Читать книгу Сны про не вспомнить (Алексей Небоходов) онлайн бесплатно на Bookz (7-ая страница книги)
bannerbanner
Сны про не вспомнить
Сны про не вспомнить
Оценить:
Сны про не вспомнить

3

Полная версия:

Сны про не вспомнить

Он подошёл ближе. Рука легла на талию, чуть ниже линии ребер. Ткань её майки холодила. Провёл пальцами вверх, к плечу, сдвинул лямки. Она не остановила. Не помогла. Просто дышала – тише, но глубже.

Майку он стянул через голову одним движением – плавным, уверенным, без лишней торопливости. Под ней оказался тонкий лифчик, почти невесомый, полупрозрачный, как дым. Застёжка поддалась сразу, без усилия, будто ткань знала, что пришло её время. Софья вздрогнула слегка – не от его прикосновения, а от прохладного воздуха, скользнувшего по коже. Затем подняла руки, дотронулась до пуговиц на его рубашке и стала расстёгивать их одну за другой. Без суеты, чётко, точно, словно выполняла давно отрепетированное движение. В её жестах не было кокетства – только сосредоточенность и внутренняя готовность.

Рубашка упала на пол. Он обнял её. Не прижал – именно обнял. Контакт тел был осторожным, но насыщенным. Сквозь бельё уже чувствовалось напряжение, которое не требовало ускорения, только продолжения.

Софья отступила на шаг. На ней была короткая тёмно—синяя юбка, чуть выше колена, с застёжкой сбоку. Она расстегнула молнию, сдвинула ткань по бёдрам – та скользнула вниз мягко, будто сама поняла, что должна уступить. Под юбкой – простые хлопковые трусики с тонкой белой каймой по краю. Деталь, мимолётная, но та, что остаётся в памяти дольше всего – не из—за откровенности, а из—за точности.

Двигалась так, словно находилась в комнате одна, без чужого взгляда, без оценки. Каждый жест был завершённым, не требующим подтверждения.

Сняла трусики медленно. Не театрально. Не демонстративно. Просто – как финальный жест перед тишиной.

Он провёл рукой по её бедру, задержался чуть выше колена. Дыхание участилось. Пальцы дрожали. Не от желания. От невозможности поверить, что всё это происходит здесь и сейчас.

Поднял на руки. Лёгкость тела поразила – не в весе, а в том, как она приняла это движение. Без сопротивления. Без напряжения. Как будто всё было заранее договорено.

Положил на кровать. Простыня была холодной. Но под телом стала тёплой мгновенно.

Софья вытянулась, не распластавшись, а как будто заняла своё место. Он разделся молча. Быстро. Без пауз. Не было ни одной мысли, которую можно было бы озвучить. Только действие. Только кожа, напряжение, взгляд.

Он лёг рядом. Не прижался. Лишь провёл пальцами по животу, выше, к ключице, к шее. Она закрыла глаза.

Всё, что должно было произойти – ещё не произошло. Но уже существовало. Как напряжение в замке до щелчка. Как воздух между двумя молниями, когда первая уже сверкнула, а вторая вот—вот.

Движение было не быстрым, но решительным. Вениамин скользнул губами ниже, туда, где кожа переставала быть просто кожей – становилась дыханием, теплом, пульсацией. От ключицы по дуге вниз, по внутреннему краю груди, там, где напряжение накапливалось сильнее, чем где—либо. Контур – не прямой, не случайный. Каждое прикосновение – как мазок кисти по свежему холсту: не столько ласка, сколько нанесение смысла.

Софья не открывала глаз, но её дыхание изменилось. Паузы стали короче, вдохи – острее, будто тело дышало отдельно от сознания. Её грудь поднималась чуть сильнее, чем нужно для спокойного покоя, и каждое движение его губ отзывалось в изгибе позвоночника.

Поцелуи не были рассыпаны – они были связаны в цепь, как строки, из которых складывается один единственный, но длинный, глубокий звук. Он целовал с той точностью, с которой пишут формулу: не спеша, не повторяя, но и не отклоняясь.

Снизу вверх, вдоль рёбер, через живот – туда, где мышцы перестают подчиняться воле. Там, где начинается дрожь. Там, где уже нет сопротивления – только ожидание.

Софья слегка изогнулась, выгнулась в пояснице, как будто всё в ней просило продолжения. Пальцы вцепились в простыню. Стон вырвался не как звук, а как ответ – густой, тёплый, в нём не было просьбы, только освобождение. Он не был громким. Но в этой тишине, полной телесного напряжения, прозвучал так, будто вся комната знала: что—то уже произошло, даже если ещё не дошло до предела.

Вениамин остановился на мгновение не потому, что устал, а чтобы дать телу под ней право проговорить всё, что не скажешь словами.

Она лежала с закрытыми глазами. Губы полуоткрыты. На шее – лёгкая испарина. Один локон слипся и прилип к скуле. Всё в ней было сейчас не нарочито красивым, не эффектным – живым. Почти невыносимо живым.

Он продолжил – чуть ниже, по внутренней линии бедра. Кожа там казалась иной – тоньше, отзывчивее, в ней пульсировала кровь, которая больше не пряталась.

Каждое его движение было не актом, а признанием. В том, что хотел. В том, что не должен был. В том, что уже не мог остановиться.

Пульс её чувствовался без касания. Дрожь переходила от спины к плечам, от живота – в бёдра, и с каждой секундой она становилась не объектом – пространством, в котором он уже не искал ориентиров, потому что сам в нём растворялся.

Когда тела наконец соприкоснулись полностью, всё, что было до – разговоры, взгляды, прикосновения, даже поцелуи – стало чем—то подготовительным. Как преддверие, как щель в двери перед тем, как войти.

Кожа под ладонями оказалась горячей, как будто внутри её дыхания скрывался огонь. Не тот, что обжигает, а тот, что плавит металл. Каждый изгиб, каждый поворот шеи, каждый миллиметр между грудью и животом отзывался внутри него ощущением, что на свете больше нет ничего – только её тело. Живое, живущее.

Софья выгнулась навстречу – не резко, не демонстративно, а как будто просто следовала за ритмом, который сама же задала. Дыхание её стало обрывистым, но не прерывистым – в нём появилась музыка, почти ритм. Она не говорила, но всё, что хотела сказать, звучало в том, как подалась вперёд, как положила ладонь на его плечо, как не отводила взгляда.

Пальцы скользнули вниз, обхватили бёдра, чуть прижались, словно пытались зафиксировать не плоть, а момент. Контакт стал полным. Он вошёл в неё – медленно, с той осторожностью, что возникает не от сомнения, а от осознания важности момента. Без слов, без напряжения, как будто само пространство между ними просилось быть преодолённым. В этом движении не было резкости, но была вся накопленная точность их дней, взглядов, молчаний. Как будто именно этого оба ждали – не одну ночь, а всё время, что знали друг друга. И когда это произошло, не стало разницы между до и после – было только это соединение, плотное, живое, без остатка.

Софья не издала ни звука – сначала. Только резко втянула воздух, как будто в неё ворвался не человек, а свет. Глаза закрылись, лицо вытянулось, и он впервые увидел её по—настоящему – не просто красивую, не просто близкую, а предельно открытую. Ту, у которой нет защиты. И не нужно.

Движения были не быстрыми, не грубыми – уверенными. Как будто в нём сработал древний механизм, встроенный глубже разума. Он не думал, не контролировал – просто следовал. И с каждой секундой чувствовал, как теряет контроль – не над собой, а над временем.

Софья подалась навстречу, и этот ритм стал единым. Тела говорили на языке, в котором не было знаков препинания, не было пауз. Только поток. Дыхание становилось всё громче, и в этом шуме рождался жар. Сквозь прикосновения, сквозь удары сердец, сквозь сплетение рук и плеч передавалась одна простая мысль: ничего больше не существует. Только это. Только сейчас.

Он не знал, сколько это длилось. Минуту? Час? Вечность? Память терялась. Осталось лишь чувство: он сливался с ней. Не в метафоре. В ощущении. Как будто тела стали одним телом, дыхание – одним дыханием.

Софья прижала его своими коленями сильнее. Движения стали не столько быстрее, сколько глубже. В каждом касании была страсть, но без ярости. Была нежность, но без робости. Всё происходящее было не вспышкой. А симфонией.

И в момент, когда напряжение достигло предела, когда ни один мускул больше не поддавался воле, раздались стоны.

Это был не просто звук – скорее, внутренний взрыв, освобождение, которому не требовались слова и не хватало воздуха, чтобы быть тише.

Её голос – тёплый, глухой, низкий – прошёл по телу, как ток. Его – чуть позже, с хрипотой, с неожиданной слабостью в нём, как будто всё внутри опустело, но в этой пустоте наконец появилось место для чего—то настоящего.

Они не говорили. Только лежали. Долго. На простыне, которая уже не казалась холодной.

Всё, что происходило между ними, будто не имело связи с привычным порядком вещей – с возрастом, с ролью, с ожиданиями, навязанными извне. Не подчинялось морали, потому что было вне её пределов. Здесь не было зла. Но и добра в привычном смысле – тоже. Только плоть, дыхание, напряжение, снятие всех форм. Не ради вседозволенности, а ради правды. Оголённой, как нерв.

Он смотрел на неё, лежащую рядом, с той тишиной внутри, которая не рождается из усталости. Это было не молчание после, а дыхание, которое не нужно заполнять словами. Ни один не спрашивал, ни один не объяснял. И не потому, что не знал, что сказать. Потому что всё было сказано. Не языком. Телом. Нервы уже отпустили, но между ними всё ещё оставалась тонкая нить, в которую вплеталась последняя вибрация контакта.

Софья не двигалась. Лежала на боку, лицом к нему. Под щекой – складка простыни. Волос прилип к губе. Линия плеча оставалась напряжённой, как будто тело ещё не отпустило напряжение, но не от желания – от глубины. Глаза были открыты. Не широкие – просто внимательные. Не на него. В него. Не ждали слов – просто смотрели, пока он дышал.

Вениамин ощутил, как к горлу подступает не голос, а что—то тёплое, глухое, неподъёмное – не чувство даже, а осознание. Всё, что случилось, не нуждалось в классификации. Это нельзя было оценить – хорошо ли, правильно ли, должно ли. Потому что это просто было. Как снег за окном. Как пульс. Как то, что случается раз – и остаётся.

Он провёл рукой по простыне, нашёл её пальцы. Сжал их – не как знак. Как контакт. Тёплый, равный. Без уговора. Она не сжала в ответ. Но и не отняла.

Ночь за окнами продолжалась. Слишком тиха, чтобы стать фоном. Слишком недвижима, чтобы забыть о времени. Но внутри комнаты время перестало существовать. Было только это состояние: после. Не как след. Как смысл.

Вениамин понял, что не ищет последствий. Не боится будущего. И даже не жалеет. Он просто дышит рядом с телом, в котором отозвались все его слепые зоны. И впервые за много лет это дыхание совпадает с чужим – по ритму, по глубине, по тишине.

Утро началось без слов. Простыня ещё хранила тепло, но комната уже изменилась. В воздухе не было следов прошедшей ночи, и всё, что было между ними, словно перешло в другой агрегат – не менее плотный, но более хрупкий.

Софья проснулась первой. Не торопясь встала, надела его рубашку, висевшую на спинке кресла. Сделала это не ради кокетства, а по естественной необходимости – ничего другого ближе не оказалось, да и тепла хотелось больше, чем символов. Волосы были слегка растрёпаны, но девушка не поправляла их, не придавая этому значения. На кухне стояла тишина, нарушаемая лишь негромким шумом закипающей воды. Лёгкий пар от чайника отражался в стекле, а она сосредоточенно заваривала чай – спокойно, точно, будто каждое её движение было продолжением прошедшей ночи.

Вениамин спустился позже. На нём был серый домашний свитер, который он не носил лет пять. Остановившись в дверях, он наблюдал, как она разливает чай по кружкам. Не кружевной фарфор, не сервиз – обычная керамика из давно забытого комплекта.

Софья обернулась и едва заметно улыбнулась – не привычно, не формально, а как человек, впервые ощутивший себя в новом пространстве своим, а не гостем. В её взгляде, сдержанном и прямом, читалось больше тепла, чем в любых словах. Надёжный взгляд, подобный мосту через ручей, по которому можно идти спокойно и не спеша.

Профессор медленно подошёл ближе, словно всё ещё примеряясь к новой границе между ними. Сел напротив так, как садился бесчисленное количество раз, но теперь с совершенно новым ощущением внутри. Он поставил локти на стол чуть ближе, чем обычно, словно пытаясь сократить не дистанцию, а осторожность. Обстановка оставалась прежней, но в ней появилось нечто, не обозначаемое словами. Почти всё было привычно, но именно это «почти» меняло всё.

Тишина между ними уже не была пустотой. Она стала договорённостью, возникшей ночью и не завершённой, а лишь перенесённой в иное измерение – паузой, в которой существовало «теперь».

– Мы не будем никому говорить, – произнёс Вениамин, не отводя взгляда.

Голос звучал спокойно, без нажима, но в этих словах явно ощущался вектор. Не просьба, не рекомендация – решение, в котором было больше заботы, чем власти.

– Ни Павел, ни… – Вениамин сам оборвал себя, хотя имя сразу же всплыло в сознании.

Николай – отец Софьи. Ближайший друг, человек, с которым прожито столько лет, что их молчание звучало громче слов.

– Они не поймут, – добавил он. – Даже если захотят понять. А если узнают другие, будет ещё хуже: пресса, заголовки, домыслы. Ты слишком уязвима, я слишком известен. Это разрушит то, что мы только начали беречь.

Софья спокойно кивнула, не пытаясь спорить или выразить согласие излишними словами. На её лице не появилось ни протеста, ни сомнений – только ясное и взрослое понимание, которое не требовало пояснений. Чистое и чёткое, как идеально проведённая линия чертежа.

Она поставила чашку в раковину и включила воду. Шум, срывающийся из крана, оказался слишком громким. Или просто в новой тишине всё звучало иначе.

Вениамин встал, аккуратно поправил спинку стула и отошёл к окну. За окном было всё как обычно: сад, снег, тонкие следы птиц. Но теперь в этом привычном пейзаже звучало что—то фальшивое.

Они не касались друг друга не потому, что не хотели, а потому, что любое прикосновение сейчас могло разрушить хрупкий каркас, который они начали выстраивать. Их связь была общей тайной, живой и необходимой. Она возникла не от свободы, а от выбора – слишком хрупкая, чтобы её озвучивать, и слишком важная, чтобы игнорировать.

В институте день шёл по обычному расписанию: документы, проверки, рабочие сессии. Софья и Вениамин избегали лишних взглядов и движений. Только голос звучал чуть мягче, паузы стали немного длиннее, движения – чуть точнее.

Никто не замечал перемен. Или делал вид, что не замечает. Даже Павел, всегда напряжённый, казался спокойнее обычного, и от этого становилось тревожнее – словно тишина была слишком идеальной.

В конце дня Вениамин нашёл Софью в коридоре между двумя секциями, где редко кто—то ходил.

– Если тебе будет некомфортно… – начал он.

– Мне не будет, – перебила она спокойно, без грубости, но твёрдо.

Их взгляды пересеклись, коротко и точно, без просьб и объяснений. В этом взгляде читалась полная ясность – как рукопожатие, в котором нет силы, но есть взаимное согласие.

Каждый вечер теперь проходил по своему маршруту. Как только день завершался и дом погружался в тишину, в коридоре второго этажа появлялся её силуэт. Без звука, без заранее оговорённых условий, босиком, в тёплом халате или в той самой рубашке, что она надела утром. Софья входила в спальню, где уже не нужно было спрашивать разрешения.

Там, в полумраке, где свет настольной лампы не доходил до изножья кровати, они снова находили друг друга. Не с жадностью, не с опаской – с той полнотой, которая бывает лишь тогда, когда оба понимают цену тишине. И каждую ночь тела снова сливались, но не из влечения, а потому что вне этих объятий не было места, где можно было быть собой.

Любовь была разной – иногда мягкой, как дыхание в затылок. Иногда порывистой, как сдерживаемый день. Иногда долгой. Иногда короткой. Но всегда – с той страстью, которую не произносили вслух, потому что не нужно было. И когда всё происходило – каждый раз – он входил в неё с тем же трепетом, что и в первый. Не из—за запрета. Из—за осознания, что вот она – точка, где заканчиваются все роли. И начинается только «мы».

По утрам Софья снова уходила. Так же бесшумно, без объятий и без поцелуев на прощание. Лишь след от чашки на столе и чуть приподнятый край подушки оставались напоминанием о её присутствии. Этого было достаточно, чтобы весь день дышать иначе.

В кабинете стояла напряжённая тишина – не та, в которой отдыхают, а та, что возникает после долгой и изматывающей внутренней работы. Воздух застыл, словно перед взрывом. Профессор сидел в кресле, в котором прежде читал, писал, слушал, а теперь – просто сидел. Ладони лежали на подлокотниках, неподвижные, словно каменные, утратившие всякое подобие живого жеста. Он смотрел в окно, за которым не было ничего, кроме отражения: ни движения, ни света.

Прошлое возвращалось не в виде картинок, а ощущениями. Запахами. Прикосновениями, которые помнили пальцы. Телом, которое больше не ответит. Словами, которые остались внутри, потому что когда—то было решено их не произносить.

Стук в дверь прозвучал неожиданно: мягкий и вежливый, он пробил тишину, словно капля, упавшая на стекло.

– Входите, – произнёс профессор, не поворачивая головы.

Анненков вошёл, сделал несколько шагов и остановился.

– Простите за вторжение, Вениамин Степанович, – сказал он с лёгким наклоном головы. – Просто хотел сообщить: мы закончили. Все опрошены, все протоколы оформлены. Дальше – работа на стороне. Здесь нам делать больше нечего.

Рикошетников не повернулся, лишь едва заметно кивнул.

Анненков сделал ещё шаг вперёд, приблизился, но замер у края стола. Так замирают, зная, что один лишний шаг может нарушить и без того хрупкое равновесие.

– Вениамин Степанович, – продолжил он. – Остался ещё один вопрос.

Наступила напряжённая пауза, наполненная ожиданием ответа.

– Необязательный. Но важный для понимания.

Профессор не шевельнулся, лишь слегка дрогнули брови.

– Вы были с Софьей… – очень короткая, едва ощутимая пауза, – близки?

Пауза затянулась, становясь всё более напряжённой и тяжёлой.

Рикошетников медленно поднялся – не резко, а с усилием, как человек, которому снова стало больно дышать. Он подошёл к столу, встал напротив и опёрся руками на его край.

– Какого чёрта? – произнёс он тихо, без повышения голоса, но так, что воздух в кабинете ощутимо сгустился.

– Это не ваше дело, – продолжил профессор. – Это моя личная жизнь. Она не касается вашего расследования, ваших допросов и ваших списков, где всё разложено по колонкам. Вы копаете там, где должно оставаться молчание.

Анненков не отступил и не напрягся, лишь слегка наклонил голову.

– Вы правы. Лично меня это не касается.

Наступило короткое, напряжённое молчание, в котором Анненков словно ожидал реакции профессора.

– Но нас интересует всё, что связано с Софьей. Всё, что могло повлиять на произошедшее. Мы считаем, что это не просто трагедия. Есть основания полагать, что было убийство.

Профессор вздрогнул.

– Убийство?.. – переспросил он, с трудом находя голос. – Вы хотите сказать, что Софью убили?

Анненков кивнул медленно, придавая словам особую значимость.

– Мы пока не делаем официальных выводов. Но нельзя игнорировать один факт: у молодой, здоровой женщины не может внезапно произойти множественное кровоизлияние – в печени, почках, лёгких одновременно, будто органы разорвались изнутри. Это не совпадение, это не физиология. Это чьё-то вмешательство.

Анненков выдержал паузу и продолжил чуть тише:

– Чтобы добраться до правды, нам нужна полная картина, без пустот и недомолвок. Мы не собираем грязь. Мы ищем убийцу.

Профессор молчал несколько долгих мгновений, может быть, минуту. Внутри него что—то сжалось, затем отпустило, плечи поникли, дыхание сбилось, а взгляд уставился в одну точку на полу.

Он медленно сел, как человек, которому больше нечего охранять.

– Да, – наконец сказал он почти беззвучно.

Анненков не перебивал.

– Мы были любовниками, – добавил Рикошетников, – последний год.

Он произнёс эти слова спокойно, без интонации, без попытки оправдаться.

В кабинете снова воцарилась тишина, но уже иного рода. Не напряжённая и не вызванная гордостью – болезненная, от осознания того, что теперь и эта часть его жизни окончательно вышла из—под защиты.

Глава 5

Иван Анненков родился в Воронеже, в семье железнодорожника и библиотекаря. В детстве он не дрался, не прятался, не рисовался перед другими – просто слушал. Позже именно это умение не раз спасало его. В столицу он перебрался после юридического колледжа и сразу ушёл в службу: сначала в уголовный розыск, затем – в Следственный комитет. Анненков жил один. Не потому, что любил одиночество, а потому, что после смерти родителей и развода с женой рядом не осталось никого, с кем хотелось бы разделить дом или даже просто поговорить.

В квартире стояла тишина, которую не нарушало даже тиканье часов – они были электронными. Шторы неподвижно свисали перед плотно закрытыми окнами. Из мебели – только стол, два стула и шкаф с документами. Кровать была заправлена с жёсткой аккуратностью казармы.

На подоконнике второй день стояла кружка с недопитым чаем. Обычно следователь не терпел запаха застоя, но этот чай не раздражал: его аромат казался не неприятным, а просто чужим, словно в напитке отстоялось нечто более глубокое, чем вкус – само время.

Обувь в прихожей стояла ровно, носками к стене. Рядом расположился телефон экраном вниз. На столе ручка лежала поперёк тетради, хотя обычно хозяин квартиры клал её вдоль. Иван замечал это, но ничего не исправлял. Он проверял себя: хватит ли выдержки, чтобы оставить всё как есть, и сохранится ли порядок, если его ненароком нарушить.

Анненков был точным человеком. Его не интересовали причины – только момент и обстоятельства, при которых привычное вдруг менялось. Остальное он считал лишь логическим продолжением.

Сны следователь не записывал и символам не верил: всё, что нельзя было проверить, для него теряло значение. Он признавал только ясность чисел и дат, повторяемость событий и закономерности поведения. Особенно ценил несоответствия: если человек говорил одно, а пальцы нервно теребили платок, он врал. Иван считывал это мгновенно и безошибочно.

Он не хранил писем, не вешал фотографии на стены и почти никогда не говорил о прошлом, разве что в случае необходимости. Тогда речь его была сухой и бесстрастной, похожей на чтение протокола – без имён, оценок и интонаций.

Анненков курил много – пачку в день, иногда больше. Не от зависимости или удовольствия, а потому что сигарета помогала структурировать тишину, разделяя события на короткие, горькие промежутки. Алкоголь он не принимал совсем.

Однажды Иван женился – почти по инерции, без особого желания, и спустя год так же спокойно развёлся. Она много говорила, порой о важном; ему хватало одного взгляда и тишины. В итоге женщина собрала вещи и ушла молча. Так оказалось проще обоим.

Анненков жил в новой многоэтажке, в которой все двери были одинаковыми, а коридоры глухи к шагам жильцов. Его квартира находилась на пятом этаже. Лифт работал исправно, но Иван всегда предпочитал лестницу – не из принципа, а чтобы ощутить, как утром просыпается тело. Соседей он почти не видел и не знал их имён. Подъезд с годами словно пустел, будто здание постепенно забывало своих жильцов.

Каждое утро Иван просыпался ровно в 6:20 – без будильника, просто по привычке. Он вставал сразу, заваривал растворимый кофе без сахара и раскрывал свежую газету, моментально отбрасывая всё лишнее, пока не находил нужную колонку – «происшествия». Погоду и внешние новости он пропускал: их реальность его не интересовала.

Одежду Иван выбирал просто: синяя рубашка, брюки, куртка – всё висело на отдельных вешалках. Вещи были чистыми и аккуратно сложенными, но неглажеными. Он не стремился к показной идеальности, предпочитая порядок без лишнего лоска.

Документы в его кабинете были разложены по алфавиту, а дела – по степени неопределённости. Ивана не интересовали виновные; его манили провалы и пустоты, те моменты, где привычная логика давала сбой.

На работе его прозвали «пластиной» – не за плоскость, а за способность выдерживать давление. Он никогда не вступал в споры, не раздавал ненужных советов, только внимательно слушал и делал заметки – даже когда казалось, что записывать нечего.

Говорил Иван тихо, но так, чтобы его всегда слышали. Смотрел прямо и спокойно, не подавляя. Не приказывал, а просто был рядом – с уверенностью, которой всегда хватало.

Он не верил в случайности. Не потому, что их не бывает, а потому, что они редки. Всё остальное – последовательность. Если же в последовательности образовывалась пустота, значит, кто—то её создал.

Вечерами Анненков сидел за столом и читал. Не художественную прозу, а служебные протоколы, порой даже пятилетней давности. Он пересматривал их не по необходимости, а на случай, если когда—то упустил что—то важное.

Он не называл это страхом, хотя его поведение говорило именно об этом. В последнее время в делах появилась какая—то лишняя, неясная деталь, нарушающая привычную структуру, словно тонкий волос на белом листе или расплывчатое пятно на идеальной геометрии логики.

bannerbanner