
Полная версия:
Лечебница на Серных Ключах. Полковник вне расписания
Желоб был готов на третий день, к полудню. Шесть шагов колоды, выбранной внутри, уложенной на две опоры из камней, от конца каменной трубы до того места, откуда потом пойдут малые желоба — когда будут доски. Уклон я делала на глаз: склон здесь шёл вниз, и мне казалось, что дальний конец лежит ниже ближнего, — я присела, посмотрела вдоль колоды и осталась довольна.
Я пустила воду сама. Подняла доску-затвор, которую Ансель нашёл под илом и обтесал заново, и вода пошла — горячая, парящая, воняющая на всю долину — в каменную трубу, из трубы в колоду, по колоде…
И пошла назад.
Она дошла до середины колоды, замедлилась, поднялась до краёв — и полилась через борт у ближнего конца, у трубы, обратно на камни, туда, откуда пришла. Дальний конец оставался сухим.
— Назад течёт, — сказал Касс.
Я видела, что назад. Я стояла над желобом и смотрела, как вода, которую я ждала три дня, уходит мне под ноги, и не понимала, пока Ансель не подошёл, не положил на дно колоды ладонь ковшиком с водой из ямы и не показал: капля побежала к трубе. Вверх по склону — так мне казалось. На самом деле вниз: дальний конец колоды лежал на второй опоре выше ближнего, на палец или на два, а склон вокруг шёл под гору так круто, что глаз это съедал. Я сидела на корточках, смотрела вдоль колоды и видела уклон, которого не было. Это знает любой, кто хоть раз клал что-нибудь на косогоре без уровня. Я не клала. Я заведовала отделением.
Ансель стоял рядом и молчал. Он не знал заранее — он тоже смотрел глазом, и глаз у него был старый, — но он знал, что делать, когда вода пошла не туда, а я нет.
— Надо переложить, — сказала я.
— Надо, — согласился он. — Отец говорил — вода сама покажет. Показала.
* * *
Доски привезли во вторник. Не к ручью.
Юта пришла из деревни в середине дня, когда мы разбирали опоры, — мокрая, потому что с утра шёл дождь, мелкий, холодный, из тех, что не кончаются до вечера, — и сказала с порога, что лес лежит у Гнилой развилки. Весь. Брус, доски, тёс. Свален в грязь на обочине. Возчики заезжали в деревню выпить и сказали, что дальше не повезут: в воскресенье в храме брат Иероним говорил с амвона, что кто вдове с ключей везёт или продаёт, тот причащается скверны, и что они не дураки за пятнадцать крон чужих терять благословение на свою свадьбу.
Воскресенье. Мы были в Кальве в субботу. Он успел за день.
— Три версты, — сказала Фрида. — До развилки. В гору обратно. Лошадь одна, телега одна, дождь.
— Сколько ходок?
Она прикинула.
— Шесть, если грузить плотно. Кобыла не вытянет шесть в гору, госпожа. Три — и ляжет.
Я посчитала. Три версты туда, три обратно, шесть ходок, одна старая лошадь, дождь, темнеет через четыре часа. Не сходилось никак. А лес лежал в грязи, и за ночь под дождём доски наберут воды и станут вдвое тяжелее, и если до утра их не вывезти — кто-нибудь с тракта приберёт их раньше нас.
— Запрягайте, — сказала я. — Сколько вытянет — столько вытянет.
Мы сделали одну ходку до сумерек. Грузили втроём — я, Юта, Касс — под дождём, из грязи, доска за доской, и Фрида на телеге укладывала, и на обратном пути лошадь шла в гору так, что я шла рядом и не садилась, и Юта тоже, и мы все молчали. Выгрузили у ручья. Осталось больше половины. Темнело.
Я стояла у моста и смотрела на тот берег и считала доски — пятнадцать крон из моих тридцати шести, — которые до утра уедут с кем-нибудь по тракту и которые мне не вывезти одной лошадью.
Сзади, с той стороны, по мосту застучало.
Копыта. Не наша кобыла — тяжелее, ровнее. И колёса — другие, не телега, а повозка с рессорами, я услышала это раньше, чем увидела. Потом фонарь. Потом — в свете фонаря — лошадь с кордона, крупная, с провисшей спиной, и повозка, и на козлах, с вожжами в руках, в мокром плаще с поднятым воротником, — он.
Ивар шёл рядом, пешком, держа фонарь.
Я стояла и смотрела. Полковник остановил повозку у моста и смотрел на меня сверху, с козел, как с крыльца, — только теперь по лицу у него текла вода, и он её не вытирал.
— Госпожа Ровенн. Где ваш лес?
— У Гнилой развилки.
— Я знаю, где. Я спросил, где — на развилке. С какой стороны тракта.
— С левой. Если от нас.
Он кивнул. Перехватил вожжи.
— Повозка казённая, берёт втрое против вашей телеги. Лошадь казённая. Казённую лошадь без офицера я не отдам, таков устав, так что придётся терпеть меня на козлах. Ивар грузит. Мальчишка грузит. Вы — если хотите. Садитесь или идите рядом, мне всё равно, но решайте быстро: через час дорогу развезёт так, что и эта не пройдёт.
— Полковник…
— Госпожа Ровенн. — Он не повысил голоса. — Я сижу. Это единственное, что я делаю хорошо. Дайте мне делать это с пользой.
Я села.
* * *
Две ходки. Три версты туда, три обратно, под дождём, в темноте, с фонарём на крюке у козел, и казённая повозка брала за раз столько, сколько наша телега не взяла бы за три. Я грузила с Иваром и Кассом, Юта грузила, и каждая доска выходила из грязи с хлюпаньем и с руганью. Ивар грузил правой. Левую он берёг, как велено, и я видела, что бережёт, и ничего не говорила: сегодня плечо могло подождать.
На козлах было тесно. Я сидела рядом с ним, потому что сзади лежал лес, и на каждой колдобине нас прижимало друг к другу плечом, и от его плаща пахло мокрой шерстью и табаком, и плечо под плащом было горячее сквозь дождь. Я отодвигалась. На следующей колдобине прижимало снова. На третьей я перестала отодвигаться и разозлилась на себя за то, что заметила, что перестала, — и смотрела вперёд, на дорогу в свете фонаря, и считала колдобины, потому что считать было легче.
Он правил. Сидел на козлах, мокрый насквозь, с вожжами, и лошадь слушалась его, как не слушалась никого из нас: шла в гору ровно, без рывков, останавливалась там, где надо, и стояла, пока грузили, не переступая. Он не разговаривал. Один раз, на второй ходке, когда Касс поскользнулся и доска поехала, он сказал: «Отставить», — тихо, и Касс замер, и доска легла, куда надо. Больше ничего.
Я смотрела на него, когда он не видел. На то, как он сидит — прямо, не касаясь спинки, которой у козел и не было, — и как держит правую ногу, вытянутую вдоль козел, потому что согнуть её под нормальным углом он не мог. Нога была в сапоге. В том самом втором сапоге, который Ивар натягивал ему с колена. Под дождём, пять ходок, на козлах, на которых здоровый человек через час начинает ёрзать, — он не ёрзал. Он пересчитывал что-то пальцем по колену. Я заметила это на первой ходке и поняла на второй, когда на развилке, пока грузили, он обеими руками взял свою правую ногу под коленом, приподнял и переложил вдоль козел иначе — как перекладывают чужую тяжёлую вещь, — и снова стал пересчитывать: он так терпит.
Последнюю доску выгрузили за полночь. Ивар и Касс сложили её на штабель у ручья, и штабель стоял мокрый, тёмный, огромный — пятнадцать крон, весь мой лес, у моего ручья, на моей земле.
Полковник не слез с козел. Он повернул голову к купальне, туда, где за стенами, под скалой, при свете фонаря, который Ивар поставил на камень, виднелась моя колода на двух опорах. Разобранных наполовину. С водой, которая всё ещё стояла в ней, потому что я не успела — не было времени — спустить.
Он смотрел на неё долго. Я ждала.
— Уклон мал, — сказал он наконец тем же голосом, каким говорил о казённой дороге. — Четверть вершка на сажень. Не меньше. Иначе встанет.
Потом сказал Ивару:
— Домой.
Повозка развернулась. Фонарь ушёл за мост, качаясь, и стало темно, и дождь шёл, и я стояла у штабеля и трогала мокрые доски рукой, как трогают то, что уже твоё и больше не уедет.
Четверть вершка на сажень. Я не знала, сколько это. Но Ансель знал: он стоял рядом и кивал в темноте.
Глава 8
Четверть вершка на сажень оказалась тем, что Ансель называл «на палец на два шага», и к полудню желоб лежал заново.
Мы подняли верхнюю опору на три камня и опустили нижнюю на один, и Ансель проверял уклон способом своего отца: ставил на дно колоды каплю воды из ладони и смотрел, куда побежит. Капля бежала. Я стояла рядом и злилась на то, что человек, который ни разу не подошёл к моему желобу ближе чем на пятьдесят шагов, посмотрел на него ночью при фонаре с козел и назвал число, а я, которая три дня ходила вокруг, не назвала ничего.
Потом я подняла затвор.
Вода пошла в каменную трубу, из трубы в колоду, по колоде вниз, парящая, воняющая, — и не встала. Дошла до конца желоба, упала с него на камни, туда, где кончалась старая кладка и где нам предстояло класть малые желоба, когда будут доски, — а доски были, они лежали мокрым штабелем у ручья, — и растеклась по мраморному полу купальни, по илу, который мы ещё не вычистили, и пошла к ближней ванне сама, потому что пол тоже лежал с уклоном, и кто-то и это посчитал двести лет назад.
Касс закричал. Юта сказала то слово, которое одинаково во всех мирах, только на этот раз весело. Марта с дочерью стояли у стены и смотрели, как вода подходит к ванне, переливается через бортик и начинает её наполнять — мутную, с илом, не для людей, но горячую и нашу.
Я опустила затвор. Вода остановилась.
— Теперь чистить, — сказала я. — Ванну, пол под ней, слив. Потом снова пустим, и тогда будет можно.
— Можно что? — спросил Касс.
— Лежать.
Он посмотрел на мутную воду в белом камне с таким лицом, что я поняла: в этой долине в неё ляжет кто-то один, и не скоро, и этим кем-то буду я.
* * *
Ивар пришёл в сумерках, третий вечер подряд, и снял рубаху через голову, не помогая себе зубами.
Я это увидела и ничего не сказала, потому что говорить пациенту «смотрите, у вас получилось» на третий день — значит сглазить и его, и себя. Он сам заметил. Встал с рубахой в правой руке, посмотрел на левую, которую только что вынул из рукава, и сказал:
— Утром тоже так. Он видел.
— Полковник?
— Я дрова колол. Жарко. Снял. — Он поправил рукав. — Он смотрел.
— И?
— И ничего. Читал дальше.
Я повела его руку в сторону — сначала он сам, потом я. Сам — чуть выше, чем позавчера, на палец. Со мной — туда же, дальше капсула не пускала, и я на неё не давила. Три дня — это три дня. Сам поднимает выше — значит, что-то в плече работает лучше, чем три дня назад; что именно и не порвано ли при этом сухожилие, это не говорило, и я оставила эту мысль себе, не произнося.
— Сапог, — сказала я. — Пробовали?
— Нет.
— Больной рукой пока не тяните. Дрова вы колете правой, я видела. Сапог — когда проверим, что плечо носит нагрузку без ухудшения.
Он кивнул, сел на камень и опустил руку в воду средней лужи, тёплой, как тело, — и сидел, прямой, глядя на тот берег, где в тёмном окне никого не было видно. А я смотрела вверх, на купальню, где стояла первая ванна — мы вычистили её к вечеру до белого камня, я снова подняла затвор, дала ей набраться и опустила, и теперь она стояла полная, парящая, и остывала, — и ждала, когда все уйдут.
* * *
Они ушли. Юта с Кассом — вниз, в деревню, Марта с дочерью — следом, Ивар — через мост, Фрида — спать, сказав мне с порога, что я могу хоть всю ночь сидеть над своей лужей, но чтобы утром её не будила. Ансель уснул у печи. Я взяла часы Конрада, свечу в глиняной плошке, холст и пошла наверх, к ванне.
Я скажу сейчас, как это было, потому что потом сама же написала правило и повесила его на столб, и честнее признать, с чего оно началось.
Я одиннадцать дней жила в чужом теле. Я мыла его из кадки холодной водой, одевала в чужое чёрное, кормила тем, что давала Фрида, и ни разу за эти две недели оно не было моим. Оно было инструментом, который мне выдали без инструкции, — длинным, костлявым, с руками, которые не попадали в пуговицы. Я двадцать лет говорила пациентам: «тело надо вернуть себе через ощущение», и верила в это, и ни разу не проверяла на себе, потому что своё тело у меня и так было.
Вода в ванне парила. За три часа под открытым небом она остыла до того, что локоть назвал «горячо, терпимо, на грани», — больше, чем я назначила бы любому. Себе я назначила. Разделась — платье, то, что под платьем, рубаха; свеча стояла на бортике, и света от неё хватало на пар и не хватало на меня целиком, за что я была ей благодарна, — и вошла.
Вошла по щиколотку, по колено, села на каменную скамью, легла — и вода взяла по шею.
Я знала, что по шею нельзя. Я знала это, как таблицу умножения: сероводородная ванна — по грудь, сердце над водой, это первое, чему учат в санатории, и я сама это говорила каждой новой медсестре. Но вода была горячая и держала, и одиннадцать дней холода, грязи, чужих костей и чужого имени уходили из меня в эту воду, как уходит боль под теплом, и я легла по шею и закрыла глаза, и часы Конрада лежали на бортике, и я не смотрела на них.
Было хорошо. Было так хорошо, что я поняла, зачем люди платили за это при старой династии, и зачем Конрад купил пустошь за три кроны, и зачем Ансель сорок лет сидел здесь сторожем, когда сторожить было нечего.
Потом стало жарко. Я подумала: пора. И не встала. Ещё минуту. Ещё.
Потом сердце пошло быстро — я это отметила, как отмечают у пациента, — и перестала отмечать, потому что стало трудно дышать — от воздуха над водой: пар стоял густой, и в нём было то, чем вода пахла, только больше. Я открыла глаза. Свеча двоилась. Перегрелась? Давление? Пар? После удара головой две недели назад? Я не знала, и знать было некогда — надо было вон, — и попробовала встать, и не встала, потому что руки, которыми я упёрлась в дно, оказались не моими и согнулись.
Это длилось, наверное, секунд десять. Мне показалось — дольше. Я помню, что перевалилась через бортик, как переваливают мешок, и упала на мраморный пол — мокрый, холодный, вычищенный днём до камня, — и поползла, потому что знала одно: от пара, что стоит над ванной, надо подальше, туда, где ветер, — и выползла из стен купальни на траву, на склон, и лежала там лицом в мокрую траву, и сердце стучало в землю, и постепенно стало слышно, что оно замедляется.
Я лежала долго. Голая, мокрая, на склоне у купальни старой династии, с гвоздём в затылке, который снова проснулся, и считала пульс по часам, которые вынесла в кулаке, сама не помня как. Сто двадцать. Сто. Девяносто.
И вот тогда — когда я лежала щекой на мокрой траве и считала собственный пульс — тело стало моим. Кружилась голова у меня. Руки, которые не удержали на бортике, были мои руки, и это их я буду теперь укреплять, потому что с такими руками я никого ни из какой ванны не вытащу. Впервые за одиннадцать дней я думала о нём как о своём.
Потом встала. На колени, потом на ноги, держась за стену. Вернулась за холстом, не глядя на ванну, завернулась и села на камень снаружи, на ветру, и сидела, пока пульс не стал восемьдесят и пока свеча не перестала двоиться, — а потом пошла вниз, к сторожке, держась за кусты, потому что одной мне сегодня больше ничего нельзя было делать.
Умница, Тамара Ильинична. Одна, по шею, дольше, чем смогла бы сказать, потому что на часы не смотрела, ночью, в развалинах, в пятидесяти шагах от Фриды, которая спала, и в двухстах — от Ивара, который тоже спал, и ни один из них не знал, где я. Если бы это сделал кто-то из моих, я бы уволила. Себя уволить я не могла, поэтому сделала то, что делала всегда после чужих ошибок, — написала правило.
* * *
Фрида не спала. Она сидела у печи, когда я вошла — мокрая, в холсте, с лицом, которое, видимо, было не лучшего цвета, — и посмотрела на меня, как на мокрое платье в первый день.
— Ванна, — сказала она. Не спросила.
— Ванна.
— Одна. По шею.
— Фрида, я знаю.
— Конрад тоже на себе пробовал. Всё. Говорил: как я назначу человеку то, чего не знаю? — Она подвинула мне кружку с кипятком. — Один раз я его из лохани вынимала. С настойкой наперстянки. Он потом три дня лежал и говорил, что теперь точно знает дозу.
— И знал?
— Считал, что знал. Но больше я ему одному пробовать не давала. Садилась рядом с часами. — Она помолчала. — Так что, госпожа, если вам опять понадобится «узнать» — скажите. Я посижу.
Я написала правило в ту же ночь, у печи, на обороте старого письма Лотара, которых у Фриды нашёлся запас, печатными буквами, потому что другие не получались:
В воду — только при ком-то. Никогда одной.
По грудь. Сердце над водой.
По часам. Не дольше, чем сказано.
После — лежать. Не вставать резко.
Если в глазах темно — зови. Выходи с помощью, не одна.
Пар над ванной не нюхать. Ванна — под открытым небом, и так останется.
Фрида прочла через моё плечо и сказала, что утром прибьёт к столбу навеса у двери, чтобы видели все, кто ходит, — и чтобы я видела.
— «Никогда одной», — сказала она.
— Никогда.
Я сидела у печи с кружкой и думала, что Конрад, которого я никогда не видела и чьи часы носила в кармане, нравится мне всё больше, и что это, по-видимому, от Фриды, потому что от Агаты я о нём не узнала ничего, кроме четырёх слов.
* * *
Постучали часа через два.
Я не спала — лежала на лавке с гудящим затылком, слушала, как шумит ручей, — и стук был такой, что я села раньше, чем поняла, что это стук. Фрида встала от двери. Ансель не проснулся.
Я открыла.
Ивар стоял на пороге без шапки. Это было первое, что я увидела: голова без шапки, мокрая, потому что опять моросило, и лицо, на котором впервые за эти дни что-то было написано, и написано плохо.
— Госпожа.
— Что?
— Его скрутило. — Он сказал это ровно, и ровность эта стоила ему заметных усилий. — Спину. И ногу. Третий час. Он не лежит, не сидит, он… Лекарь в Кальве, четыре часа. Я не знаю, что делать.
Я уже надевала башмаки.
— Он велел вас позвать?
Ивар помолчал, и этого хватило, чтобы я поняла ответ.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Полная версия книги
Всего 10 форматов

