Читать книгу Суккуб революции (Алексей Небоходов) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
Суккуб революции
Суккуб революции
Оценить:

3

Полная версия:

Суккуб революции

Потом взгляд его переменился.

Перемена вышла без рывка. Ни удивления, ни узнавания: просто взгляд начальника ГПУ перестал быть служебным. Он смотрел на лицо женщины, симметричное и прохладное, с серо-стальными глазами, которые ничего не выражали.

Он смотрел на неё так, как смотрят на еду, когда давно не ели.

Она это заметила и не сочла событием. Закрыла несессер, поправила перчатку на левой руке коротким движением и перевела взгляд с одного встречающего на другого.

— Машина ждёт?

— Пролётка, — ответил Слепцов. — Автомобилей в губернии два, оба в ремонте с прошлой осени. Запасных частей нет, есть переписка о запасных частях.

— Пролётка, — повторила она без интонации. — Хорошо.

Слепцов посмотрел на Потехина и увидел, что тот всё ещё держит руку на весу, ту самую, которую подавал минуту назад и которую ему уже отдали обратно.

На дебаркадере сделалось тихо. Дождь стучал по доскам. Слепой гармонист, отпущенный милицией за неимением состава, брёл вверх по взвозу и на ходу растягивал мехи, набирая ту же самую мелодию, что играл с восьми утра.

Когда они поравнялись с ним, гармонь смолкла.

Слепой остановился. Постоял, повернул голову не на шаги — шаги шли с другой стороны, и держал её так, пока звук каблуков не ушёл далеко вперёд. Потом сложил гармонь и пошёл, уже не играя.

Слепцов оглянулся на него один раз и решил, что человек просто устал.

Лошадь, запряжённая в пролётку, была старая, рыжая, с провалившейся спиной, и от мокрой шерсти шёл кислый тёплый дух. Кучер Севастьян слез с козел, поклонился с церемонностью, которой его никто не учил и от которой он не отказался при новой власти, и открыл дверцу.

Августина Карловна поставила чемодан и села спиной к лошади, на откидное место.

Слепцов задержался на полшага. По всем правилам, каким его учили в доме на Дворянской и какие пережили тот дом, место по ходу принадлежало ей одной, и сесть напротив означало сесть выше. Он посмотрел на неё, ожидая, что она поправится или скажет что-нибудь необязательное про то, что ей всё равно.

Она не сказала. Она сидела и смотрела на них двоих сразу, и Слепцов понял, что это и было выбрано.

Потехин сел первым и занял места столько, что Слепцову пришлось держаться за поручень, чтобы не съезжать на поворотах. Место начальник губернского ГПУ занял по устройству своему, а не по умыслу, и это было хуже умысла.

Севастьян щёлкнул вожжами. Лошадь не пошла.

Он щёлкнул ещё раз, потом тронул кнутом. Лошадь переступила боком, мотнула головой и попятилась на полшага, и в глазу у неё стояло то мутное белое, какое бывает у скотины перед грозой.

— Балует, — сказал Севастьян не оборачиваясь. — К погоде.

Он слез, взял её под уздцы, провёл десяток шагов рукой, и только тогда она пошла ровно и покорно, как ходила двадцать лет по одним и тем же улицам.

Дождь остался позади, на реке, а над городом висела только сырость, и она оседала на лице холодной плёнкой.

Августина смотрела на город. Не с восхищением и не с недоумением, а так, как смотрят на принятое хозяйство: что работает, что стоит, чего не хватает.

Элеватор у реки стоял с облупившейся штукатуркой, труба дымила слабо. Собор поднимался над площадью с ободранными куполами: медные листы сняли в двадцать втором, ворота заколотили досками, и на одной из них углем была выведена женская грудь, крупно и без затей. Рисунок держался дольше медных листов.

Вывеска спичечной фабрики «Искра» выцвела до контуров, горожане читали её по памяти.

У распределителя стояла очередь человек в двадцать. Люди сутулились молча, у каждого сумка или мешочек, никто не разговаривал.

На облупленной стене висела афиша драмкружка: пьеса «Овечий источник», начало в семь, главную роль исполняет товарищ Ревякин, билеты у завкома. Билеты у завкома означали, что зал будет полон при любой пьесе.

Взгляд её задержался на очереди дольше, чем на прочем, и двинулся дальше.

— Сколько в губернии населения? — спросила она.

Слепцов ответил, не задумываясь, и в папку не полез.

— Девятьсот тридцать семь тысяч двести человек. По данным на первое января. Из них мужского пола — четыреста сорок одна тысяча триста, женского — четыреста девяносто пять тысяч девятьсот. По уездам: городской — двести тринадцать тысяч семьсот, Заволочный — сто шестьдесят восемь тысяч четыреста, Пустошенский — триста пять тысяч двести и Никольский — двести сорок девять тысяч девятьсот.

Голос у него был ровный, цифры произносил без гордости и без запинки. Гордость он себе позволял только внутри и только на цифрах, которые сходились.

Потехин потемнел лицом.

— По моей линии учёт вернее, — вставил он. — У нас на каждого досье, с карточкой и биографией. Мы знаем, кто где работает, кто с кем спит и кто кому должен.

— Я спросила о численности, — заметила прибывшая. — Не о досье.

Больше она не добавила ничего. Не поблагодарила за точность и не ответила на претензию. Слепцов заметил и это: она не поставила Потехина на место, потому что для этого нужно усилие. Она просто отделила нужное от лишнего и лишнее оставила лежать.

Пролётка вкатывалась на Соборную площадь, когда она спросила снова.

— А на сегодня?

Слепцов открыл рот и не сказал ничего.

Такого с ним не случалось давно. Так давно, что он успел забыть, как это устроено изнутри. Столбцы стояли на месте, все до одного, но они были на первое января, а сегодня было двадцать седьмое апреля. Между двумя датами лежали четыре месяца, в которые рождались, умирали, уезжали и не доезжали, и никто в губернии не считал их подряд, потому что подряд считать не полагалось.

— На сегодня сводки нет, — сказал он. — Статотдел даёт полугодиями.

— Понятно, — сказала она.

И ничего не прибавила, а Слепцов ещё квартал ехал и перебирал в голове, что именно ей стало понятно.

— Много пустых дворов? — спросила она затем.

— В городе мало. За Гнилым оврагом, в слободах, стоят целыми улицами. В Заволочном уезде третий год не сеют.

— Совсем не сеют?

— Сеют мало. Продналог — тридцать пять процентов от урожая, а урожая нет.

Он выговорил это ровно, как выговаривал всё.

— Дворы там не сожжённые и не разорённые. Именно пустые: двери прикрыты, ставни целы. Войти легче, чем в жилой.

Она повернула голову и посмотрела на него внимательнее, чем смотрела до сих пор.

— Это вы хорошо сказали, — произнесла она.

Слепцов не понял, что в этом было хорошего, и остаток дороги не понимал тоже.

Больше она не спрашивала. Проехали слободы: низкие избы с кривыми крышами, дворы без собак и без кур, только коза на колу посреди пустыря, на котором больше ничего не было. Козу, судя по всему, не съели по недосмотру.

В конце концов пролётка въехала на площадь и свернула на тихую улицу с одноэтажными особняками дореволюционной постройки. Большинство стояли заброшенными: окна забиты, ворота на замке и на крышах вороньи гнёзда.

Третий от угла выглядел жилым. Низкие окна, кафельные печи, видные сквозь венецианское стекло столовой. Печи не топились, но были исправны. Во дворе держался сад с прошлогодней сиренью, и сухие соцветия шуршали на ветках, не опав за всю зиму.

Голенищевский особняк. Бывший дом председателя земской управы, теперь резиденция ответственного секретаря губкома.

Пролётка встала у крыльца. Потехин выскочил первым, сапоги стукнули по каменным ступеням, и звук раскатился по пустому двору, обогнав хозяина.

— Позвольте, я проведу вас внутрь, — сказал он, берясь за дверную ручку. — Печи, может, и не протоплены, но я распорядился, чтобы дров привезли с утра. И воды. И постельного. Всё по списку.

Она стояла на ступеньке, чемодан в одной руке, несессер в другой. Посмотрела на него прямо, без улыбки и без благодарности.

— Спасибо. Я сама.

Слепцов не услышал в этих словах ни усталости с дороги, ни «может быть, завтра», ни единой смягчающей оговорки, которыми обкладывают отказ, чтобы он не звучал отказом. Она обошлась без них так, будто и не знала, что они существуют.

Потехин замер. Рука так и осталась на ручке двери, будто он забыл, зачем её туда положил.

Слепцов шагнул к ней и достал из папки ключ на суровой нитке с бумажным ярлыком. Нитка была шершавая и пахла клеем.

— Ваш, Августина Карловна. От парадного. Второй у прислуги. Тут открыто, Фёкла Игнатьевна с утра там, дожидается вас. Кухарка и по дому. Служит при этом доме двадцать шесть лет, пережила земскую управу, продовольственный комитет и два уплотнения. За все годы ни о ком ничего не спросила.

— Хорошо, — сказала приезжая и убрала ключ в несессер, не посмотрев на ярлык.

Потом остановилась, уже повернувшись к двери.

— Николай Афанасьевич. Завтра к девяти мне нужны списки по волостям.

— Сводки статотдел подаёт по уездам, — сказал Слепцов. — По волостям — только численность.

— Мне нужна не численность. Мне нужны списки. С именами.

— По волостям именных списков не ведут.

— Значит, заведут, — сказала она. — Начните с Заволочного.

Слепцов записал бы это, будь у него такая привычка. Вместо того он убрал сказанное туда же, где стояли столбцы, и отметил, что оно легло неровно и никуда не встало.

— Будет исполнено, — сказал он.

Сошёл на нижнюю ступеньку, папка под мышкой.

— До свидания.

И протянул руку, не потому что собирался, а потому что этому его тоже когда-то выучили.

Она пожала её в перчатке, коротким движением, ровно столько, сколько требовал обычай.

Рука дёрнулась назад раньше, чем Слепцов успел это решить. Пальцы сжались в кулак, тело подобралось всё разом, и он остался стоять с чужим движением, которого не собирался делать.

Ознобом потянуло не от перчатки. Перчатка была тёплая, нагретая её ладонью, обыкновенная. Холод шёл откуда-то из-под неё, снизу, коротким толчком, и уже отпустил, а ладонь всё ещё помнила.

Августина Карловна не обернулась. Она толкнула незапертую дверь и вошла в дом, и в глубине передней шевельнулась тёмная фигура, ожидавшая гостью с рассвета.

Дверь закрылась с тихим щелчком.

Слепцов не двинулся с места и тёр ладонь о бедро. Тёр сильно и упорно, словно пытался свести с кожи то, чего на ней не было. Лицо при этом ничего не выражало, и объяснить этого он не мог. Он привык, чтобы всё сходилось, а тут за один день не сошлось дважды: цифра на сегодня и одно рукопожатие.

Потехин этого не видел. Он стоял спиной и смотрел на закрытую дверь так пристально, словно рассчитывал разглядеть сквозь дерево, что делает в нетопленом доме женщина в английском пальто с одним чемоданом.

Он не отвёл глаз, когда Севастьян взобрался на козлы, и не отвёл, когда Слепцов сел в пролётку и стал ждать. Не отвёл и когда по крыше экипажа снова застучал дождь, мелкий и частый, как рассыпанное пшено.

За все годы службы он выучил: кто входит в дом один, тот рано или поздно из него выходит.

До этой минуты правило работало.

Глава 2. Дом предшественника

Дом встретил Августину холодом. Не тем весенним холодом пустых комнат, который уходит через час после растопки. Этот засел в углах основательно, обжился и устроился тут на правах постоянного жильца. Августина отметила это и запомнила. Обстоятельства она предпочитала знать заранее.

Запах держался тяжёлый: старая древесина, пыль и подпольный тлен. Ни противно, ни приятно, просто состав воздуха, в котором предстояло жить. Она поставила чемодан у стены, повесила пальто на единственный свободный крючок и прошла вперёд, не снимая перчаток.

Свободным был один крючок из шести. Пять остальных занимали чужие вещи, которые никто не потрудился убрать, и это сообщало о прежнем хозяине больше, чем справка из губотдела.

Из кухни вышла женщина в тёмном платке, широколицая, с руками, сложенными на переднике. Она не поздоровалась и не назвалась, будто называть себя в этом доме давно перестали.

Феклуша выждала, пока прихожая перестанет занимать новую хозяйку, и двинулась следом, держась на полшага позади. Дистанция была выверена годами и, судя по её точности, не при одной хозяйке. От передника её тянуло печной золой и лежалым салом.

Гостиная открывалась венецианским окном — три арки под полукруглой перемычкой. Зелёные шторы, потемневшие до черноты, были раздвинуты, и дневной свет ложился на паркет узкими полосами. Паркет рассохся, особенно у порога, где доски разошлись на палец и отзывались под каблуком сухим щелчком.

Кафельная печь в углу источала холод. Белые изразцы с синей каймой блестели тускло, и по тому, как ровно лежала на них пыль, было видно, что печь не топили давно и топить не собирались.

Над диваном светлел прямоугольник, обведённый тёмной каймой — след картины или портрета от прежних хозяев. Августина провела по стене пальцем в перчатке, стряхнула серый налёт с лайки одним движением и пошла дальше. Что висело здесь в раме, значения не имело. Важно было другое: снимали торопливо, а переклеить обои не успели.

Кабинет был меньше и темнее. Письменный стол под зелёным сукном занимал середину, и справа от центра темнело чернильное пятно, размазанное и неровное. Пролили и не вытерли.

Секретарь губкома села в кожаное кресло, затёртое на сиденье до блеска, и положила руки на стол так, что правая легла точно поверх пятна. Поза была чужая, но удобная. Сидел здесь человек грузный, писал правой рукой, курил над бумагами и не берёг ни сукна, ни того, что на нём лежало.

Она наклонилась. Между половицами у ножки стола обнаружилась щель, узкая, но достаточная. Двумя пальцами Августина вынула оттуда янтарный мундштук, старый и отполированный до матовости, с обломанным кольцом, повертела его на свету и положила на сукно рядом с пятном.

С помощью такой вещи курят лет пятнадцать и лезут за ней хоть под стол. Видимо, хозяину лезть было некогда.

— Куда делся Голенищев? — спросила она, не поднимая глаз от сукна.

Кухарка стояла у двери и молчала дольше, чем молчат, подбирая слово.

— Уехали, — произнесла наконец неохотно.

Августина ждала. Тишина в комнате густела, и она не мешала. За стеной что-то капало в жестяное ведро, отсчитывая паузу вместо неё.

— По делам службы, — добавила Феклуша, сообразив, что новая жиличка ждёт продолжения. — Не наше дело.

Женщина повернула лицо к окну, и по тому, как оно застыло, стало ясно: справок здесь не выдают. Августина кивнула коротко и поднялась. Сказанное её устроило вполне. Кресло скрипнуло под ней сухо и резко, и скрип этот повис в комнате вместо ответа.

Половину спальни занимала железная кровать с никелированными шариками на спинках. Постель была застелена небрежно, одеяло сбилось к изголовью, будто хозяин встал и вышел на минуту. От подушки тянуло чужой помадой для волос и остывшим табаком.

Ладонь в перчатке легла на простыню. Сквозь лайку холст ощущался ровным и холодным, без той сырости, какая остаётся в белье, где спали. Она наклонилась, прошла пальцем вдоль плинтуса, и у изголовья кровати перчатка нащупала металл — шпилька для волос, загнанная в щель между доской и стеной.

Гостья оставила её на месте и придавила ногтем поглубже. Найти шпильку можно будет повторно, при свидетелях и в удобный момент.

Смежная дверь вела в уборную. Унитаз с деревянным сиденьем стоял в углу, рядом ведро с водой, наливаемое заранее и, судя по всему, регулярно. Кран над раковиной приезжая повернула дважды и убрала руку. Водопровод в доме имелся, воды в нём не было. Из трубы потянуло ржавчиной и сыростью подпола.

Больше всего света доставалось столовой. Овальный стол на восемь персон стоял посередине под чистой, но не глаженной скатертью с заломами вдоль сгибов. Восемь персон на одного жильца. Скатерть пахла крахмалом и залежавшимся бельём.

Часы на стене были маятниковые, с латунным циферблатом. Бой отмечал каждый час, и заводили механизм по вторникам. Спрашивать, кто заводит, не имело смысла: в доме, где всё стояло, шли одни часы, и шли они не сами.

Лепной карниз тянулся по периметру комнаты: гроздья, листья и завитки. Над дверью в кухню одна гроздь была отбита и заштукатурена заново, грубо, без попытки повторить рисунок. Штукатур бы так не сделал. Тут работал тот, кому велели убрать, и он убрал. Лепнину по губернии сбивали пятый год и всегда одинаково небрежно.

За окном стоял сад: шесть яблонь в полном цвету, белых от вершины до нижних ветвей, две сливы с тёмными стволами и куст сирени у забора, ещё не раскрывшийся, в тугих зелёных бутонах. В глубине сада каретник переделали под дровяной сарай, и под навесом лежали ровно сложенные поленья.

Хозяин запасся дровами на зиму и зимой не воспользовался. Запас переходил к ней вместе с домом, должностью и всем прочим, что осталось от Голенищева.

За кухней помещался чулан без окон. На полках лежали подшивки «Правды» за двадцать второй год, перевязанные бечёвкой и покрытые ровным слоем пыли. Приезжая провела рукой по корешкам, пыль поднялась, закружилась в свете открытой двери и осела почти туда же, откуда встала.

Год был подшит целиком, без единого пропуска. Голенищев либо очень любил порядок, либо готовился однажды доказывать, что читал их вовремя. Бечёвка на подшивках была затянута туго, узел в узел, и под пальцами не поддавалась.

Августина обошла дом целиком, комнату за комнатой, и всюду делала одно и то же: трогала, открывала и выдвигала ящики. Это была опись. Любознательность предполагает интерес к ответу, ей же требовался перечень.

В прихожей внимание её привлёк телефон: дубовый ящик на стене, медная табличка с номером четырнадцать. Августина сняла трубку, поднесла к уху и услышала тишину того особого качества, какое бывает у аппаратов, отключённых со стороны станции. Номер четырнадцатый полагался в губернии по должности, а должность у неё была.

— Свет дают с семи, — сказала Феклуша, впервые заговорив без вопроса. — До полуночи. Потом свечи. В кабинете лампа керосиновая, с зелёным абажуром.

Августина кивнула. Кухарка выдала сведения сама, и за всё время в доме это были единственные её слова, которых никто не спрашивал.

Гостья вернулась в кабинет, села за стол и положила руки на сукно: правую — на чернильное пятно, левую — рядом с мундштуком. Перед ней на стене светлел прямоугольник с тёмной каймой, и смотреть в комнате было больше не на что.

Опись была окончена. Дом стоял вокруг неё со своими щелями, пятнами, шпильками, отбитой лепниной и ждал распоряжений. Их пока не было. Голод она внесла в перечень последним пунктом, ниже водопровода и дров, и оставила ждать своей очереди.

Пантелей Кузьмич Тюрин, председатель губисполкома, явился без предупреждения во второй половине дня, когда солнце ушло за крыши и свет прорезал гостиную наискось. В руках он держал плетёную корзину такого размера, что со стороны было неясно, кто кого несёт по коридору.

Феклуша впустила его молча, показала на гостиную и вернулась к плите. Вопросов она не задавала ни ему, ни о нём.

Председатель шёл по коридору, отдуваясь. Крыльцо далось ему с трудом, и одышку он донёс до гостиной в полной сохранности. Картуз он снял и поклонился коротко, степенно, как кланяются должности, а не человеку.

— Пантелей Кузьмич Тюрин, председатель губисполкома, — представился он, хотя фамилия его стояла в списке, который Августина прочла ещё на пароходе. — С приездом вас, Августина Карловна. Разрешите поздравить.

Корзину он поставил у своих ног, а не на стол. Пришёл не сослуживец, пришёл проситель.

В корзине лежал окорок в промасленной бумаге, банка мёда под восковой заливкой и две бутылки, завёрнутые в губернские «Известия» за прошлую неделю. От бумаги, на которой печатали решения губкома, тянуло типографской краской и сивухой разом.

Хозяйка дома сидела напротив, прямая, в перчатках, и кивнула один раз.

Тюрин опустился в кресло. Кожа под ним осела и отозвалась долгим скрипом. Он расстегнул пиджак, надетый поверх косоворотки, — компромисс между старым порядком и новым, который сам он считал находкой, — и сложил руки на животе.

— Дорога по Волге в этом году тяжёлая, — начал он. — Разлив, понимаете. Вода высокая, и течение сильное. «Володарский» всегда опаздывает, это у него в характере. А у нас тут люди простые, Августина Карловна, мы к этому привыкли.

Он выждал ответа. За стеной Феклуша скребла сковороду, и скрежет этот заполнил всю паузу целиком.

Августина смотрела на гостя так же, как перед тем смотрела на янтарный мундштук: без оценки, отмечая свойства: мягкие руки, не знавшие ничего, тяжелее чернильницы, и круглое лицо. Привычка кивать в такт собственным словам, будто соглашаться приходилось прежде всего с собой.

— Дорога от пристани до города тоже не ахти, — продолжал председатель. — Грязь по колено, мостки местами провалились. Но мы тут люди простые, справимся.

Про простых людей он сказал дважды. Пришёл присмотреться и заранее сдаться, и от него несло дорожной пылью и дешёвым одеколоном, которым мажутся перед начальством.

Лицо у него было доброе и согласное, отполированное до блеска двадцатью годами службы при трёх властях подряд. Возразить вслух ему за эти двадцать лет не случилось ни разу, оттого и уцелел.

Слушала Августина его так же, как перед тем осматривала дом, без вежливости и без нетерпения.

Учитывать приходилось и собственное состояние. Она голодала вторые сутки, и с пристани в ней не осталось ничего, кроме остатка прежнего кормления. Кормили её давно и, судя по итогу, недостаточно.

Голод проступал наружу помимо её воли. Черты лица заострились, симметрия из приятной сделалась настойчивой, и кожа под перчатками остыла до температуры комнаты.

Движения, и без того точные, приобрели ту сухую отчётливость, какая бывает у инструмента, которым долго работали без смазки. Августина сидела прямо, не касаясь спинки кресла, и поза её не менялась вовсе. В горле стояла сухость, и глотать было нечего.

Тюрин говорил о разливе, о дорогах и о простых людях, и голос его звучал ровно, по давно накатанному, не требуя от говорящего участия. Ему довольно было слушателя. Августина считала другое.

Она поднялась. Ни предупреждения, ни перемены в лице при этом не случилось, и жеста, который потом можно было бы назвать соблазняющим, тоже. Просто встала и подошла, не медленно и не быстро, как подходят к столу за нужным предметом.

И опустилась перед ним на колени, не снимая перчаток. Половица холодила сквозь юбку.

Тюрин замер на полуслове. Рот у него остался открытым, и оттуда не вышло ни вопроса, ни единого звука. Он сидел, широко расставив ноги из-за живота, и смотрел вниз так, как смотрят на награду, выданную не по заслугам и не по ведомости.

Брюки его она расстегнула сама. Пуговица шла туго. Но пальцы в лайке двигались уверенно, без суеты и без интереса, как на давно освоенной работе.

Помощи от него не последовало. Руки лежали на подлокотниках, ладони взмокли и липли к тёплому дереву, и пальцы подрагивали от того, что сидит в человеке глубже всякой мысли и переживает должность, убеждения и биографию.

— Августина Карловна… — выговорил он, и фраза оборвалась на середине, обратившись в невнятный звук.

Она взяла его в рот. Взяла так, как берут пробу: отмечая вкус, плотность и годность к употреблению. Проба вышла средняя, с привкусом табака и мятного зубного порошка.

Тюрин запрокинул голову, упёршись затылком в спинку кресла, и закрыл глаза. Всё, что в нём было — председатель губисполкома и мягкорукий чиновник, приученный сдаваться первым, — растворилось без остатка. Под перчатками осталось одно тело.

Августина работала методично. Она знала меру: ровно на одно кормление, ни глотком больше. Лишнее с первого раза замечают. Под пальцами частил чужой пульс, торопливый и мелкий.

Театральности в ней не было никакой, всё выверено до мелочи. Гость между тем уходил всё глубже в состояние, которому на человеческом языке названия не нашлось. Он переставал быть кем бы то ни было и делался просто теплом, просто жизнью, которую из него вынимали ровно и аккуратно, как лист за листом из подшивки.

Разрядка настигла его волной, прошедшей насквозь и вышедшей наружу долгим сдавленным стоном. Августина приняла тепло и почувствовала, как оно идёт по горлу сверху вниз, густое и живое.

Тело получило наконец то, чего ждало вторые сутки. Удовольствия в этом не было никакого. Это было топливо.

Мир вокруг между тем занимался своими делами. Через открытую дверь виднелся кабинет с зелёным сукном стола, на котором лежал янтарный мундштук покойного бывшего хозяина дома. Если он был покойным.

Свет из венецианского окна лежал на паркете тремя ровными полосами и падал на Августину без теней, ровно и учётно, как падает на стол под ведомостью.

За стеной в столовой шли часы, единственный механизм в доме, исполняющий обязанности исправно. Корзина лежала опрокинутой: гость задел её ногой и не заметил. Окорок в промасленной бумаге выкатился на паркет и остановился у ножки кресла, ближе к делу, чем предполагал даритель.

bannerbanner