
Полная версия:
Когда молчат гетеры
Ольга прижалась к стене, надеясь проскользнуть незамеченной к своей комнате в дальнем углу. Половицы под ногами предательски заскрипели. Девушка замерла, закусив губу. Три года в этой квартире научили, что пятая доска от окна всегда выдаёт, а у двери Лёвы нужно ступать только по самому краю.
Запах подгоревшей каши смешивался с ароматом дешёвого одеколона, которым Геннадий щедро поливался каждое утро, и сыростью от развешенного над умывальником белья. Ольга сделала ещё два осторожных шага.
Наконец добралась до своей двери. Достала ключ, зажав в ладони остальные, чтобы не звенели, и вставила в замок. Два оборота – и девушка толкнула дверь внутрь, проскальзывая в свою комнату.
Комната встретила прохладой и полумраком. Здесь всегда было холоднее, чем в остальной квартире – старая батарея под окном грела еле-еле, и в сильные морозы Ольге приходилось спать в шерстяных носках и свитере. Но сейчас прохлада казалась благословением после душной атмосферы автомобиля.
Ольга проскользнула внутрь и тихо закрыла за собой дверь. Щелчок замка прозвучал как финальный аккорд, отделяющий от внешнего мира. Девушка прислонилась спиной к двери и на мгновение закрыла глаза, позволяя себе наконец выдохнуть. Здесь она была в безопасности. Здесь могла быть собой – или тем, что от неё осталось.
Комната была маленькой – около четырнадцати квадратных метров, но для Москвы и это считалось роскошью. Особенно для одинокой молодой женщины. Ольга получила жильё после смерти матери, и каждый угол здесь хранил воспоминания о ней.
У окна стоял старый письменный стол, на котором аккуратными стопками были сложены сценарии и тетради с ролями. Рядом – узкая кровать с панцирной сеткой, покрытая лоскутным одеялом, которое мать сшила ещё до войны. У противоположной стены – комод с треснувшим зеркалом, служивший одновременно туалетным столиком и гардеробом. На стене – репродукция Шишкина и афиша театра Вахтангова, где Ольга играла маленькую роль в новой постановке.
В этой комнате не было ничего от мира, в котором она провела ночь. Никаких следов роскоши дачи Кривошеина, никаких напоминаний о «гетерах» в белых простынях, никаких отголосков громкого смеха пьяных мужчин. Здесь был настоящий мир Ольги – скромный, чистый, безопасный.
Девушка отошла от двери и сделала несколько шагов к центру комнаты. Сняла пальто, аккуратно повесила на вешалку. Разулась, поставив туфли под комод. Подошла к окну и немного отодвинула занавеску, глядя на просыпающийся двор. Дворник уже расчищал дорожки, а первые жильцы спешили на работу, пряча носы в воротники пальто.
Взгляд скользнул по столу, где лежал раскрытый сценарий новой пьесы. Маленькая роль второго плана – горничная, всего несколько реплик. Но для этой роли не нужно было раздеваться перед Кривошеиным и гостями, не нужно было изображать древнегреческую гетеру, не нужно было терпеть прикосновения профессора Елдашкина. Для этой роли нужно было только выучить текст и выйти на сцену.
Ольга подошла к комоду и посмотрела на себя в треснувшее зеркало. Из зеркала глянуло бледное лицо с тенями под глазами, припухшими губами и растрепавшейся причёской. Девушка не узнавала эту женщину – не актрису Ольгу Литарину, подающую надежды выпускницу театрального, а испуганную, уставшую девушку с потухшим взглядом.
Вдруг вспомнилась Алина – дрожащая рука на дверной ручке, шёпот: «А если мамы там нет? Что мне делать?» И внезапная острая жалость кольнула сердце. Что, если Елену Андреевну действительно арестуют? Что, если Алина останется совсем одна, без всякой защиты от Кривошеина, Александрова и всех остальных?
Ольга отвернулась от зеркала, не в силах больше смотреть на своё отражение. Прошла к кровати и тяжело опустилась на неё, чувствуя, как пружины скрипят под весом тела. Усталость навалилась с новой силой, словно тяжёлое одеяло, накрывающее с головой.
За окном новый день вступал в свои права. День, в котором нужно было идти на репетицию, улыбаться коллегам, делать вид, что всё в порядке. День, в котором, возможно, раздастся телефонный звонок от Алины – с хорошими или страшными новостями. День, который мог принести новое приглашение на «литературный вечер» у Кривошеина.
Девушка закрыла глаза, пытаясь отогнать все эти мысли. Сейчас хотелось только одного – забыться хоть ненадолго. Забыть прошедшую ночь, забыть страх в глазах Алины, забыть холодные пальцы профессора Елдашкина, забыть запах дорогого коньяка и сигар.
Она легла, не раздеваясь, только скинув туфли, и натянула на себя одеяло. Тело ныло от усталости, но сон не шёл. Перед глазами стояли образы прошедшей ночи – белые простыни-туники, хрустальные бокалы с коньяком, испуганное лицо Елены Андреевны, когда мать Алины уводили сотрудники КГБ.
Ольга лежала в своей маленькой комнате в коммунальной квартире, и мир за дверью казался одновременно пугающим и спасительным в своей обыденности. Девушка слышала, как просыпается квартира – хлопают двери, шумит вода в трубах, гремит посуда на кухне. Жизнь продолжалась своим чередом, и Ольге предстояло найти в себе силы продолжать вместе с ней.
Глава 2
Шаги Алины гулко отдавались в пустом коридоре коммунальной квартиры, и одиночное эхо сразу встревожило её – обычно в это время мать уже была на кухне, разогревая остатки вчерашнего на завтрак. Девушка замедлила шаг, прислушиваясь, но вместо знакомых звуков – шелеста страниц, тихого бормотания радиоточки, стука чашки о блюдце – её встретила тишина, плотная и тяжёлая.
– Мама? – позвала Алина, и голос прозвучал неестественно звонко в пустой квартире.
Никто не ответил. Девушка сняла тяжёлые зимние ботинки, поставив их аккуратно на газету у порога – привычка, вбитая матерью с детства. Крашеные деревянные половицы в прихожей были вытерты до светлых проплешин возле порога, а на стене висело треснувшее зеркало в деревянной раме, потемневшее по углам от времени. Алина бросила мимолётный взгляд на своё отражение – бледное лицо с заострившимися от постоянных репетиций чертами, тёмные волосы, туго собранные в пучок. Она машинально поправила воротник форменного платья балетного училища и прошла дальше.
Комната – семнадцать квадратных метров, отвоёванных матерью ещё в сорок восьмом, благодаря должности в райкоме – встретила девушку полумраком и запахами старого дерева, дешёвой бумаги и едва уловимым ароматом маминых духов «Красная Москва», которыми та пользовалась только по большим праздникам и особым случаям.
Что-то было не так. На столе у окна стоял остывший чай с тонкой плёнкой на поверхности – мать никогда не оставляла недопитую чашку. Рядом лежала раскрытая «Правда», сложенная точно на середине статьи о новых достижениях советских колхозников. Карандаш Елены Морозовой, обгрызенный с одного конца (дурная привычка, за которую она всегда стыдилась), был зажат между страницами. Слева от газеты – стопка бумаг, аккуратно выровненная по краям.
Алина подошла к столу. Движения её были экономными и точными, как на сцене. Она прикоснулась к чашке – едва тёплая. Мать ушла не больше часа назад. Это было странно. Елена никогда не покидала дом в такое время, если только не было срочного вызова в райком.
Взгляд девушки упал на верхний лист бумаги. Почерк матери – резкий, с сильным нажимом, буквы выведены с почти военной точностью – сразу бросался в глаза. «В Прокуратуру РСФСР» – гласила шапка документа, выведенная особенно тщательно.
Сердце Алины дрогнуло. Она медленно опустилась на стул и притянула бумаги к себе. Руки предательски задрожали, когда девушка начала читать.
«Настоящим заявляю о преступных деяниях гражданина Кривошеина Константина Кирилловича, занимающего пост драматурга Комитета по делам искусств. Используя служебное положение, вышеназванный гражданин вовлек мою дочь, Морозову Алину Петровну, ученицу Московского хореографического училища, в разврат…»
Алина почувствовала, как холод разливается по всему телу, начиная с кончиков пальцев. Каждое слово матери било, вытаскивая на свет то, что она старалась похоронить в самых тёмных уголках памяти.
«…организовал притон для высших партийных работников под видом культурных вечеров на своей даче в Валентиновке, где молодые талантливые артистки подвергаются систематическому сексуальному насилию. Среди пострадавших – моя дочь и другая молодая актриса, Литарина Ольга Михайловна…»
Буквы поплыли перед глазами. Алина вцепилась в край стола – длинные пальцы, привыкшие к строгим позициям на репетициях, побелели от напряжения. Имя Ольги, которую она знала лишь по коротким встречам в доме Кривошеина, теперь соединяло их в каком-то страшном сестринстве.
«…требую немедленного расследования и привлечения к уголовной ответственности не только Кривошеина К.К., но и министра культуры Александрова Г.Ф., который, несомненно, покрывает эту преступную деятельность…»
Девушка резко оторвала взгляд от бумаги. Министр культуры! Мать, обычно столь осторожная в выражениях и преданная партии, бросила вызов человеку из самых высоких эшелонов власти. Это было самоубийством.
Черновик заканчивался датой – сегодняшнее число – и подписью, выведенной с особым нажимом, так что перо местами прорвало бумагу.
Холод внутри Алины сменился жаром. Руки, привыкшие к точности и контролю, теперь дрожали так сильно, что бумаги зашуршали. Девушка быстро сложила их и огляделась, ища, куда спрятать. Взгляд упал на фотоальбом – старый, с выцветшей коленкоровой обложкой, хранящий историю семьи с довоенных лет. Алина вытащила его из стопки книг на этажерке и спрятала бумаги между пожелтевшими страницами.
Движения, несмотря на страх, оставались выверенными – годы у станка научили тело работать независимо от эмоций. Девушка аккуратно вернула альбом на место, постаравшись поставить его точно так же, как он стоял раньше. Затем подошла к окну и раздвинула тяжёлые, выцветшие шторы – подарок соседки на новоселье ещё в сорок восьмом.
Окна комнаты выходили во двор, тесно зажатый между корпусами дома. Январское утро едва пробивалось сквозь стекло – белесое, почти прозрачное. Из узкого прямоугольника неба сочился холодный свет, превращая сугробы между сараями в голубоватые тени. Иней на ветвях тополей искрился, будто кто-то развесил тончайшие серебряные нити. В нескольких окнах напротив уже горел свет – соседи собирались на работу. Где сейчас мать? И главное – знали ли в КГБ о её намерениях? Алина закрыла глаза, чувствуя, как сердце колотится где-то в горле.
Поверх страха всплыли воспоминания. Они всегда были с ней, спрятанные глубоко, под тугой повязкой страха, но сейчас, после прочитанного, прорвались с новой силой. Резкий запах одеколона Кривошеина, его влажные губы, шершавые руки на её теле – всё это снова стало реальным, будто впервые случилось вчера, а не два года назад.
Алина резко задёрнула шторы и отвернулась от окна. Нужно было приготовиться ко сну и постараться забыть об увиденном, хотя бы на время. Девушка открыла дверцу старого платяного шкафа, который занимал почти треть комнаты. Внутри висели балетные костюмы, школьная форма и выходное платье, бережно сшитое матерью к последнему новогоднему вечеру. Рядом – строгие костюмы Елены, пахнущие нафталином и официальной строгостью партийных заседаний.
Алина вытащила ночную рубашку и начала раздеваться, аккуратно складывая платье на стуле. Каждое движение было точным. Даже в такой момент она не могла избавиться от балетной выучки – спина прямая, подбородок приподнят, локти округлены. Девушка поймала своё отражение в потускневшем зеркале туалетного столика и на мгновение замерла. Кто эта девушка с испуганными глазами? Неужели Алина Морозова, которой прочили блестящее будущее в Большом театре?
Скрипнула половица под босой ногой. Девушка вздрогнула и быстро натянула ночную рубашку. Она достала из-под кровати таз для умывания – в их коммуналке была общая раковина на кухне, но мыться перед сном там означало встречу с любопытными соседями и неизбежные расспросы.
Ночная рубашка с вышитыми васильками – единственная девичья слабость, которую мать позволила себе при покупке приданого для дочери – мягко облегала худое тело. Она налила воду из графина, который всегда стоял на подоконнике, и умылась, содрогаясь от холода. Вода пахла хлоркой, как везде в Москве, но Алина давно привыкла к этому запаху.
Закончив вечерние процедуры, она забралась под одеяло на свою узкую кровать. Пружины матраса протяжно скрипнули – звук, знакомый с детства, почему-то сейчас показался зловещим. Рядом, у стены, стояла вторая кровать – материнская, с аккуратно заправленным одеялом и взбитой подушкой.
Алина выключила настольную лампу. В темноте комната наполнилась тенями и звуками старого дома – потрескиванием половиц, далёким гулом водопроводных труб, приглушённым шумом соседского радиоприёмника за стеной. Из комнаты напротив через коридор доносилось хриплое дыхание старика Семёныча, бывшего фронтовика, который засыпал только с включённым светом.
Сон не шёл. Перед глазами стояли строчки материнской жалобы, а в голове крутился один и тот же вопрос: куда пропала мать? Если она действительно отправилась в прокуратуру с этим заявлением…
Детство Алины вспоминалось ей как будто бы не обычный, а нарочно вымученный образцовый фрагмент чужой жизни: отличные оценки, грамоты с красной печатью, одобрительные кивки учителей и соседок по коммуналке, которые, завидев мать Алины в коридоре, тихо шептались и многозначительно цокали языками.
Семья у них была странная, точно вырезанная из несуществующего пропагандистского плаката: мать – высокая, худощавая, с лицом, всегда выражавшим одновременное недовольство и усталое превосходство; отец, которого Алина помнила плохо – вечные чернила под ногтями, раздражающе громкий голос и отталкивающий запах табака с чем-то сладковато-прогорклым, крепко въевшимся в его одежду.
Отец исчез из ее жизни внезапно, будто выключили электричество в подъезде: однажды просто не вернулся со смены на фабрике. Потом были недели молчаливого ожидания, тонкие синие письма с фронта – не от него, а от "товарищей по цеху", – а потом и вовсе ничего, кроме редких упоминаний в разговоре матери: "Ты же знаешь, папа бы тобой гордился".
Похоронка так и не пришла, и в алининой жизни навсегда осталась эта глухая, чуть тянущая пустота, как если бы один из внутренних органов вдруг исчез, но внешне ничего не изменилось. Мать, несмотря на этот внутренний надлом, продолжала вести себя так, будто жила не в реальном, а в эталонном мире: всегда в нарочито строгих костюмах с идеальными стрелками на брюках, с партбилетом, аккуратно вложенным в кожаный портфель между папок с отчетами. Каждое утро она подписывала на кухне газету "Правда", делала отметки на полях и подчеркивала карандашом слова, которые казались особенно важными или подозрительными. Когда Алина была еще маленькой, ее завораживали эти линии и значки, и она пыталась расшифровать их, как древние руны, втайне надеясь, что однажды сможет читать между строк, как мать.
После школы Алина, по настоянию матери, годами посещала все мыслимые кружки и секции: шахматы, художественную гимнастику, рисование, даже баскетбол, в котором ее узкие плечи и хрупкие пальцы смотрелись особенно нелепо. Но именно в балете, впервые увиденном по телевизору, она испытала чувство, близкое к озарению. В тот вечер, когда на экране кружились белые призраки "Лебединого озера", Алина реагировала так, словно что-то сросшееся внутри нее вдруг разошлось по швам – ни одна из привычных ей дисциплин не давала такой абсолютной свободы в контроле над телом и болью. Мать поначалу скептически относилась к балету – считала его буржуазной выдумкой и пустым зрелищем, – но, увидев, с какой одержимостью Алина пропадает на занятиях, сдалась, хотя никогда этого так и не признала.
Поступление в Московское хореографическое училище стало для девушки не праздником, а сражением. Нужно было собрать десятки справок, пройти бесконечные комиссии, выдержать несколько унизительных собеседований, где каждая ошибка ставила крест на мечте. Мать, несмотря на усталость, демонстрировала на редкость настойчивую прыть: вечерами звонила по нужным номерам – на работу, домой, иногда даже вызывала нужных людей в подъезд к телефонной будке – и говорила с ними долгим, настойчивым, почти гипнотическим голосом.
Однажды, проснувшись ночью от чувства тревоги, Алина услышала, как мать, сидя на кухне, шепчет в трубку: "Вы же понимаете, она у меня одна, это не для себя, не для корысти. Пусть поступит честно, без всяких…" – дальше голос становился резким, будто мать отгоняла кого-то невидимого от двери. После таких ночных переговоров по утрам мать долго молчала и медленно, с отвращением, читала свежий номер "Правды", как будто пыталась стереть с себя вину за ночной торг.
Когда наконец пришло приглашение на вступительные экзамены, мать устроила формальный семейный ужин: на столе стояли селёдка под шубой, буханка чёрного хлеба и дешёвая бутылка полусладкого, купленная по случаю. Алина тогда впервые увидела в матери не строгого контролёра, а человека, способного на растерянную, почти детскую радость. Они ели молча, и только в самом конце мать вдруг сказала: "Ты не бойся там никого, но и не смей позорить фамилию", и в этом была вся их дальнейшая жизнь – страх и стыд, сросшиеся в один нерв.
Алина повернулась набок и подтянула колени к груди – детская поза, которую она бессознательно принимала в моменты страха. За окном послышался гул мотора – кто-то подъехал к их дому. Машины в их районе были редкостью в такой час. Сердце Алины пропустило удар.
Но вместо звонка в дверь или тяжёлых шагов по лестнице она услышала, как мотор снова зарычал и машина уехала. Алина выдохнула и закрыла глаза, но сон всё равно не приходил. Вместо этого её захлестнули воспоминания – яркие, болезненные, как будто время повернуло вспять и снова вернуло её в тот первый, страшный день.
Воспоминание накрыло Алину с головой, утянуло в прошлое – точно кто-то выдернул опору из-под ног. Она снова оказалась в раздевалке Московской балетной школы, холодной и пахнущей мастикой для пола. Первый год обучения, ранняя осень пятьдесят третьего. Ей восемнадцать, и она ещё верит, что мир строится по законам справедливости, а талант – единственное, что имеет значение. До того дня, когда она узнала правду.
Раздевалка встретила их казённым холодом. Голые стены, выкрашенные бледно-зелёной масляной краской, ряд деревянных скамеек, истёртых до блеска сотнями юных тел, металлические крючки для одежды, вбитые в стену неровными рядами. Под потолком – тусклая лампочка в металлической сетке, отбрасывающая резкие тени.
Их было двенадцать – девочек из младшей группы, отобранных Анной Павловной для «специального просмотра». Они стояли, выстроившись вдоль скамеек, кутаясь в тонкие шерстяные кофты поверх репетиционных купальников, пытаясь сохранить тепло в вечно холодной раздевалке. В воздухе висел запах пота, страха и пуантов – особый аромат балетной школы, который не спутаешь ни с чем другим.
Дверь распахнулась без стука. Вошла Анна Павловна – худая, как жердь, с седыми волосами, стянутыми в такой тугой узел, что кожа на висках натянулась до блеска. За ней – двое мужчин: директор училища, пожилой, с вислыми усами, и второй – моложе, с холёным лицом и внимательными глазами хищника. На нём был серый костюм из тонкой шерсти – такие носили только высокопоставленные люди или иностранцы.
– Товарищи из Комитета по делам искусств хотят оценить перспективы нашего курса, – объявила Анна Павловна. Голос её звучал нейтрально, но Алина, знавшая каждую интонацию наставницы, уловила напряжение. – Разденьтесь.
Девочки переглянулись. Обычно их осматривали в купальниках.
– Полностью, – уточнила Анна Павловна, и её взгляд скользнул по лицу мужчины в сером костюме. – Это необходимо для профессиональной оценки.
Алина почувствовала, как холодок пробежал по спине, сменяясь волной жара. Что-то было не так, но возразить не посмели ни она, ни другие девочки. Дрожащими руками она развязала пояс халата, обнажая тонкую шею с выступающими ключицами. Замерла, взглянула на Анну Павловну, ища поддержки, но встретила только стальной, отсутствующий взгляд. Пальцы Алины замерли на пуговице купальника.
Неужели это нормально? Ведь их всегда осматривали не так. Девочка рядом с ней, с острыми лопатками, торчащими как недоразвитые крылья, уже сняла купальник, и Алина, глубоко вдохнув, последовала за ней. Ткань соскользнула с плеч, обнажая её тело – узкие бёдра, впалый живот с едва заметными мышцами, маленькую грудь с бледно-розовыми сосками, напрягшимися от холода.
Когда очередь дошла до трусиков, Алина на мгновение замерла, вспомнив строгий голос матери: «Никогда не позволяй никому…» – но страх перед Анной Павловной оказался сильнее. Они стояли в ряд – двенадцать обнаженных девичьих тел, похожих в своей хрупкости: выпирающие рёбра, длинные мускулистые ноги с узловатыми коленями, угловатые плечи. Некоторые гордо выпрямляли спины – как на сцене, другие сутулились, пытаясь прикрыть руками маленькую грудь или светлый треугольник между ног.
Мужчина в сером костюме оглядывал их без смущения – так ветеринар осматривает лошадей перед скачками. Взгляд останавливался на каждой, отмечая особенности сложения: длину ног, форму груди, линию плеч. Когда глаза незнакомца встретились с глазами Алины, она почувствовала, как внутри всё сжалось. В его взгляде читалось нечто большее, чем профессиональный интерес.
– Пройдитесь, – скомандовала Анна Павловна.
Девушки, обнажённые и уязвимые, начали двигаться по кругу. Алина шла, выпрямив спину, с поднятым подбородком – так учили держаться на сцене. Она чувствовала, как взгляд незнакомца следует за ней, оценивающий, расчётливый.
– Вот эта, – вдруг сказал он, указывая на Алину. – Хорошие данные. Как её фамилия?
– Морозова, – ответила Анна Павловна. – Да, очень перспективная ученица. Упорная.
– Я бы хотел поговорить с ней отдельно, – сказал мужчина. – О карьерных возможностях.
Директор училища согласно закивал:
– Конечно, товарищ Кривошеин. Это большая честь для нас.
Так Алина узнала, как его зовут.
Через три дня она сидела напротив Кривошеина в ресторане «Арагви» – месте, куда обычных людей не пускали. Тяжёлые бархатные портьеры, приглушённый свет, хрустальные бокалы, официанты, скользящие между столиками с почтительными полупоклонами. Девушка никогда не видела такой роскоши и не пробовала таких блюд.
– У тебя великолепные природные данные, – говорил Кривошеин, наполняя её бокал тёмно-красным вином. – Но одного таланта мало. Нужна поддержка. Я могу помочь тебе попасть в Большой. Подумай – в двадцать лет ты уже будешь танцевать сольные партии.
Алина слушала, затаив дыхание. Она не понимала, почему этот влиятельный человек выбрал именно её, но страстно хотела верить его словам.
– Я приглашаю тебя на творческий вечер на моей даче, – сказал Кривошеин. – Там будут люди, которые определяют будущее нашего балета. Они должны тебя увидеть.
Девушка согласилась, не задумываясь. В тот вечер она вернулась домой окрылённая, с букетом роз, которые преподнёс ей Кривошеин на прощание. Мать смотрела на цветы с тревогой, но не стала задавать вопросов.
Через неделю чёрная «Победа» с правительственными номерами остановилась у общежития балетной школы. Алина скользнула на заднее сиденье, где уже сидел Кривошеин, пахнущий дорогим одеколоном.
Дорога до Валентиновки заняла около часа. Девушка почти не смотрела в окно – её завораживали рассказы Кривошеина о балетных примах прошлого, о зарубежных гастролях, о спектаклях, которые он видел в Париже и Лондоне.
Дача Кривошеина оказалась двухэтажным деревянным домом, окружённым высоким забором. Внутри – натёртые до блеска полы, тяжёлая мебель тёмного дерева, повсюду – книги, картины в массивных рамах. Не дача, а музей.
– Других гостей сегодня не будет, – сказал Кривошеин, помогая ей снять пальто. – Я решил, что нам нужно получше узнать друг друга.
Что-то в его голосе заставило Алину насторожиться, но она отогнала сомнения. Он провёл девушку в гостиную, усадил в глубокое кожаное кресло, включил проигрыватель – зазвучал Чайковский, «Лебединое озеро».
– Выпей, – он протянул ей хрустальный бокал с коньяком. – Это поможет тебе расслабиться.
Алина сделала глоток и закашлялась – она никогда раньше не пила ничего крепче вина. Кривошеин рассмеялся и сел рядом с ней на подлокотник кресла. Рука легла на её плечо, потом скользнула ниже.
– Ты очень красивая, – прошептал он, наклоняясь к самому её уху. – Такая молодая, такая… нетронутая.
Его рука проникла под платье, и Алина вскочила, расплескав коньяк.
– Товарищ Кривошеин, что вы делаете? – на этих словах её голос дрожал.
– Не будь наивной, девочка, – усмехнулся он. – Ты же понимаешь, что просто так в балете никто никому не помогает.
Он шагнул к ней и попытался обнять. Алина отшатнулась, но Кривошеин схватил её за запястье, притянул к себе. Его губы впились в её, язык пытался проникнуть глубже. Девушка изо всех сил отталкивала его, но он был сильнее.

