Я ни при чём, Леночка, — сказала Нина Сергеевна сосне. — Меня попросили просто сказать, как есть. Я и сказала, как есть: теплица большая, машины ездят, фура гудит ночью. Я же для всех стараюсь. У нас улица тихая была.
За моей спиной скрипнула дверь. Галина Аркадьевна вышла на крыльцо в кофте, без пальто, и сказала не мне и не инспектору:
— Нина. Ты у меня в восьмидесятом брала в долг на холодильник и отдавала три года. Я не напоминала ни разу. Я и сейчас не напоминаю. Я просто спрашиваю: кто попросил?
Нина Сергеевна оторвалась от сосны и ушла за угол, не ответив. Инспектор дописал что-то в планшете.
И тут открылись ворота базы.
Берестов вышел на улицу — не к нам, к своим воротам, — с рулеткой в руке, и начал мерить расстояние от угла своего забора до дороги. Вслух. «Три двадцать. По норме — три. Запишите, молодой человек, пока вы здесь: у меня отступ с запасом, а вот у администрации столб стоит на моей земле на сорок сантиметров, я писал дважды». Инспектор повернулся к нему. Берестов продолжал мерить. Через пять минут инспектор уже стоял у его столба с планшетом и фотографировал столб, а Берестов объяснял ему про охранную зону, и про нас оба забыли.
Когда «Лада» уехала, он смотал рулетку и пошёл к себе, не взглянув в нашу сторону.
— Спасибо, — сказала я ему в спину через улицу.
— За что? У меня столб на участке. Третий год.
* * *
Предостережение упало Галине Аркадьевне в личный кабинет на Госуслугах уже в понедельник. Алла прочитала его с экрана за минуту: «рекомендуем», «в случае выявления». Ни штрафа, ни срока.
— Бумажка, — сказала она. — Но она ляжет в папку. Игорь собирает папку, Лена: жалоба соседей, предостережение, справка о кризе. Каждая по отдельности — ничего. Вместе — картина. Теплицу не трогай, землю до суда не трогай, работай.
* * *
«Шкоду» купил мужчина лет пятидесяти, учитель физкультуры из соседнего района, который приехал в субботу днём с сыном и китайским толщиномером, обошёл машину по кругу, прикладывая прибор к каждой двери, проверил VIN через приложение, посмотрел сервисную книжку, спросил про зимнюю резину и сказал: «Беру. Пятьсот шестьдесят, как договаривались».
Договор мы подписали на капоте, в двух экземплярах, его ручкой. Деньги он перевёл через быстрые платежи, двумя переводами с двух своих банков, и я смотрела на экран телефона, как цифра на счету становится больше, чем была у меня когда-либо в жизни, и ничего при этом не чувствовала, потому что цифра была не моя. Она была Фарида. Шестьсот двадцать пять тысяч я переведу ему в понедельник, тридцатого, последним днём, как написано на обороте прайса.
Он сел за руль. Сын — рядом. И перед тем как тронуться, он поднял руку к зеркалу заднего вида, снял оттуда то, что там висело, и протянул мне в окно:
— Это ваше, наверное.
Это была сова. Фетровая, серая, с кривым глазом, на шнурке. Даша сшила её в первом классе на труде и повесила мне на зеркало, когда я купила эту машину, и сказала: «Чтобы ты не засыпала за рулём, мам, совы ночью не спят». Двенадцать лет назад. Я забыла про неё — вещи, которые висят двенадцать лет, перестаёшь видеть, и глаз у неё за это время выцвел.
Я взяла сову. Сказала «спасибо». Машина выехала за ворота — моя машина, с чужим человеком за рулём и чужим мальчиком на моём месте, — и повернула к шоссе.
Я дошла до гаража, где стояла зимняя резина, которую он не стал брать, потому что у него «своя есть», и которую теперь надо было продать отдельно, вошла, закрыла за собой дверь и села на покрышку.
И заревела.
Сова одиннадцать лет висела у меня перед глазами, и я её не видела, а чужой человек увидел за десять минут. У меня теперь не было машины, а был счёт, и счёт был Фарида. Даша сказала «ты же сама его запустила», а я стёрла ответ. Два года собеседований с мальчиками. Сентябрь, когда Галина Аркадьевна лежала с кризом, а мне сказали «не дёргайся», и я не дёргалась. Всё это я две недели складывала в столбик и считала, чтобы не реветь, и столбик кончился.
Я ревела минут десять, громко, в гараже, где меня никто не слышал, кроме резины и бочки с соляркой. Потом вытерла лицо рукавом, посидела ещё минуту и положила сову в карман.
Когда я вышла, у калитки стояла Валя, Серёгина мать, — она и назавтра, в воскресенье, пришла первой узнать, берут ли её сына, — с телефоном в руке; скрывать Валя не умела ничего.
— Лен. Ты это видела?
Она протянула телефон. На экране была сторис: белая студия, свет, высокая женщина лет тридцати в бежевом свитере с распущенными волосами держит охапку тюльпанов — жёлтых, тугих, в бутоне, голландских, я узнала сорт с трёх метров. Поверх — надпись красивым шрифтом: «Krista Flowers. Голландские тюльпаны к 8 Марта. Опт и розница. Предзаказ открыт».
— Это она? — спросила Валя. — Та самая?
Я посмотрела на тюльпаны. На свет. На бежевый свитер, который в теплице не прожил бы и часа.
— Та самая, — сказала я. — Свитер дурацкий.
Валя ждала. Я посмотрела ещё раз — на то, как она их держала: правильно, под бутоны, не за стебли.
— И тюльпаны у неё хорошие, — сказала я, потому что это тоже была правда, и мне она не нравилась.
* * *
Серёгу я нашла в воскресенье утром у его калитки, где он курил, глядя на снег, и видно было, что идти ему в воскресенье утром некуда. Двадцать четыре года, руки в старых ожогах от сварки, куртка с надписью СТО, которого уже не было.
— Сорок тысяч в месяц на руки, с декабря по март, — сказала я. — Сварить столы в теплице под лотки, развести воду, таскать мешки с пеллетами, накалывать луковицы, срезать, грузить. Работа каждый день, в мороз, иногда ночью. По трудовому договору, на сезон: Алла сказала, что ежедневную работу самозанятостью не прикроешь, переквалифицируют. Взносы — мои.
Он докурил.
— А если не получится?
— Что именно?
— Ну. Тюльпаны ваши.
— Тогда ты получишь сорок тысяч в месяц за четыре месяца работы, а я — пятьдесят тысяч стеблей в компост. Сорок заплачу и без урожая.
Он посмотрел на теплицу за моей спиной. Потом на базу.
— Берестов знает?
— При чём здесь Берестов?
— Он мне в сентябре работу предлагал. Механиком. Я отказался — не хотел на дядю. — Серёга бросил окурок в снег. — Нормально. Щас приложение поставлю.
Договор я написала вечером по образцу из интернета, Алла поправила по телефону три пункта, и в понедельник он его подписал на капоте «Нивы». Так у меня появился первый работник.
* * *
В понедельник вечером, когда я несла из сарая мешок для пробной растопки, Берестов окликнул меня через забор — первый раз за семь лет заговорил со мной через забор первым.
— Котёл когда запускаете?
— В декабре. Надо сначала посмотреть.
— Витя посмотрит. Он на пеллетниках десять лет, у меня в боксе такой же стоит. Две тысячи за выезд, запчасти — отдельно, по тарифу. До морозов. В январе он к вам по сугробам не полезет.
— Договорились, — сказала я, и он кивнул и ушёл, и только у крыльца я сообразила, что «по тарифу» он сказал раньше меня, как будто знал, что я не возьму иначе.
Глава 6
Луковицы приехали первого декабря, во вторник, в половине девятого утра, на фаридовском «Хёндае» с будкой, и водитель — молчаливый парень в оранжевом жилете — открыл задние двери, и на меня дохнуло холодом и тем запахом, который я бы узнала с закрытыми глазами: сухая шелуха, картон и чуть-чуть земли. Сто два ящика. Пластиковые, сетчатые, голландские, с бирками по торцу: сорт, разбор, дата, партия, — и в папке у водителя, поверх накладной, лист с синим штампом карантинного контроля, который я видела у Фарида каждый год и никогда не читала.
Серёга вышел к машине в восемь сорок, в первый свой рабочий день, посмотрел на ящики до крыши будки и сказал:
— Я думал, вы про пятьдесят тысяч для красного словца.
— Для красного словца я бы сказала сто.
За забором напротив мелькнул пуховый платок Нины Сергеевны. Она считала ящики через штакетник, шевеля губами, и я помахала ей рукой, и она ушла.
Я пересчитала ящики с водителем, сверила бирки с накладной и пошла вдоль штабеля с ножом. Расписываться — потом.
Ящики сошлись. Теперь надо было проверить сами луковицы: открыть каждый ящик, провести пальцами по верхнему ряду — нет ли мягких и налёта, — а из каждого десятого взять луковицу и разрезать вдоль. Я резала на крышке ящика, на холоде, без перчаток, потому что в перчатках не чувствуешь, где донце, и смотрела в разрез через лупу, которую носила в кармане с комбината. Луковица разбора двенадцать плюс в разрезе — как маленькая белая капуста, и в середине виден зачаток: будущий цветок, уже сформированный, со всеми лепестками, сложенными внутрь. Он закладывается ещё летом, до всякого холода; холод я проверю по журналу. Нож показывает другое: не побурел ли зачаток, не пророс ли раньше времени, нет ли гнили внутри. Если зачаток бурый — луковица слепая, и никакое тепло её не спасёт.
Первые девять были в порядке. Десятая — тоже. Я резала и складывала половинки на крышку, рядком. Водитель следил за ножом и после каждого разреза переводил взгляд на оставшиеся ящики.
— Фарид сказал, вы будете резать, — сказал он наконец.
— Фарид меня знает.
В тридцать четвёртом ящике, Пёрпл Принс, я нашла то, что искала и не хотела найти: три луковицы с мягким донцем, одна с налётом. Я отставила ящик, перебрала его весь на крышке соседнего — из пятисот мягких оказалось одиннадцать, два процента с лишним, вчетверо больше, чем обещал Фарид, — сфотографировала, отправила ему и написала: «Ящик 34, Пёрпл, одиннадцать мягких. Минус или замена?» Он ответил через минуту: «Минус. Добери из резервных, они твои. Остальные перебери, скажешь общий». Я расписалась за сто два ящика и написала в накладной: ящик 34 — одиннадцать брак, акт. Общий отход я узнаю, когда переберу все, и запишу его в тетрадь, а не в голову.
Выгрузку температур Фарид прислал по партиям — четыре файла, по сорту, и программу от голландского технолога: пять градусов с пятнадцатого октября, без провалов, кроме одного дня в ноябре, когда у них на складе было семь. Про этот день я написала технологу через Фарида и получила ответ: допустимо, в сроках не учитывать. Я переписала даты в свою тетрадь и посчитала по программе, сколько холода каждому сорту ещё добирать до наколки.
Галина Аркадьевна вышла на крыльцо в пуховике, посмотрела на штабель и спросила:
— Это всё?
— Это всё.
— Миллион двести. В пластиковых ящиках. Стоит во дворе. — Она спустилась, подошла к крышке, где лежали рядком мои половинки, взяла одну, поднесла к очкам и долго разглядывала белый зачаток с лепестками внутри. — Значит, вот так выглядит то, за что мы отдали твою машину и мой вклад. — Она положила половинку обратно, ровно в ряд. — Красиво. Я запишу.
* * *
Через калитку сто ящиков не пронесёшь. Калитки в заборе между нами и базой не было с тех пор, как Николай Иванович её снял и зашил проём досками, — Галина Аркадьевна всегда говорила «из-за собаки», но собаки у Берестова не было, и в то утро, пока Витя подгонял рохлю, я спросила у неё ещё раз.
— Не было собаки, — сказала она. — Был водоотвод. Весной девятнадцатого вода с его двора пошла по канаве вдоль нашего забора, Николай сказал, что канаву надо чистить с его стороны, он сказал, что с нашей. Оба инженеры. Два месяца не разговаривали, потом Николай снял калитку с петель и зашил проём досками, в тон забору, чтобы и места не найти, а этот из принципа не попросил открыть. Так и стоит. Канаву, кстати, он почистил. В тот же год. Со своей стороны.
Поэтому мы возили их улицей: водитель подогнал «Хёндай» к воротам базы, и там уже ждал Витя с рохлей, и Берестов стоял в проёме бокса с рулеткой, как в тот раз у столба, и смотрел на меня, а не на ящики.
— Камера четыре на шесть, — сказал он. — Высота два сорок. Рыба — у дальней стенки, два ряда, её не трогать. Вам — стеллаж вдоль левой стены, четыре яруса, глубина шестьдесят, я вчера померил ваши ящики по накладной: влезет сто двадцать, с зазором между рядами. Режим плюс пять, влажность — сколько есть, у меня стоит семьдесят пять. Тариф я вчера написал, вы читали. Подходит?
Он написал его вчера вечером на листке и передал через Серёгу: двенадцать тысяч в месяц, свет внутри, декабрь и январь — двадцать четыре. Для меня это было дорого. И дешевле, чем всё, что я находила по объявлениям за месяц, потому что по объявлениям камеры сдавали от ста кубов и от полугода.
— Подходит, — сказала я.
— Тогда грузимся. Витя, рохлю.
Камера была сразу за боксом — железная дверь с рычагом, за ней холод, ровный, сухой, и свет люминесцентный, и запах рыбы, не сильный. Температура на табло у двери — пять и две. Я вошла первой, и дверь за мной хлопнула. Я стояла одна в чужом холоде между стеллажами, пока снаружи Витя и водитель скатывали первый поддон, и думала: десять лет мои луковицы лежали в «ЗИЛе» и на веранде, я проверяла их рукой, и этого хватало. Теперь между мной и ними будет железная дверь с рычагом и табло.
Дверь открылась. Берестов вкатил поддон, оглядел мою куртку — тонкую, осеннюю, потому что зимняя была в стирке после сарая, — и снял с себя жилетку. Рабочую, серую, с карманами, на синтепоне.
— Наденьте. Два часа при пяти в осенней — потом неделю чихать, а у вас наколка.
— Мне не холодно.
— Пока. Наденьте.
Я надела. Жилетка была тёплая изнутри — он только что её снял — и пахла соляркой и чем-то ещё, что я не стала определять. Молния заела на середине: пальцы после ножа на морозе не слушались, и я дёргала бегунок вниз-вверх, как дёргают то, что не поддаётся. Он поставил ящик, подошёл, взял бегунок двумя пальцами у моих рук — ладони у него были горячие после рохли — и провёл вверх, до воротника, в двадцати сантиметрах от моего подбородка.
— Под углом надо. Собачка заедает.
И сразу отвернулся к поддону. Рукава моей куртки торчали из пройм. Он на это не посмотрел.
Мы ставили ящики два часа. Витя подавал с рохли, я принимала и ставила по сортам, по тридцать на ярус, не вплотную, с просветом в ладонь между рядами, и на каждом ярусе клеила скотчем бумажку с сортом и датой начала холода. Берестов возил поддоны и молчал. Один раз, когда я потянулась к верхнему ярусу с ящиком и не достала, он взял ящик у меня из рук и поставил сам, и я сказала «я сама», а он сказал «знаю» и пошёл за следующим.
В конце он достал из кармана брюк блокнот — не тетрадь, маленький, в клеёнчатой обложке — и ручку.
— Сорт, количество, ярус. Диктуйте.
Я продиктовала. Он записал, потом вырвал лист и отдал мне.
— Это ваше. У меня копия в голове. Вот датчик, про который я говорил, — он показал на белую коробочку под потолком. — Пишет каждые десять минут, я смотрю с телефона.
— Под потолком, — сказала я. — А луковицы на полках. Мне нужен градусник у ящиков, и я буду смотреть его сама, утром и вечером, и писать.
Он подумал.
— Повесьте свой. Пишите. Если с моим разойдётся больше чем на градус — скажите мне в тот же день, не завтра.
— Договорились.
— И ещё. — Он убрал блокнот. — Сколько у вас волн?
— Три. И пробная.
— Пробную вы колете когда?
— Восьмого января.
— И ставите укореняться где?
Я открыла рот и закрыла.
Я считала укоренение. Я считала его по волнам, по двести с лишним лотков на волну, и думала, что камера возьмёт волну, если убрать рыбу, и что волны пойдут одна за другой. Но они пойдут не одна за другой. Между наколками — четыре дня, а укоренение — две недели: двадцать восьмого января в холоде будут стоять все три волны разом, шестьсот лотков, в один слой, с просветом, с водой, которая касается донца. Шестьсот лотков — это сто сорок квадратных метров полок. Это четыре такие камеры. Я отвела каждой волне место отдельно, а двадцать восьмого они все попадали в холод одновременно.
— Об этом вы не подумали, — сказал Берестов. Утвердительно.
— Подумала. Неправильно.
Он кивнул и посмотрел на часы.
— Витя, закрывай. — И мне: — Посчитайте по волнам, с датами, сколько и где должно стоять. Завтра к семи принесёте тетрадь — посмотрим, куда ставить.
* * *
Домой я шла в его жилетке, потому что забыла её снять, а он не напомнил.
Галина Аркадьевна сидела за столом с тетрадью и подняла голову, когда я вошла. Посмотрела на жилетку. Не спросила. Встала, налила из кастрюли суп, поставила передо мной и сказала:
— Сначала ешь. Потом что у тебя там. У меня Николай тоже, когда ошибался в расчётах, забывал ужинать, и я его кормила насильно.
— Откуда вы знаете, что я ошиблась?
— Ты пришла в чужой жилетке и не сняла её в сенях. — Она села. — Ящики стоят?
— Стоят. Двенадцать тысяч в месяц.
— Терпимо. Что ещё? У тебя лицо, как у Игоря в десятом классе, когда он понял, что решал задачу не из того варианта.
Я села напротив и рассказала. Про лотки, про просвет, про двести лотков, которые не влезут ни в какую камеру, и про то, что я десять лет считала пятьдесят как десять по пять. Галина Аркадьевна слушала, не перебивая, и когда я закончила, сказала:
— Хорошо.
— Что хорошо?
— Что ты это поняла первого декабря, а не восьмого января. Первого декабря это стоит бессонной ночи. Восьмого января это стоило бы семнадцати тысяч луковиц. — Она пододвинула мне чистый лист. — Считай. Объём, даты, волны. Я посижу.
Я ела, потом считала до одиннадцати и к одиннадцати знала, что никакая камера мне не поможет: сто сорок квадратов полок в холоде на десять дней не сдаёт никто. Зато у меня было двести квадратов столов в теплице, которую я собиралась греть до семнадцати, а можно было не всю. Можно было отгородить плёнкой большую часть — две трети, сто сорок квадратов из двухсот, — как я десять лет отгораживала тёплый торец, только наоборот: холодную половину держать на пяти-семи градусах, с одним приоткрытым контуром отопления, чтобы вода не замёрзла, и укоренять прямо на столах, в темноте под чёрной плёнкой, а по мере готовности переставлять лотки через перегородку в тёплую. Укоренившиеся лотки — за плёнку, в тепло, остальные пока здесь. Перегородку надо двигать — Серёга сварит её на роликах. Контур надо делить — кран на обратке. Темноту — агроспан, чёрный, рулон. «Холодной половиной» мы её потом так и звали, хотя на деле это были две трети, а к концу февраля — пять метров у торца.
Я написала это на листе под вопросом «вторая камера — где?» и подчеркнула слово «плёнка». В половине двенадцатого я подняла голову и увидела в окно, что в боксе на базе горит свет, и что кузов «Валдая», самого большого из трёх рефов, стоит открытый, и из него Витя вытаскивает последние ящики с рыбой и перекладывает на рохлю.
Зачем Берестов освобождает кузов в половине двенадцатого ночи, я не спрашивала себя — я посмотрела на свой лист со словом «вторая камера» и снова на освещённый бокс. Потом из будки вышел он сам, с рохлей, остановился и посмотрел через два двора и глухой забор на наше окно, где горел свет и где я стояла в его серой жилетке над листом. Секунду мы смотрели друг на друга. Потом он покатил рохлю в бокс, а я села за стол, положила голову на руки поверх листа и уснула там, в жилетке, и проснулась в шесть от того, что Галина Аркадьевна накрыла меня пледом и выключила свет.
Глава 7
К семи я принесла расчёт. Он стоял у открытого кузова «Валдая» с кружкой и смотрел, как в будке работает установка: из решётки под потолком шёл холодный воздух, и на табло снаружи было четыре и восемь.
— Шестьсот лотков двадцать восьмого января, — сказала я вместо «здравствуйте». — Сто сорок квадратов полок. Это не влезет ни в камеру, ни в кузов, ни туда и туда вместе. Я буду укоренять в теплице, в холодной половине, под плёнкой: один контур на пять градусов, второй на семнадцать, перегородка на роликах. Мне от вас нужен кузов на две недели для пробной партии, с восьмого января, потому что перегородку мы поставим к двадцатому, и ещё — как резерв, если на пике не хватит столов. Сколько стоит сутки?
Он перевёл взгляд на кузов и обратно.
— Полторы тысячи в сутки, когда работает, с топливом и электричеством. Установка с обогревом: в минус тридцать она не морозит, а греет до плюс пяти, от сети, дизель — если сеть упадёт. Проверял под нагрузкой в прошлом году на рыбе. Простой — ноль. — Он посмотрел на мою тетрадь. — Вы считали, что перегородка вам даст по температуре? У вас одна теплица, один воздух.
— Считала. Плёнка — два слоя, воздушная прослойка, разница градусов десять держится, если контуры развести. Я так торец десять лет отгораживала. Наоборот — не пробовала. Пробную партию восьмого поставлю целиком в ваш кузов — перегородку Серёга к восьмому не доделает, к двадцатому. Сравню потом: пробную из кузова с первой волной из-за плёнки.
— Если за плёнкой выйдет хуже?
— Тогда приду к вам ещё раз. И уже по другой цене, я понимаю.
Он дважды стукнул костяшкой по борту кузова — я не поняла зачем — и достал клеёнчатый блокнот. Написал: «Валдай, кузов, +5, с 7.01, 1 500/сут. с топливом. Резерв — по заявке за сутки». Показал мне.
— Я вчера освободил его под вас целиком. Под три волны.
— Я видела. Спасибо.
— Не за что. Рыба в декабре идёт плохо. — Он убрал блокнот и отпил из кружки, и я впервые видела, как он не знает, что сказать дальше. — Тетрадь.
Я дала ему тетрадь и сняла жилетку, чтобы отдать вместе с ней.
— Оставьте у себя, на крючке. Вам в камеру два раза в день, я за вами с жилеткой бегать не буду.
Я надела обратно. Он открыл на вчерашнем вечере: «1.12, 21:40, камера +5,2», — сверил с телефоном, где был график его датчика, кивнул и вернул.
— Пять и три по датчику. Сходится.
Так началась наша зима: в семь утра я приносила ему тетрадь, он сверял её с телефоном, говорил «сходится» и отдавал. Это я придумала — носить тетрадь, а не ждать, пока он спросит, — потому что не доверяла датчику под потолком и хотела, чтобы он знал, что не доверяю. К середине декабря на верстаке в боксе рядом с его кружкой стала появляться вторая, с чаем из термоса, и я грела об неё руки, пока он смотрел график в телефоне, и ни один из нас ни разу не сказал про эту кружку ни слова. Говорили мы о температуре, иногда о прогнозе. Больше ни о чём.
* * *
Витя пришёл смотреть котёл четвёртого, днём, как договаривались через забор. Разобрал, продул, посветил фонарём в щиток и сказал: «Плата. Угол подгорел, видите? Николай Иванович её сам паял, царствие небесное, держалась. Новая — восемнадцать тысяч. Остальное посмотрю под нагрузкой, когда пеллеты будут, всухую котёл не слушают». Он взял две тысячи за выезд и ушёл, и я записала в тетрадь две строчки: «плата — 18 000» и «Витя — выезд 2 000».
Серёга варил столы шесть дней.
Старые столы — те, что стояли с отцовских времён, — годились только под огурцы: деревянные, с наклоном, под торф. Под лотки с водой нужна ровная горизонтальная поверхность, иначе раствор уйдёт к одному краю, и луковицы с этого края захлебнутся, а до тех, что с другого, вода не достанет. Серёга разобрал старые столешницы, оставил металлические ноги, сварил из профильной трубы рамы под уровень с частыми поперечинами и застелил их сеткой, чтобы снизу шёл воздух. Я ходила за ним с уровнем и проверяла каждую секцию в двух направлениях, а потом ставила на неё четыре лотка с водой и проверяла ещё раз, под грузом. На третий день он сказал: «Я сам», — и с тех пор я проверяла выборочно и ни разу не нашла прогиба. Вдоль прохода он поставил на ролики раму для перегородки — два слоя плёнки с прослойкой — и кран на обратке, чтобы делить контур.

