Читать книгу Когда молчат гетеры (Алексей Небоходов) онлайн бесплатно на Bookz (4-ая страница книги)
Когда молчат гетеры
Когда молчат гетеры
Оценить:

5

Полная версия:

Когда молчат гетеры

– Сталин учил нас, что настоящая политическая борьба – это искусство терпения и точного расчёта. Мы должны быть умнее Никиты. Хитрее. Дальновиднее.

– И безжалостнее, когда придёт время, – добавил Булганин.

Тишина снова повисла между ними, нарушаемая только мерным тиканьем напольных часов. Маленков поднял взгляд на Молотова, чьё лицо, обычно бесстрастное, вдруг дрогнуло, выдавая тень сомнения. Даже «железный нарком», как когда-то называл его Сталин, не мог скрыть тревогу, мелькнувшую в глазах за стёклами очков.

– Всё это звучит хорошо в теории, – произнёс наконец Молотов, снова снимая очки и принимаясь протирать их с той же медлительной тщательностью. – Но мы не учитываем одного важного фактора. Микоян будет против нас.

Лицо Молотова исказилось, словно само имя Микояна причиняло физическую боль. Между бровей легла глубокая складка, ещё больше состарившая его.

– У него свои люди. Свои каналы информации. И что важнее – он давний союзник Никиты, – Молотов произнёс последнее слово с едва заметным презрением. – Они с Хрущёвым понимают друг друга на каком-то… примитивном уровне. Два хитрых мужика.

Маленков улыбнулся. Не открытой улыбкой искренне развеселившегося человека, а тем особенным движением губ, которое так часто можно было видеть у людей, долгое время проведших в окружении Сталина, – улыбкой, не затрагивающей глаз, служившей лишь маской.

– Вячеслав Михайлович, – голос Маленкова звучал спокойно, почти отечески, – это не имеет значения.

Он вернулся к столу, но не сел, а остался стоять, опираясь кончиками пальцев о полированную поверхность. Слегка наклонившись вперёд, казался крупнее, значительнее – техника ведения разговора, усвоенная на бесконечных заседаниях Политбюро.

– У меня такая власть, что все члены ЦК последуют за нами, – он произносил эти слова без хвастовства, лишь констатируя факт. – Включая Микояна. В конце концов, Анастас Иванович всегда был прагматиком. Он пойдёт за тем, кто сильнее. И когда придёт время, он увидит, кто именно сильнее.

Маленков медленно опустил руку на лежащую перед ним тонкую папку бледно-голубого цвета – стандартную для секретных документов среднего уровня. Мягкие и холёные пальцы с аккуратно подстриженными ногтями, легонько постучали по картону, привлекая внимание собеседников.

Булганин подался вперёд, глаза блеснули неприкрытым интересом:

– Что это? – спросил он, кивая на папку.

Маленков не ответил прямо. Вместо этого обвёл взглядом комнату, словно проверяя, не слышит ли их кто-то, кроме портретов на стенах.

– Скажем так, – наконец произнёс он, – это страховка. От Микояна, от других… от любых неожиданностей. Некоторые вещи, которые люди предпочли бы оставить в прошлом.

Молотов поправил очки на переносице – жест, выдающий годы дипломатической работы.

– Компрометирующие материалы? – спросил он негромко, и в голосе звучало не осуждение, а профессиональный интерес.

– Я предпочитаю называть это политической информацией, – ответил Маленков, и по губам снова скользнула невесёлая улыбка. – Информацией, которая поможет некоторым товарищам вспомнить о партийной дисциплине.

Он снова постучал пальцами по папке, и этот жест в тишине кабинета прозвучал почти угрожающе.

– Микоян ведь был очень… активен в тридцатые годы, – продолжил Маленков, не поднимая глаз. – Особенно в Армении. Много подписей, много решительных действий… А сейчас, когда идёт реабилитация жертв, эти подписи могут быть истолкованы совсем иначе.

– И у тебя есть документы? – Булганин не скрывал восхищения, пальцы перестали отбивать нервный ритм по столу.

– У меня, Николай Александрович, есть то, что нужно, – ответил Маленков, и эта уклончивость сказала обоим собеседникам больше, чем любой прямой ответ.

Из угла комнаты вдруг донеслись звуки радио – негромкие, но отчётливые в тишине. Стрелки часов показывали половину третьего ночи. Радиоприёмник, который должен был молчать в это время суток, вдруг ожил сам по себе. Сначала послышалось лишь шипение, затем – обрывки какой-то передачи, словно кто-то крутил ручку настройки в поисках нужной волны.

Все трое застыли, уставившись на приёмник. В ночной тишине это нарушение привычного порядка казалось зловещим знаком.

– Выключите его, – тихо сказал Булганин, но никто не двинулся к радио.

Молотов снял очки и положил перед собой на стол. Без них лицо казалось старше и беззащитнее, но взгляд оставался острым, оценивающим.

– Предположим, – сказал он, растягивая слова, – что Микояна мы нейтрализуем этими… материалами. Что с остальными? У Хрущёва сильные позиции среди секретарей обкомов, особенно на Украине. Он сам выдвигал многих из них. Они обязаны ему карьерой.

Маленков обошёл стол, и его шаги приглушённо звучали на толстом ковре. Остановился у книжного шкафа, провёл пальцем по корешкам классиков марксизма-ленинизма, выстроенных в идеальном порядке.

– Секретари обкомов, – произнёс задумчиво, – люди практичные. Прекрасно понимают, откуда на самом деле исходит власть. Не с трибуны пленумов, где Никита произносит свои пламенные речи, а отсюда. – Указал на папку. – Из документов. Из назначений. Из распределения ресурсов. Хрущёв дал им посты, но я контролирую их повседневную жизнь. Бюджеты, поставки, лимиты. Одним росчерком пера могу превратить процветающую область в отстающую.

Радио снова затрещало, сквозь помехи пробивался голос диктора, рассказывающего о спортивных достижениях советских атлетов. Маленков нахмурился, подошёл к приёмнику и слегка повернул ручку настройки. Звук стал чище.

– Я никогда не любил этот приёмник, – сказал он, возвращаясь к столу. – Берия подарил, в пятидесятом, после пленума. Трофейный, немецкий… Всегда подозревал, что в нём что-то встроено.

Усмехнулся, но в усмешке не было веселья – лишь застарелая горечь.

– Но дареному коню в зубы не смотрят, правда, Вячеслав Михайлович? – повернулся к Молотову. – Особенно если конь от Лаврентия Павловича.

Молотов не ответил, лишь чуть заметно кивнул. Взгляд на мгновение задержался на радиоприёмнике, и нечто похожее на опасение промелькнуло на лице.

– Итак, – Маленков вернулся к прерванному разговору, снова опираясь руками о стол, – наш план должен быть безупречным. Никаких ошибок, никаких преждевременных действий. Мы не можем позволить себе провал.

– И когда мы начнём? – спросил Булганин, нетерпение снова прорвалось в голосе.

– Немедленно, – ответил Маленков. – Но не с открытого противостояния. С подготовки. Нужно укрепить позиции в ключевых министерствах. Особенно в КГБ и армии. Без них мы никого не сможем арес… – он оборвал себя, словно пойманный на запретном слове. – Без них мы не сможем провести кадровые перестановки.

Оговорка повисла в воздухе. Все трое знали, что речь идёт не просто о политической борьбе – речь идёт о власти, а в их мире власть всегда была связана с кровью. Они все помнили уроки тридцатых годов, все учились у мастера интриг и чисток, портрет которого теперь смотрел на них со стены.

– Я предлагаю конкретный план, – сказал Молотов, вновь надевая очки. – Первое: выявить и задокументировать все просчёты и ошибки Хрущёва. Особенно в сельскохозяйственной политике – там откровенно слабые места. Второе: начать аккуратную работу с членами ЦК, подготовить почву для пленума. Третье: укрепить позиции в силовых ведомствах, как верно заметил Георгий Максимилианович.

Маленков молча кивал, но Молотов вдруг прервался, снова посмотрел на радиоприёмник, а затем на окно.

– Продолжим этот разговор в другом месте, – сказал он тихо. – Некоторые стены имеют уши.

– Не здесь, – возразил Маленков, но в голосе появилась тень неуверенности. – Я регулярно проверяю дачу.

– Технологии не стоят на месте, – заметил Молотов, нервно поглядывая на приёмник. Наклонился ближе, понизив голос до едва слышного шёпота. – Американцы изобретают новые способы прослушки каждый месяц. Берия показывал мне такие устройства… размером с пуговицу. Я больше не доверяю никаким помещениям.

Политическая интрига началась, но никто из трёх заговорщиков не мог предугадать, чем она закончится и какую цену придётся заплатить за их амбиции.

Снег за окном ложился ровно и методично, как будто кто-то терпеливый и невидимый исполнял давно заученную работу. Клавдия Антоновна стояла у плиты, следя за чайником, и в этом ожидании не было ни суеты, ни бытовой торопливости. Вода должна была дойти до нужного состояния – не бурлить, не закипать, а лишь начать тихо шуметь, словно собираясь с силами.

Она сняла крышку заварника и поочерёдно добавила травы. Полынь. Зверобой. Сухие цветы, собранные ещё летом в глухих местах, где люди появляются редко и ненадолго. Движения были точными, почти машинальными. Она не считала щепотки – счёт давно жил в теле. Этот чай был не для вкуса и не для уюта. Он был частью порядка, в котором мелочей не существовало.

В доме стоял полумрак. Электрический свет Клавдия не включала принципиально. Свечи, расставленные заранее, давали ровное, негромкое освещение. Пламя не дрожало – окна были плотно закрыты, рамы проклеены, шторы задвинуты. Снаружи, за стеклом, иногда доносился глухой звук проходящей электрички, но он не нарушал тишину, а лишь подчёркивал её.

В печи потрескивали берёзовые поленья. Треск вплетался в обстановку так же естественно, как запах дыма и сухих трав. Дом в Мамонтовке выглядел обычным – таким, мимо которых проходят, не замедляя шаг. Именно поэтому он был удобен.

Клавдия Антоновна поставила чайник на край плиты и выпрямилась, на мгновение задержав ладонь на пояснице. Возраст напоминал о себе, но не подчинял. Осанка оставалась прямой, движения – собранными. В зеркале, висевшем у стены, отражалось лицо женщины, привыкшей смотреть внимательно и не задавать лишних вопросов даже самой себе.

Она обвела комнату взглядом.

Семь стульев стояли по кругу. Расстояние между ними было выверено заранее. В центре – низкий стол, накрытый чёрной скатертью с едва различимым узором по краям. На столе – толстая книга в потёртом кожаном переплёте, деревянная чаша с тлеющими травами и семь свечей, каждая в своём месте.

На стене, над столом, висел портрет Георгия Максимилиановича Маленкова. Не парадный, без лозунгов и подписей. Спокойное лицо, тяжёлый взгляд человека, привыкшего к власти и страху одновременно. Портрет Ленина был снят днём и убран в кладовую. Не из кощунства – из необходимости.

Часы показывали без четверти семь.

Первый стук раздался точно по времени – три удара, с равными паузами. Клавдия прислушалась, как делала всегда, убедилась, что во дворе тихо, и только после этого открыла дверь.

Елизавета вошла первой. Хрупкая, аккуратная, в тёмном пальто, слишком скромном для её положения и слишком хорошем для случайной женщины. Она стряхнула снег с воротника, переступила порог и коснулась ладонью груди, затем лба.

– К утру заметёт, – сказала она негромко.

– Значит, уйдём без следов, – ответила Клавдия и закрыла дверь.

Елизавета прошла в комнату и заняла стул с северной стороны круга. Села ровно, не снимая перчаток.

Следующие стуки раздавались с тем же интервалом, но каждый звучал немного иначе. Женщины входили по одной, разного возраста, разного происхождения, разной судьбы. Учительница. Сотрудница министерства. Аптекарша. Студентка. Продавщица. Никто не задавал вопросов. Каждая совершала один и тот же жест и занимала своё место.

Когда седьмой стул оказался занят, Клавдия закрыла дверь на оба замка и задёрнула шторы.

– Садитесь, – сказала она.

Чайник тихо посвистывал. Клавдия разлила настой по глиняным чашкам, поставила перед каждой и села сама – на восточной стороне круга.

– После смерти Сталина система потеряла центр, – начала она, не повышая голоса. – Теперь её можно сдвигать.

Женщины слушали молча.

– Мы сделали ставку верно, – продолжила Клавдия и бросила короткий взгляд на портрет. – Маленков боится. Боится потерять власть и боится того, что о нём знают.

– Хрущёв не остановится, – сказала Ирина, аккуратно касаясь ногтем края чашки. – Он собирает материалы.

– И получит их, – спокойно ответила Клавдия. – Вопрос только в том, кто и как ими воспользуется.

Она раскрыла книгу. Это были не заклинания и не символы – даты, имена, пометки, линии связей.

– Валентиновка, – произнесла она. – Девушки. Не все, но те, кто имеет значение.

Марина сжала блокнот.

– Мила уже мертва, – сказала она. – Алина под ударом.

– Значит, начали зачистку, – ответила Клавдия. – Значит, времени меньше.

Она перевела взгляд на всех по очереди.

– Ольга.

Имя прозвучало тяжело.

– Она отмечена, – сказала Клавдия. – И уже внутри.

– Она понимает? – спросила Елизавета.

– Нет, – ответила Клавдия. – И не должна. Инструмент не должен осознавать своей роли. Она думает, что выбирает. На самом деле её ведут.

– Маленков? – спросила Анна.

– Он уверен, что использует её, – Клавдия позволила себе едва заметную улыбку. – Это делает его удобным.

Она закрыла книгу.

– Мы продолжаем, – сказала она. – Документами. Слухами. Случаями. Несчастными случаями. До пленума осталось немного.

Она поднялась.

– Клан действует.

Свечи дрогнули, будто откликнувшись на слова. За стенами дома ветер усиливался, стирая следы на дорожках. В маленьком доме в Мамонтовке решение было принято – без клятв, без истерик, без сомнений.

Как и всегда.

Глава 4

Мила Файман выскользнула из чёрной «Победы» на заснеженный тротуар Большой Бронной, придерживая полы пальто. Январская стужа ударила в лицо, заставив поморщиться и глубже вжать голову в меховой воротник. Каблуки с характерным скрипом впечатались в наст – звук разнёсся по пустынной улице с пугающей отчётливостью. Мила оглянулась на удаляющуюся машину, в которой остались Ольга и Алина, и почувствовала странное, почти болезненное одиночество.

Редкие фонари отбрасывали желтоватые пятна на сугробы. Ветер гонял по мостовой обрывок газеты. Город ещё спал, лишь где-то вдалеке громыхал первый трамвай. Мила поправила сумочку и двинулась к подъезду. Каждый шаг давался с трудом – от усталости, от холода, от тяжести в душе, ставшей за последние месяцы постоянным спутником.

Пять часов утра – неподходящее время для возвращения домой приличной советской студентке. Но Миле было уже всё равно. Соседей по коммуналке она не боялась – те давно привыкли к странному расписанию и списывали ночные отлучки на романтические похождения с женихом. Если бы только знали…

В нескольких метрах от подъезда Мила остановилась. В тени у входа что-то двигалось. Мужская фигура отделилась от стены и шагнула в тусклый круг света. Расстёгнутое нараспашку пальто, под ним – форменный китель. И знакомое до боли лицо – осунувшееся, с запавшими глазами, с жёсткой складкой у губ.

Виталий. Человек, с которым она собиралась связать жизнь, с которым уже подала заявление в ЗАГС на апрель. Погоны с голубым кантом госбезопасности сейчас казались чужими и угрожающими.

Мила застыла, чувствуя, как холод расползается под кожей, проникая глубже январской стужи.

– Здравствуй, Виталь, – произнесла она, стараясь, чтобы голос звучал нормально. – Что ты тут делаешь в такую рань?

Он смотрел молча. В полумраке глаза казались чёрными, безжизненными.

– Я всё знаю, – слова упали между ними, тяжёлые, как камни.

Мила сглотнула. Время словно остановилось. Проезжающий вдалеке грузовик, скрип снега под чьими-то сапогами на другой стороне улицы, карканье вороны на голой ветке – все эти звуки вдруг стали оглушительно громкими.

– О чём ты? – спросила она, делая шаг назад.

Лицо Виталия исказилось. Он шагнул вперёд, сокращая расстояние одним стремительным движением. Рука взметнулась, и Мила не успела даже зажмуриться.

Удар был коротким, резким. Ладонь встретилась с щекой, звук пощёчины разнёсся по пустынному двору, отражаясь от стен. Голова мотнулась в сторону, волосы разметались по плечам.

Она не вскрикнула. Не попыталась уклониться. Просто стояла, чувствуя, как горит левая щека, как из глаз текут слёзы – не от боли, а от унижения и страха.

– Шлюха, – прошипел Виталий, и это слово ударило больнее пощёчины. – Советская студентка, комсомолка, отличница. А на деле – игрушка в руках тех, кто вершит судьбы страны.

Мила молчала, глядя ему в глаза. Что тут скажешь? Что это не по своей воле? Что выбора не было?

– Кто тебе сказал? – только и смогла спросить она.

Виталий усмехнулся. Усмешка вышла страшной, перекосила лицо.

– Я сам узнал, – в голосе прорезалась профессиональная гордость. – Думала, не замечу, как ты исчезаешь каждую пятницу? Поставил наблюдение за дачей Кривошеина. Три недели сидел в кустах, фотографировал. Видел, как выходишь из машины. Как заходишь в дом. Через окно видел тебя в этой… белой тряпке на голое тело. Видел, кто там был. Кого вы развлекали.

Он говорил всё громче, почти срываясь на крик. Мила оглянулась – не слышит ли кто. Но улица была пуста.

– Витя, – она протянула руку, пытаясь коснуться его плеча. – Я могу объяснить…

– Не трогай меня! – он отшатнулся. – Я верил тебе. Представлял тебя родителям. Просил твоей руки у бабушки, когда та была ещё жива.

– Виталий, пожалуйста…

– И всё это время ты… – он задохнулся, не в силах подобрать слова. – Я офицер госбезопасности! Ты понимаешь, что сделала с моей карьерой? С репутацией?

Мила стояла, опустив руки. Щека горела. Она понимала: это не просто ссора влюблённых. Это нечто гораздо более опасное.

– Мне дали шанс, – продолжил Виталий, и голос вдруг стал деловым, почти официальным. Он опустил взгляд. – Если докажу лояльность, инцидент будет исчерпан. Никто не станет докладывать наверх.

Мила сделала шаг к нему, но остановилась, заметив, как он напрягся.

– Кто? Кто тебе сказал? – тихо спросила она.

Виталий расправил плечи, одёрнул китель. На лице промелькнуло что-то похожее на стыд.

– Это уже не твоё дело, – отрезал он. – Свадьба отменяется. И советую держаться от меня подальше. Ради твоей же безопасности.

Он развернулся и пошёл прочь, чеканя шаг. Спина прямая, плечи расправлены – офицер госбезопасности, гордость советских органов.

Мила смотрела вслед, пока он не скрылся за углом. Только тогда позволила себе сложиться пополам, обхватить себя руками, задыхаясь от беззвучных рыданий. Снег таял на лице, смешиваясь со слезами.

Через несколько минут она выпрямилась, утёрла лицо рукавом и медленно пошла к подъезду. Рука дрожала, когда вставляла ключ в замок. За дверью слышались звуки просыпающейся коммуналки – кто-то гремел чайником на общей кухне, хлопала дверь ванной, кашлял в своей комнате старик-ветеран.

В этой обыденной симфонии было что-то успокаивающее. Мила прошла по коридору к своей комнате – двенадцать шагов от входной двери, поворот направо, третья дверь слева. Никто не выглянул, не окликнул, не спросил, где она пропадала всю ночь.

Когда за ней закрылась дверь, Мила прислонилась к ней спиной и медленно сползла на пол. Стянула промокшие туфли, отбросила в сторону. Взгляд упал на фотографию на стене – маленькая Мила, лет шести, между улыбающимися родителями.

Последняя их совместная фотография. Через неделю отца забрали. Ещё через месяц пришли за мамой.

Двое мужчин в штатском, похожих на сегодняшнего Виталия. Они не били маму, не кричали. Просто сказали: «Собирайтесь, гражданка Файман. На сборы пять минут».

Мама металась по комнате, судорожно запихивая в чемодан вещи. Тёплое бельё, шерстяные носки, свитер… «Там холодно, Милочка, там очень холодно», – повторяла она, сжимая плечи дочери. Поцеловала в лоб и ушла вместе с мужчинами. Навсегда.

Позже Мила узнала: отца обвинили в сотрудничестве с «врагами народа», расстреляли через две недели после ареста. Мама получила десять лет лагерей как «член семьи изменника Родины», но не выдержала первой зимы.

Так шестилетняя Мила осталась с бабушкой – маминой матерью, тихой женщиной с вечно красными от стирки руками. Бабушка никогда не говорила о случившемся. Только иногда, глядя на внучку, тихо вздыхала: «Вылитая мать. Только не будь такой же упрямой, Милочка. Нагибайся, когда ветер дует. Иначе сломает».

В школе Мила училась лучше всех. Не просто старание – яростное, отчаянное желание доказать, что она не «дочь врага народа», что она достойная советская школьница. Отличница, активистка, комсомолка. Учителя хвалили, ставили в пример. А одноклассники сторонились – словно боялись заразиться тенью родительской судьбы.

Когда пришло время поступать в институт, Мила выбрала литературу. С детства любила книги – те немногие, что остались после ареста родителей. «Анна Каренина», «Война и мир», томик Блока с пожелтевшими страницами… В книгах был другой мир – где люди могли любить, страдать, совершать ошибки и получать прощение.

В Литературный институт поступить оказалось неожиданно легко. Позже она поняла: её взяли именно из-за происхождения – дочь «врагов народа» на хорошем счету в престижном вузе была отличной иллюстрацией справедливости советской системы. «Мы не держим зла на детей за ошибки родителей», – сказал секретарь приёмной комиссии, ставя печать в экзаменационный лист.

Мила сидела на полу, прижавшись спиной к двери. Щека горела от удара, а в груди разрасталась пустота – холодная, гулкая. За окном начинал сереть январский рассвет, в голове кружились обрывки воспоминаний, возвращая к началу – к тому вечеру в литературном салоне, когда Константин Кривошеин впервые заметил её среди других студенток.

Мила закрыла глаза. Отчётливо возник тот октябрьский вечер – литературные чтения в доме на Поварской, куда её пригласила преподавательница критики. «Там будут нужные люди, Файман. Заведёшь полезные знакомства. В нашем деле без связей никуда».

Тогда она надела лучшее – тёмно-синее платье с белым воротничком, единственные тонкие чулки и туфли, купленные на стипендию. Потратила час на причёску, уложив тёмные волосы в скромную, но элегантную волну. И всё равно чувствовала себя нищенкой среди лощёных мужчин в дорогих костюмах и женщин с уверенными голосами.

Она стояла у стены, сжимая стакан с разбавленным вином, когда подошёл Кривошеин – грузный мужчина с удивительно лёгкими движениями. Седеющие волосы аккуратно зачёсаны назад, под глазами мешки, взгляд цепкий, оценивающий.

– Вы, должно быть, та самая Мила Файман, – произнёс он, и голос, глубокий, с мягкими модуляциями, заставил её внутренне напрячься. – Ирина Степановна говорила о вас. Очень хвалила ваше эссе о Блоке.

Мила почувствовала, как к щекам приливает кровь. Её работу заметили? О ней говорили?

– Благодарю вас, Константин Кириллович, – ответила она, стараясь, чтобы голос звучал ровно. – Для меня большая честь…

– Оставьте формальности, – он небрежно махнул рукой, на которой блеснул массивный перстень с тёмным камнем. – В литературе все равны – и маститые, и начинающие. Только талант имеет значение.

Он заговорил о Блоке, о символистах, об их влиянии на современную советскую поэзию. Говорил умно, с неожиданными поворотами мысли, которые заставляли Милу забыть о своей неловкости, о дешёвом платье, о тесных туфлях. Она поддержала разговор – сначала осторожно, потом всё увереннее, забывшись в обсуждении любимой темы.

Кривошеин слушал внимательно, с той особой сосредоточенностью, которая льстит собеседнику. Задавал вопросы, спорил, соглашался. И вдруг сказал:

– У меня на столе сейчас рукопись нового поэтического сборника. Редактор из «Советского писателя» просил высказать мнение. Мне бы хотелось узнать и ваше – свежий взгляд, непредвзятый… Не хотите ли заглянуть на приватное чтение? Скажем, в пятницу вечером?

Милу обдало жаром. Приглашение от самого Кривошеина! Известный драматург, член редколлегии, человек, чьё слово могло решить судьбу любой рукописи… Настоящий шанс показать себя.

– С удовольствием, Константин Кириллович, – ответила она, стараясь, чтобы голос не дрожал.

– Отлично! – улыбка стала шире, обнажив крупные зубы с золотой коронкой за верхним клыком. – Я пришлю за вами машину.

Дальше вечер пошёл как в тумане. Мила помнила только, как оживлённо говорила с гостями, декламировала свои стихи, пила ещё вина и смеялась громче обычного – всё под внимательным взглядом Кривошеина, который наблюдал издали, будто оценивая приобретение.

Вспоминая тот вечер сейчас, на холодном полу своей комнаты, Мила чувствовала, как внутри поднимается тошнота. Какой наивной она была! Как легко повелась на примитивную лесть, на обещание признания.

Пятница наступила быстрее, чем ожидалось. Студентка нервно собиралась, выбирала между двумя лучшими блузками – белой с кружевным воротничком или строгой серой с жемчужными пуговицами. Выбрала серую – казалась солиднее. Надела с ней тёмную юбку, единственные шерстяные чулки и те же туфли – других не было. Волосы собрала в тугой пучок на затылке.

bannerbanner