
Полная версия:
Когда молчат гетеры
Чёрная «Победа» ждала у подъезда ровно в семь. Соседи провожали Милу любопытными взглядами – не каждый день за студенткой присылают машину. Она шла по коридору с гордо поднятой головой, словно такое случалось с ней каждый день.
– К министру культуры едешь, что ли? – с ехидцей спросила Клавдия Петровна, караулившая у выхода из кухни.
– По литературным делам, – сухо ответила Мила, понимая, что завтра весь дом будет гудеть сплетнями.
Машина привезла её не на Поварскую, где находилась официальная квартира Кривошеина, а в район Чистых прудов. Тихий переулок, старинный дом с лепниной, массивная дверь. Водитель открыл дверцу и кивнул на подъезд:
– Третий этаж, квартира шестнадцать.
Мила поднималась по широкой лестнице, чувствуя, как сердце колотится от волнения. Сейчас она увидит неопубликованные стихи, услышит мнение мэтра, сможет показать свою эрудицию. Может быть, он даже познакомит её с автором или редактором…
Звонок прозвучал мелодичной трелью. Дверь открылась почти сразу, словно Кривошеин ждал за ней. Он улыбался – радушно, тепло, с оттенком лёгкого лукавства.
– Мила, проходите! – он посторонился, пропуская её в квартиру. – Я так рад, что вы смогли прийти.
Квартира поразила размерами и обстановкой – огромная гостиная с антикварной мебелью, картины в тяжёлых рамах, хрустальные люстры. В углу стоял радиоприёмник «Рига», из которого лилась негромкая музыка – кажется, Чайковский. На низком столике были разложены рукописи – белые листы, исписанные аккуратным почерком.
– Располагайтесь, – Кривошеин указал на глубокое кресло. – Хотите чего-нибудь? Чай? Коньяк?
– Чай, если можно, – ответила Мила, опускаясь в кресло.
– Мы отметим знакомство шампанским, – объявил он тоном, не терпящим возражений. – Настоящее, французское. Привёз Илья Эренбург из Парижа.
Шампанское было налито в высокие хрустальные бокалы. Мила сделала первый глоток – сухой, с лёгкой горчинкой, совсем не такой, как у советского шампанского на выпускном.
– Нравится? – спросил Кривошеин, наблюдая за её реакцией.
– Необычное, – честно ответила она. – Я не большой знаток…
– Приобретёте вкус, – уверенно сказал он. – У вас всё впереди.
Они говорили о литературе, о новых веяниях, о возможной «оттепели» после смерти Сталина. Кривошеин был блестящим собеседником – эрудированным, остроумным, с неожиданными суждениями. Мила незаметно выпила второй бокал, потом третий.
С третьего бокала что-то изменилось. Мила почувствовала странную тяжесть в конечностях, предметы начали терять чёткость. Голос Кривошеина доносился сквозь вату, свет люстры расплывался мерцающими пятнами.
– Что… со мной? – пробормотала она, пытаясь сфокусировать взгляд.
Кривошеин улыбался. Но теперь улыбка казалась хищной, от неё веяло холодом.
– Не беспокойтесь, Милочка, – сказал он, и голос эхом отдавался в голове. – Это нормальная реакция. Скоро вам станет хорошо.
Она попыталась встать, но ноги не слушались. Комната кружилась. Мила схватилась за подлокотники кресла, пытаясь удержаться в реальности.
– Я хочу… домой, – выговорила она, с трудом шевеля губами.
– Конечно, – сказал Кривошеин, приближаясь. – Скоро поедете домой. Но сначала нам нужно познакомиться поближе. Вы ведь хотите работать в литературе? Хотите, чтобы ваши стихи печатали?
Его лицо расплывалось перед глазами, но слова оставались отчётливыми, проникая прямо в сознание. Мила чувствовала, как её поднимают с кресла, ведут куда-то – в другую комнату, полутёмную, с огромной кроватью.
– Нет, – прошептала она, понимая, что происходит что-то страшное, непоправимое.
Но её слабые протесты не достигали слуха Кривошеина. Или он не хотел их слышать. Его руки – большие, с цепкими пальцами – расстёгивали пуговицы на блузке. Одну за другой, не торопясь.
– Какая милая блузка, – приговаривал он, стягивая серую ткань с плеч. – Строгая студентка, отличница… А под ней – молодое тело.
Мила пыталась сопротивляться, но руки и ноги не слушались. Она словно наблюдала за происходящим со стороны, запертая в собственном теле. Сознание то прояснялось, то погружалось в туман – и этот ритм был самым страшным: в моменты ясности она отчётливо понимала, что с ней происходит.
Блузка полетела на пол. За ней – юбка. Кривошеин расстегнул пуговицу и молнию сбоку, придерживая Милу одной рукой. Тяжёлая шерстяная ткань соскользнула по бёдрам. Девушка покачнулась, голова запрокинулась, глаза оставались полузакрытыми. Кривошеин удерживал её, разглядывая простой белый бюстгальтер, хлопковые трусики, пояс для чулок.
– Советская невинность, – хмыкнул он, обходя её по кругу. – Такая трогательная.
Пальцы расстегнули застёжки на спине. Лифчик соскользнул, обнажив девичью грудь с розовыми сосками. Кривошеин провёл пальцами по обнажённой коже.
– У тебя красивое тело, Мила, – сказал он, переходя на «ты». – Не такое эффектное, как у опытных женщин, но в этом и прелесть юности.
Пальцы скользнули под резинку трусиков, оттягивая, а затем отпуская – резинка щёлкнула по коже. Мила вздрогнула.
– Пожалуйста, – прошептала она. – Не надо…
– Надо, Милочка, надо, – ласково возразил Кривошеин. – Это необходимая часть твоего литературного образования. Ты должна узнать жизнь во всех её проявлениях. Как писать о страсти, не испытав её?
Он расстегнул пояс для чулок и снял. Затем медленно скатал чулок на левой ноге, от бедра к щиколотке, задерживаясь пальцами на каждом сантиметре кожи. Потом – с правой. Всё это время он что-то говорил тихим, вкрадчивым голосом, словно читал лекцию.
Последними слетели трусики. Кривошеин стянул их одним резким движением, заставив Милу покачнуться. Если бы не рука, удерживающая за плечо, она бы упала.
Теперь она стояла перед ним обнажённая – худенькая девушка с узкими бёдрами и тонкими щиколотками. Кривошеин отступил на шаг, окидывая её оценивающим взглядом. В глазах плескалось удовлетворение и что-то ещё – торжество хищника, загнавшего добычу.
Следующее, что помнила Мила – как лежит на спине, на огромной кровати. Потолок над головой плывёт, расплываясь в сероватое пятно. Грузное тело Кривошеина нависает над ней, закрывая свет.
Она чувствовала всё. Горячее, прерывистое дыхание, пахнущее коньяком и табаком. Тяжесть чужого тела – грузного, с мягким животом и жёсткими волосами на груди, которые царапали кожу. Влажные, жадные руки, блуждающие по телу. И вторжение – безжалостное, неотвратимое.
Сквозь дурман прорвалась острая, резкая боль. Мила слабо вскрикнула, пытаясь сжать ноги, но они не слушались. Тело оставалось безвольным, податливым.
Кривошеин издал гортанный звук – что-то среднее между стоном и смешком. Дыхание стало прерывистым, глаза полузакрыты.
– Никто до меня, – прошептал он с торжеством. – Как я и предполагал.
Его тело опускалось и поднималось в механическом ритме, каждое движение вдавливало её глубже в постель. Боль пульсировала в такт. Мила закрыла глаза, пытаясь отделить сознание от тела, спрятаться где-то глубоко внутри себя.
Но реальность прорывалась – через боль, через тяжесть чужого тела, через запах пота и одеколона. По щекам текли слёзы, но она не могла поднять руку, чтобы их вытереть.
Кривошеин ускорил темп, движения стали резче, дыхание – тяжелее. Он что-то бормотал – обрывки фраз о красоте, о юности, о литературе.
Наконец он содрогнулся всем телом, издав низкий, утробный звук, и замер, навалившись всем весом. Мила почувствовала, как внутри разливается горячая жидкость. Её затошнило.
– Прекрасно, – выдохнул Кривошеин, скатываясь с неё. – Просто прекрасно, Милочка. Из тебя выйдет толк.
Потом провал. Тьма. Милосердное беспамятство.
Она очнулась от яркого света и щелчков фотоаппарата. Вспышки били по глазам. Сознание медленно возвращалось.
Мила лежала обнажённая на кровати, вокруг были люди. Кривошеин в халате, с сигаретой в зубах, стоял у изголовья. Мужчина с фотоаппаратом – молодой, с редкими волосами и очками – делал снимки. Ещё двое в костюмах наблюдали от двери.
– Что… – начала Мила, пытаясь прикрыться.
– Проснулась наша красавица, – усмехнулся Кривошеин. – Как самочувствие?
– Зачем… фотографии? – Мила с трудом ворочала языком, во рту пересохло.
– Страховка, милая. Для нашего общего спокойствия. Чтобы ты помнила, что бывает с теми, кто не ценит оказанной милости.
Он кивнул фотографу. Тот сделал ещё пару снимков – крупным планом лицо, грудь, бёдра со следами пальцев.
– А теперь одевайся, – Кривошеин бросил ей одежду. – Нужно уладить формальности.
Формальности оказались бумагами – договорами, обязательствами, расписками. Мила подписывала трясущейся рукой, не вчитываясь. В голове пульсировала одна мысль – скорее отсюда, скорее домой, смыть с себя всё это.
Но Кривошеин не спешил отпускать. Усадив за стол в гостиной, где несколько часов назад они пили шампанское, он говорил деловым тоном:
– Пойми, Мила, это обычная практика. Так устроен наш мир. Ты получаешь покровительство, доступ в литературные круги, возможность печататься. А я – приятное общество молодой образованной девушки. Взаимовыгодное сотрудничество. Конфиденциальное.
Фотограф раскладывал на столе влажные, только что проявленные снимки. Мила с ужасом смотрела на своё лицо, искажённое наркотиком и страхом, на обнажённое тело, выставленное напоказ.
– Эти фото никто не увидит, – заверил Кривошеин, собирая снимки в конверт. – Если будешь благоразумной. Если нет – представь, как они будут смотреться в кабинете ректора. Или в комсомольской организации.
Мила молчала. Всё происходящее казалось кошмарным сном.
– А теперь последнее, – Кривошеин придвинул чистый лист и ручку. – Напиши заявление в партком института. О том, что порочишь звание советского студента аморальным поведением. Что вступила в интимную связь с женатым преподавателем и просишь строго наказать. Имя можешь выдумать.
– Зачем? – прошептала Мила.
– Ещё одна страховка, – пояснил Кривошеин. – Чтобы ты понимала, что будет, если вздумаешь жаловаться. Тебя отчислят по собственному признанию. Кто поверит, что письмо заставили написать? Особенно с твоей репутацией дочери врагов народа.
Удар был точным – прямо в самое уязвимое место. Мила взяла ручку и начала писать, едва различая строчки сквозь слёзы. Она знала, что обрекает себя на кабалу, но выхода не было.
Когда закончила, Кривошеин забрал лист, бегло просмотрел и удовлетворённо кивнул.
– Вот и славно, – сказал он, складывая бумагу и убирая в конверт с фотографиями.
Он извлёк из ящика стола ещё одну папку. Движения плавные, почти ленивые – человека, который знал, что добыча никуда не денется. Раскрыл папку и развернул к Миле: «Согласие на вступление в литературное общество "Гетера"». Под заголовком – пустая строка для подписи. Рядом он положил тонкую тетрадь в чёрной обложке – её личный дневник, который она считала надёжно спрятанным под половицей. На обложке красными чернилами размашисто: «Антисоветские материалы».
Мила почувствовала, как внутри всё обрывается. Тетрадь – единственное убежище, куда записывала всё, что не могла сказать вслух. Настоящие мысли о советской системе, о запрещённой литературе, о том, что случилось с родителями. И теперь эта тетрадь лежала перед ней, осквернённая красной надписью – клеймом, способным уничтожить её жизнь.
– Откуда… – горло перехватило.
– У меня есть ключи от многих дверей, Милочка, – улыбнулся Кривошеин. – И люди, готовые эти двери открыть. Ничего личного – просто мера предосторожности.
Он перелистнул несколько страниц дневника, останавливаясь на подчёркнутых красным строчках.
– «Система пожирает своих детей, одних – в прямом смысле, отправляя в лагеря, других – превращая в бездумных исполнителей, лишённых совести», – процитировал он с деланным восхищением. – Неплохо сказано. Есть литературный дар. Но для компетентных органов такие мысли выглядят иначе. Статья пятьдесят восемь, пункт десять. От пяти до десяти лет. А учитывая твою наследственность – могут дать и больше.
Мила смотрела на него широко раскрытыми глазами. Ловушка оказалась глубже и страшнее, чем она могла представить. Он не просто воспользовался её телом – он нашёл способ завладеть её душой, её будущим.
– Пожалуйста, – прошептала она. – Это личное… Я никогда… Я никому не говорила…
– И не скажешь, – кивнул Кривошеин. – Потому что теперь мы связаны. Неразрывно.
Он пододвинул документ и ручку.
– Подпиши. Формальность, но необходимая.
Мила смотрела на бумагу. В документе говорилось о добровольном вступлении в «культурное сообщество», о согласии участвовать в «художественных постановках», об обязательстве хранить в тайне «творческие методы и участников собраний». Всё обставлено невинными литературными терминами, но она уже понимала, что за ними скрывается.
– Если я не подпишу?
– Тогда придётся передать тетрадь куда следует, – пожал плечами Кривошеин. – И подписывать тебе придётся совсем другие бумаги. На Лубянке.
Мила взяла ручку дрожащими пальцами. Она уже не плакала – слёзы высохли, оставив пустоту. Перед глазами встало лицо бабушки: «Нагибайся, когда ветер дует. Иначе сломает». Расписалась быстрым, нервным росчерком.
– Вот и умница, – Кривошеин забрал документ, убрал в папку вместе с дневником. Затем взял её за подбородок, заставляя поднять голову. – Не нужно так переживать. Тебе даже понравится. Со временем. Видела бы ты лица девочек, когда их знакомят с Фадеевым или с кем-то из министров. Поверь, они не выглядят несчастными.
Пальцы скользнули по щеке, стирая след от слезы.
– А теперь пойдём в спальню. Нам нужно закрепить договор.
– Нет, пожалуйста, – Мила отшатнулась. – Я уже всё подписала. Отпустите меня домой.
Но Кривошеин уже поднялся и взял её за локоть.
– Не глупи, девочка. Наша ночь только начинается, – голос стал жёстче. – И, если хочешь, чтобы твоя тетрадочка не попала в неправильные руки, будь умницей.
Он потащил её в спальню. Мила шла, спотыкаясь. В голове билась одна мысль – это происходит не с ней, это происходит с кем-то другим.
Комната была той же – полумрак, огромная кровать, смятые простыни, запах одеколона и пота. Кривошеин толкнул её на кровать и начал расстёгивать халат.
– На этот раз будет лучше, – пообещал он, нависая над ней. – Теперь тебе не нужны фармакологические помощники. Ты ведь уже знаешь, что к чему?
Мила закрыла глаза. Она не сопротивлялась – какой смысл? Тело словно отключилось, превратилось в пустую оболочку, а сознание ускользало далеко – в детство, в ту маленькую комнату, где мама читала сказки перед сном, где отец подбрасывал её к потолку, и она смеялась от восторга и страха.
Она не помнила, сколько это продолжалось. Время раскрошилось на фрагменты – тяжёлое дыхание над ухом, боль, потные ладони, шарящие по телу, тяжесть чужой плоти, вдавливающей в матрас. Всё это время она была где-то далеко, наблюдая со стороны, не позволяя этому коснуться души.
Когда всё закончилось, Кривошеин скатился с неё и почти сразу заснул – тяжёлым сном пьяного и удовлетворённого человека. Мила лежала неподвижно, глядя в потолок. Не плакала. Слёз больше не осталось. Только бесконечная усталость и странное оцепенение.
Проснулась от звуков на кухне. Зимний рассвет едва пробивался сквозь плотные шторы. Кривошеин стоял в дверях, уже одетый, с чашкой кофе.
– Доброе утро, соня, – сказал он почти добродушно. – Пора вставать. У меня плотный график, а тебе нужно на занятия.
Мила села на кровати, придерживая простыню. Тело ныло, между ног жжение, волосы спутались, во рту пересохло.
– Ванная там, – Кривошеин махнул в сторону двери в углу. Отхлебнул кофе и добавил деловым тоном: – Приведи себя в порядок. На кухне кофе и бутерброды. Потом поговорим.
Он вышел. Мила с трудом поднялась и, завернувшись в простыню, доковыляла до ванной. Вода смыла следы ночи с тела, но внутри осталось чувство грязи, которую не отмыть.
Когда вышла на кухню, уже одетая, Кривошеин сидел за столом, просматривая газету. Перед ним дымился кофе, рядом тарелка с бутербродами. Увидев Милу, отложил газету и указал на стул напротив.
– Садись. Нам нужно обсудить детали сотрудничества.
Она села. Кривошеин налил ей кофе и придвинул тарелку.
– Ешь. Тебе нужны силы.
Мила не притронулась ни к кофе, ни к еде. Она смотрела на него, пытаясь понять, как этот обычный с виду человек мог превратиться в чудовище.
– Итак, – начал Кривошеин. – Ты теперь часть нашего сообщества. Это большая честь и большая ответственность. Тебя будут приглашать на вечера, представлять важным людям. От тебя требуется быть обходительной, интересной собеседницей и… отзывчивой к определённым просьбам.
Он отпил кофе, глядя на неё поверх чашки.
– Взамен ты получишь то, о чём мечтает каждый литератор – публикации, стипендию, рекомендации, связи. Через год-два сможешь издать собственный сборник. Если будешь стараться – попадёшь в Союз писателей. Неплохо для дочери врагов народа?
Мила сидела неподвижно. Пальцы сжимали край стола так, что побелели костяшки.
– А если откажусь? – спросила она, удивляясь спокойствию собственного голоса.
Кривошеин улыбнулся – холодно, почти жестоко.
– Либо ты работаешь со мной, либо тебя исключат, раздавят, забудут, – сказал он, чеканя слова. – Это в лучшем случае. В худшем – тетрадь попадёт на Лубянку. А ты знаешь, что там делают с такими, как ты.
Он поднялся, давая понять, что разговор окончен.
– В следующую пятницу за тобой заедет машина. Будь готова к семи. И надень что-нибудь соблазнительное. Ты понадобишься министру Матакову.
Тихий стук в дверь вырвал Милу из воспоминаний. Она вздрогнула, возвращаясь в реальность своей комнаты. За окном рассвело – судя по звукам, около восьми утра. Двор гудел привычными звуками: скрип снега под лопатами дворников, крики детей, спешащих в школу, шум грузовика у соседнего дома.
Стук повторился – негромкий, деликатный. Мила вытерла лицо рукавом, поднялась. Провела руками по волосам, одёрнула смятую блузку.
– Открыто, – сказала она, стараясь, чтобы голос звучал нормально.
Дверь приоткрылась, в комнату вошёл гость. Мила заставила себя улыбнуться.
– Доброе утро, – произнесла она с деланным оживлением. – Извини за беспорядок, я только вернулась. Чаю хочешь? У меня где-то оставалось печенье.
Она суетилась, двигалась по комнате, изображая бодрость. Всё, что угодно, лишь бы не думать о случившемся у подъезда, о лице Виталия, искажённом яростью.
– Ужасная погода, правда? – продолжала она, доставая коробку с печеньем. – Этой зимой невыносимо. Сегодня на градуснике минус двадцать семь!
Гость молчал, но Мила продолжала говорить – быстро, почти лихорадочно, заполняя словами пустоту внутри. Подошла к окну, выходящему во двор-колодец.
– Смотри, дворники снова не расчистили дорожку, – сказала она, вглядываясь в заснеженный двор. – А вон там, у арки, какой-то мужчина стоит. Наблюдает за нашим домом. Интересно, кого ждёт?
Она не слышала шагов – гость двигался бесшумно. Только почувствовала холодок на затылке – то ли сквозняк, то ли дыхание человека, подошедшего слишком близко.
Мила начала оборачиваться, но не успела. Руки в тёмных перчатках взметнулись перед лицом, что-то холодное, металлическое легло на шею, сдавливая горло.
Она попыталась закричать, но смогла издать лишь сдавленный хрип. Пальцы заскребли по тонкой металлической цепочке, которая врезалась в кожу, перекрывая воздух. Ноги дёрнулись, задели столик у окна. Чашка упала, разбилась.
– Прости, Мила, – прошептал голос за спиной – спокойный, почти нежный. – Ничего личного.
Перед глазами всё плыло. Она дёргалась, пыталась вырваться, но хватка была слишком сильной. Лёгкие горели. В голове пульсировала одна мысль: «Это конец. Они убьют меня, как убили родителей».
Краем затуманенного сознания она увидела: у арки мужчина поднял воротник пальто и быстро зашагал прочь. В походке, в повороте головы было что-то мучительно знакомое. Виталий?
Сознание меркло. Сопротивление слабело. Последним усилием она попыталась развернуться, увидеть лицо того, кто отнимал у неё жизнь. Но смогла уловить лишь смутный силуэт, прежде чем тьма поглотила всё.
Убийца ослабил натяжение цепочки, только когда тело обмякло. Поддержал Милу, не давая рухнуть на осколки, и опустил на пол. Присел, проверил пульс на шее – пульса не было. Поднялся, оправил одежду, окинул взглядом комнату.
Всё чисто: ни отпечатков, ни следов борьбы, кроме разбитой чашки. Он вынул платок, протёр дверную ручку и прислушался. Коммуналка жила своей утренней жизнью – кто-то гремел посудой на кухне, из ванной доносился звук воды, где-то хлопнула дверь.
Убедившись, что никто не заметил, он вышел из комнаты и прикрыл дверь. Прошёл по коридору, миновав кухню, где женщина в байковом халате хлопотала над примусом. Выскользнул на лестничную площадку и спустился.
На улице поднял воротник, надвинул шапку на глаза и растворился среди прохожих, спешащих по делам в этот морозный январский день.
Глава 5
Лимузин ЗИС-110 скользил по заснеженным улицам Москвы, оставляя за собой две глубокие колеи в серо-белом полотне. Никита Сергеевич Хрущёв расположился на заднем сиденье. Мясистая рука с толстыми пальцами покоилась на тёмной бархатной обивке. Он смотрел на проплывающий за окном город с выражением, которое мог бы расшифровать только человек, проживший с ним не один десяток лет. В салоне было тепло, почти душно, и это тепло, отгороженное от январского мороза толстыми стёклами и металлическим корпусом, создавало иллюзию безопасности, которой не существовало нигде в мире, где он обитал.
Стёкла начинали покрываться изнутри тонким узором инея – дыхание Хрущёва и водителя, невидимого за перегородкой, медленно превращалось в хрупкую белую паутину. Генсек бездумно провёл пальцем по стеклу, оставляя прозрачную полосу, сквозь которую проникал болезненный январский свет. Москва за окном казалась ненастоящей – люди двигались короткими перебежками, прячась от мороза, дым из труб стоял вертикально.
Первый секретарь ЦК КПСС – должность всё ещё непривычная, титул, который никак не хотел прирасти к его имени – отвернулся от окна и посмотрел на свои руки. Руки крестьянина, как любили шептаться за спиной коллеги из Президиума. Грубые, с толстыми пальцами, с ногтями, которые, несмотря на маникюр кремлёвского парикмахера, всё равно выглядели так, словно только что выбрались из шахты. Эти руки никогда не подводили его. В отличие от людей.
Хрущёв поймал себя на том, что барабанит пальцами по подлокотнику – нервная привычка, от которой давно стоило избавиться. Остановил руку усилием воли и позволил мыслям вернуться к основной теме. Маленков и его фракция становились слишком самоуверенными. После смерти Сталина прошло почти два года, но Маленков продолжал удерживать значительную власть как Председатель Совета Министров, опираясь на своих людей в правительстве и силовых структурах. Особенно беспокоило влияние Маленкова на некоторых военных и часть госбезопасности, неофициально сохранившуюся от бериевской эпохи.
Дело было даже не в личной неприязни – хотя теперь Хрущёв и смотрел на Георгия с холодной расчётливостью, он помнил вечера за шахматами в Кунцево, когда они шутили над сталинскими причудами, понимая друг друга с полуслова. Помнил, как Маленков поддержал его после смерти сына Леонида. Но дружба – роскошь для тех, кто не держит страну в своих руках. Государство не могло больше функционировать в режиме двоевластия. Кто-то должен был уйти. И этим кем-то не собирался становиться Никита Сергеевич.
Он усмехнулся своим мыслям. Его недооценивали – всегда. Сначала из-за происхождения, потом из-за недостатка образования, потом из-за манеры говорить – нарочито простой, часто грубоватой. Образ деревенского простака, которого за глаза презрительно называли «мужиком в пиджаке», стал лучшей защитой. За этой маской легко было скрыть острый ум и беспощадную волю к власти, отточенную годами выживания в сталинской мясорубке.
А ещё за маской можно было спрятать такие операции, как та, что разворачивалась сейчас. Операции, о которых знали только трое: он сам, председатель КГБ Серов и один исполнитель, чьё имя никогда не произносилось вслух.
Лимузин неспешно огибал Кремлёвские стены. Красные башни на фоне белого неба и снега казались нарисованными старательной, но детской рукой – слишком чёткие контуры, слишком яркие цвета. Хрущёв смотрел на стены, за которыми протекала вся его нынешняя жизнь, и думал о том, что этот детский рисунок – самая страшная и крепкая тюрьма на свете. Тюрьма, которая удерживает своих узников не решётками, а страхом потерять власть – единственную настоящую валюту в их мире.
Водитель – бессловесная тень за непроницаемым стеклом – плавно снизил скорость, приближаясь к перекрёстку, где Моховая встречается с улицей Калинина. Хрущёв отметил это снижение скорости как опытный часовщик отмечает движение сложного механизма – без особого интереса, просто фиксируя в уме очередной шаг. Точно по графику.

