Читать книгу Когда молчат гетеры (Алексей Небоходов) онлайн бесплатно на Bookz (7-ая страница книги)
Когда молчат гетеры
Когда молчат гетеры
Оценить:

5

Полная версия:

Когда молчат гетеры

– А Кривошеин?

– Типичный исполнитель. Думает, что выполняет задание органов и одновременно обеспечивает себе безбедное существование. Хотя в последнее время он стал проявлять излишнюю самостоятельность.

Ордин говорил обо всех этих людях с едва заметным презрением. Эта манера неприятно кольнула Хрущёва – так говорили люди, считавшие себя выше других. Обычно это были выходцы из дворян, из тех, кто считал революцию досадным недоразумением. Но Ордин не походил на бывшего аристократа. В нём было что-то другое, какая-то иная, не классовая уверенность в собственном превосходстве.

– Что вам нужно, чтобы нейтрализовать эту операцию? – спросил Хрущёв, поворачиваясь к собеседнику.

Ордин, казалось, только этого и ждал. Глаза, эти неестественно яркие голубые глаза, блеснули в полумраке салона.

– Должности для меня и моих людей в КГБ, Центральном комитете и Совете министров, – чётко произнёс он. – Не самые высокие, но стратегически важные. Я предоставлю конкретные предложения позже.

Хрущёв не удивился. Власть, влияние, возможность принимать решения – вот настоящая валюта в их мире.

– И что я получу взамен? – спросил он, хотя уже догадывался об ответе.

– Полный контроль над архивом «Гетеры». Все фотографии, все записи – всё, что Маленков собирал годами. Плюс имена всех завербованных им людей, их должности, степень влияния. Фактически – карту всей его подпольной сети.

Ордин говорил спокойно, но в голосе появились новые нотки – азарт торговца, предлагающего товар, в котором покупатель остро нуждается. Хрущёв почувствовал лёгкое раздражение: ему не нравилось, когда с ним пытались торговаться.

– А если я откажусь? – спросил он, намеренно делая голос жёстче. – Если решу действовать самостоятельно?

Ордин не выказал ни малейшего беспокойства. Чуть пожал плечами и ответил с обезоруживающей прямотой:

– Тогда у вас не будет полной картины. Вы сможете скомпрометировать Маленкова и нескольких его ближайших соратников, но основная сеть останется нетронутой. И рано или поздно эти люди найдут нового лидера. Или, что ещё хуже, сами выдвинут кого-то из своих рядов.

Логика была безупречной. Хрущёв смотрел на собеседника с растущим интересом. Кто он такой, этот Ордин? Технический специалист, как он себя назвал? Или что-то большее?

– Вы предлагаете мне сделку, товарищ Ордин, – медленно произнёс Хрущёв. – Но я даже не знаю, с кем имею дело. Кто вы на самом деле?

Григорий выдержал его взгляд без малейшего смущения.

– Человек, который может быть вам полезен, Никита Сергеевич. Разве не это самое главное?

В этих словах была та простая правда, которую трудно оспорить. Какая разница, кто такой Ордин? Важно лишь то, что он может дать и что потребует взамен.

Хрущёв задумался. Он привык взвешивать решения, оценивать риски. В сталинскую эпоху малейшая ошибка могла стоить жизни. Сейчас ставки были другими, но принцип оставался тем же: семь раз отмерь, один отрежь.

С другой стороны, нельзя вечно стоять на перепутье. В политике, как и в боксе, промедление часто означает поражение. И если информация Ордина верна, если Маленков действительно создал тайную сеть влияния, действовать нужно было быстро.

– Хорошо, – сказал наконец Хрущёв. – Я рассмотрю ваше предложение. Подготовьте список конкретных должностей и имён ваших людей. И образцы материалов из архива «Гетеры» – мне нужно убедиться в их ценности.

Ордин кивнул, как человек, точно знавший, что получит именно такой ответ.

– Вы получите всё в течение суток, – сказал он и подался вперёд.

– Ещё один вопрос, – остановил его Хрущёв. – Почему именно сейчас? Почему вы решили выйти из тени?

Осведомитель помедлил с ответом, и в глазах мелькнуло что-то странное – то ли сожаление, то ли сдерживаемая ярость.

– Потому что операция начала выходить из-под контроля, – наконец произнёс он. – Маленков стал слишком самоуверен. Его люди – слишком беспечны.

Ордин протянул руку к двери.

– Я свяжусь с вами через сутки, – сказал он, и дверца открылась, впуская в салон вихрь снежинок.

Хрущёв кивнул, не произнося ни слова. Он смотрел, как Ордин выходит из машины – уверенным, плавным движением, без малейшего признака спешки, несмотря на метель. Дверца закрылась, и тёмная фигура растворилась в снежной круговерти.

Лимузин тронулся с места. За окнами по-прежнему бушевала метель.

Хрущёв откинулся на спинку сиденья. Если всё сказанное Ординым – правда, то «Гетера» была не просто инструментом для сбора компромата, а целой системой влияния, созданной Маленковым для укрепления своей власти. Параллельной структурой, опутавшей партию и правительство невидимыми нитями зависимости и лояльности.

Теперь появился шанс захватить контроль над этой структурой. Использовать её для окончательного устранения Маленкова и его сторонников. Превратить оружие противника в своё собственное.

Но было в этой истории что-то тревожащее. Что-то, связанное с самим Ординым – с его холодной уверенностью, с неестественной точностью движений.

Кто он такой? Чего на самом деле добивается? Влияние этого человека не вызывало сомнений. Только избранные имели доступ к кремлёвской верхушке, но даже среди них Ордин оставался призраком – той персоной, чьи звонки принимались незамедлительно, но чьё имя отсутствовало во всех официальных списках. Сотрудники КГБ, обслуживающие правительственную связь, лишь пожимали плечами, когда их спрашивали об этом абоненте.

Эти вопросы оставались без ответов. А времени на размышления становилось всё меньше. Борьба за власть вступала в решающую фазу, и тот, кто первым нанесёт удар, получит преимущество.

Лимузин въехал на Садовое кольцо, направляясь к Кремлю. Впереди ждал долгий день совещаний, переговоров, стратегических ходов. Хрущёв должен был играть роль уверенного лидера, не выдавая ни единым жестом того, что происходило за закрытыми дверями чёрного лимузина.

Но в глубине сознания уже формировался план. План использования новой информации, план нанесения решающего удара по Маленкову и его сторонникам. И где-то на периферии этого плана стоял Григорий Ордин – человек с холодными голубыми глазами и тайной, которую он пока не раскрыл.

Глава 6

Прошёл, наверное, час, а может, всего несколько минут – Ольга потеряла счёт времени, лёжа в одежде поверх одеяла, с открытыми глазами, не в силах уснуть. Платье давило на тело, как чужая кожа, а запах чужих прикосновений, казалось, впитался в каждую складку ткани. От этого было невыносимо душно. Ольга резко села, словно от внезапного толчка, и, скинув одеяло, ощутила потребность смыть с себя эту ночь.

Комната, ещё недавно казавшаяся спасительной гаванью, теперь сжималась вокруг неё, и каждый предмет – книжная полка с потрёпанными томиками Чехова, афиша театра Вахтангова, репродукция Шишкина – будто свидетельствовал о её двойной жизни. Ольга поднялась, чувствуя, как пол холодит ступни через тонкие хлопчатобумажные чулки. Один чулок, заметила она, уже протёрся на пятке – последняя пара, а новые достанешь не скоро. Впрочем, сейчас это казалось пустяком.

Ольга осторожно сняла платье, стараясь не вдыхать его запах – смесь табака, дорогого коньяка и чужого одеколона. Сложила аккуратно, словно парадную форму. Потом нащупала под кроватью таз – старый, эмалированный, с небольшим сколом на краю. Не включая свет, чтобы не привлекать внимания соседей, прислушалась к звукам за дверью.

Уже совсем рассвело. Геннадий, судя по тяжёлым шагам, собирался на работу. Хлопнула дверь Аллы Георгиевны – наверняка пошла в очередь за молоком с бидончиком, который слишком гремел на лестнице. Если выйти сейчас, встречи не избежать, а Ольга не готова была к вопросам и взглядам.

Она присела на краешек кровати и стала ждать. Дыхание постепенно выравнивалось, но тело ныло тянущей усталостью, словно каждая мышца помнила вчерашнюю ночь. Вспомнилось, как профессор Елдашкин водил сухими пальцами по её плечам, рассуждая о системе Станиславского. «Тело актрисы – это инструмент», – говорил он, и голос с придыханием выдавал истинный смысл слов. Ольга сжала кулаки так, что ногти впились в ладони.

Наконец шаги и голоса стихли. Коммуналка на время опустела – кто ушёл на работу, кто отправился по магазинам. Этот краткий момент тишины был её шансом.

Ольга осторожно приоткрыла дверь и выглянула в общий коридор. Никого. Только жёлтый свет утреннего солнца из кухонного окна да запах подгоревшей каши, оставшейся в кастрюле. Придерживая таз, она быстро и почти бесшумно пересекла коридор. Половицы привычно скрипели под ногами, но Ольга знала каждую из них – где наступать ближе к стене, где перешагнуть совсем. Этот путь к умывальнику она проделывала каждое утро, но сегодня он казался длиннее обычного.

Прихожая-кухня дышала обжитой скудостью: выцветшие обои в цветочек, облупившаяся краска на потолке с жёлтым пятном от протечки сверху. Единственный умывальник из зеленоватого фарфора был закреплён на стене так, что высоким людям приходилось наклоняться, а рядом, на круглом колченогом табурете, соседи оставляли мыльницы и щётки. Сейчас там стоял только флакон с остатками одеколона Геннадия и зубной порошок в жестяной коробочке.

Над умывальником криво висело мутное зеркало в растрескавшейся деревянной раме. Ольга невольно взглянула в него и отшатнулась: бледное лицо с тёмными кругами под глазами, растрепавшиеся волосы и что-то чужое, неживое во взгляде, словно часть её так и осталась на даче Кривошеина, а домой вернулась лишь оболочка. Девушка быстро отвернулась и открыла кран.

Вода текла медленно, с цветом и привкусом ржавчины, и была ледяной – котельная экономила топливо и горячую воду давали лишь по утрам и вечерам, на час-полтора, не больше. Ольга подставила таз и смотрела, как он наполняется. Струя билась о дно, создавая тихий, успокаивающий шум, заглушавший воспоминания. Сама эта обыденность вдруг показалась якорем, удерживающим в реальности.

В воздухе кухни примешивались теперь ещё запахи – вчерашний борщ, квашеная капуста из банки, которую Алла Георгиевна не закрыла плотно, дешёвый табак от папирос Геннадия и острый запах лука, который Лида нарезала перед уходом. К этому примешивался запах старого дома – пыльных половиц, сыроватой штукатурки, застарелого угольного дыма от печки, которую в этом году наконец сменили на центральное отопление, но дух её остался в стенах.

Наполнив таз наполовину, Ольга закрыла кран и подняла его. Вода оказалась тяжелее, чем она ожидала, и часть расплескалась на пол. Девушка замерла, прислушиваясь – не разбудил ли плеск соседей. Но ответом была лишь тишина, нарушаемая далёким радио из соседнего подъезда, где диктор с энтузиазмом рапортовал о перевыполнении плана на каком-то заводе.

С тазом в руках Ольга медленно двинулась обратно к своей комнате, стараясь не расплескать воду и не шуметь. Каждый шаг требовал сосредоточенности, и в этом была своя странная благодать – думать только о том, как удержать равновесие, как не задеть углом таза стену, как не споткнуться о порог. В эти минуты не осталось места ни для воспоминаний о даче, ни для страха за Алину и её мать.

Наконец Ольга вернулась в свою комнату, прикрыв за собой дверь локтем и тут же повернув ключ в замке. Только тогда позволила себе выдохнуть. Здесь, за закрытой дверью, никто не увидит её слабости.

Она поставила таз на пол, достала из комода мочалку и обмылок – тот, что получше, оставляла для мытья в общей ванной. Сняв нижнее бельё, Ольга на мгновение замерла перед маленьким зеркалом на комоде. На левом бедре темнел синяк – память о том, как Елдашкин слишком сильно сжал её во время своих рассуждений о Чехове. Ольга отвернулась, не желая видеть других следов ночи.

Вода в тазу уже успела слегка согреться от тепла комнаты, но всё равно оставалась прохладной. Ольга опустилась на колени перед тазом, зачерпнула воды ладонями и плеснула себе на лицо. Холод обжёг кожу, но в этом было что-то очищающее. Она намочила мочалку и начала методично намыливать лицо, шею, плечи, грудь, живот. Каждое движение было тщательным, почти ритуальным, словно она смывала не только пот и запахи, но и сами воспоминания.

Но те не уходили. Наоборот, с каждым движением мочалки становились ярче. Вот Ольга в белой простыне-тунике, подчёркивающей контуры тела. Вот взгляд министра Александрова, оценивающий Алину, как скульптуру в музее. Вот Кривошеин, разливающий коньяк в хрустальные бокалы и цитирующий Платона о природе любви. Вот Мила с деланым смехом, слушающая пошлые анекдоты одного из гостей. И вот она сама, сидящая рядом с профессором Елдашкиным, погружённая в его рассуждения о театре и чувствующая его руку на своём колене.

Мочалка заскребла по коже сильнее, почти до боли. Ольга тёрла и тёрла, словно могла содрать с себя воспоминания вместе с кожей. Вода в тазу мутнела от мыла, но ей казалось, что грязь въелась глубже – туда, куда не доберётся ни мыло, ни вода.

Брызги летели на пол, на подол ночной рубашки, разложенной для просушки на стуле. В тусклом свете зимнего утра, пробивавшегося сквозь занавески, капли на полу блестели.

Внезапно за стеной раздался приглушённый стук – кто-то из соседей вернулся. Ольга замерла, мочалка застыла в руке. Шаги в коридоре – тяжёлые, мужские. Похоже, Лёва, сын Аллы Георгиевны, вернулся с ночной смены. От него всегда пахло типографской краской – он работал печатником и часто приходил с въевшимися в кожу чёрными пятнами, которые не отмывались днями. Шаги прошли мимо двери, потом скрипнула половица у кухни, зашумела вода – наверное, пытается оттереть руки после работы.

Ольга сидела неподвижно, боясь пошевелиться, пока не услышала, как хлопнула дверь его комнаты. Только тогда продолжила омовение, но уже без прежнего остервенения – медленно, почти механически, словно силы внезапно покинули её.

Вода в тазу остывала, кожа покрывалась мурашками от холода. Но Ольга методично продолжала мыться, переходя от живота к бёдрам, от бёдер к икрам, от икр к ступням. Каждый участок тела промывала дважды, а некоторые и трижды – особенно те, которых касались руки Елдашкина.

Когда дошла до шеи, вспомнила, как профессор шептал ей на ухо что-то о Нине Заречной, и его дыхание щекотало кожу. Ольга с такой силой провела мочалкой по этому месту, что почувствовала жжение. На секунду захотелось заплакать, но слёз не было – только тупая, глухая усталость и отвращение к себе.

Где-то в коридоре раздался голос Аллы Георгиевны, вернувшейся с молоком. Она что-то говорила Лёве, но слов было не разобрать. Потом донёсся запах подгорающих гренок – видимо, готовила сыну завтрак после смены.

Ольга закончила мыться и сидела на полу возле таза, обхватив колени руками и покачиваясь вперёд-назад, как делала в детстве, когда было страшно или больно. Голое тело покрылось гусиной кожей от холода, но она словно не замечала этого, погружённая в оцепенение, которое приходило всегда после таких ночей – не сон и не бодрствование, а странное промежуточное состояние, в котором мир терял чёткость.

Сколько просидела так, Ольга не знала. Очнулась, только когда услышала, как в кухне запел чайник Аллы Георгиевны, который всегда издавал особый свистящий звук перед закипанием. Значит, не меньше получаса прошло.

Ольга с трудом поднялась, чувствуя, как затекли ноги, и потянулась за полотенцем – старым, но чистым, пахнущим хозяйственным мылом. Вытирая тело, избегала смотреть на себя, отводя взгляд от зеркала. Вместо этого смотрела в окно, где виднелся кусочек московского неба – серо-голубого, январского, с низкими облаками, обещавшими снегопад к вечеру.

Вытершись, Ольга надела свежее бельё, халат и только тогда почувствовала, что дрожит от холода. Батарея под окном еле теплилась, в комнате было не больше пятнадцати градусов. Она накинула на плечи материнскую шаль – тонкую, но тёплую, с выцветшим восточным узором по краю. От шали слабо пахло духами «Красная Москва» – последний флакон матери, который Ольга берегла, пользуясь лишь по особым случаям.

Нужно было что-то делать с грязной водой в тазу. Вынести, вылить в туалет, но для этого пришлось бы снова выходить в общий коридор, рисковать встретиться с соседями, отвечать на вопросы. Сил для этого не было. Не сейчас.

Ольга села на край кровати и смотрела на таз с мутной водой, в которой плавали клочья мыльной пены. Эта вода содержала в себе всю грязь прошедшей ночи, все прикосновения, все унижения. Выплеснуть её – и что, станет чище? Легче?

Она знала ответ. Ничего не изменится. Завтра или через день снова раздастся телефонный звонок, и голос Кривошеина, вежливый, с лёгкой хрипотцой, пригласит её на очередной «литературный вечер». И она снова наденет лучшее платье, снова сядет в служебную «Победу», снова будет улыбаться и поддерживать беседу.

Потому что выбора нет. Потому что отказ означает конец карьере, конец всему, ради чего она работала и страдала. Потому что других вариантов для талантливой, но не имеющей связей актрисы просто не существует.

От этих мыслей внутри разливалась тупая боль, охватывающая всё тело. Ольга легла на кровать, не снимая халата и шали, и уставилась в потолок, на знакомую трещину, похожую на изогнутую ветку. Сколько раз она смотрела на эту трещину, ожидая звонка, который не раздавался, или пытаясь забыть прикосновения, которые не забывались.

За окном Москва жила своей обычной жизнью. Слышался скрип тормозов трамвая на повороте, чьи-то голоса во дворе, сигнал грузовика, застрявшего на узкой улочке. А Ольга лежала и слушала, как капает вода из не до конца закрытого крана в общей кухне – мерно, гипнотически, отсчитывая секунды ещё одного дня.

Таз стоял посреди комнаты, как немой свидетель утреннего ритуала. Ольга смотрела на него и думала о том, что нужно встать, отнести на кухню, вылить. И о том, что нет сил сделать даже это простое движение. Вместо этого лежала и слушала, как капает вода где-то в глубине квартиры, и каждая капля отдавалась в висках глухим ударом.

Ольга отвернулась от таза и позволила взгляду скользнуть по знакомым стенам, по каждому предмету, хранящему память о той жизни, что была до всего этого. До Кривошеина, до «литературных вечеров», до холодных рук Елдашкина. Здесь, в этих четырнадцати квадратных метрах, прошло её детство – счастливое, несмотря на войну, голод и тесноту, потому что тогда рядом были родители, и будущее казалось светлым и чистым.

Шкаф в углу с потёртой лакировкой и расшатанной ножкой, которую отец подкладывал спичечным коробком, приговаривая: «Вот так, Олюшка, не всегда нужно большое, чтобы подпереть шаткое». Фотография на комоде – мать и отец на фоне театра имени Вахтангова, снятая в июне сорок первого, за неделю до начала войны. Мать в светлом платье с белым воротничком, волосы уложены волнами, улыбка такая открытая, какой Ольга не видела у неё потом всю войну. Отец в тёмном костюме с орденом за финскую кампанию, строгий и подтянутый, но в глазах искорка, которая всегда выдавала его весёлый нрав.

Эту комнату родители получили в тридцать седьмом, когда мать направили работать в районный комитет партии. До этого жили в полуподвале на Таганке, и комната в коммуналке, пусть и с общей кухней и туалетом, казалась настоящим дворцом. Мать часто рассказывала, как они с отцом ремонтировали её, вешали обои, красили старый подоконник. Как потом с трудом втащили сюда буфет, доставшийся от бабушки – его пришлось разобрать, а потом снова собирать прямо здесь, в комнате.

Ольга смутно помнила то время – ей было всего два года, когда они переехали сюда. В памяти остались лишь фрагменты: отец, подхвативший её на руки, чтобы показать двор из окна; мать, раскладывающая на новеньком комоде фотографии в рамках; соседка тётя Марфа, принёсшая в подарок самовар, который потом долго стоял на маленьком столике у стены.

А потом была война. Ольге исполнилось четыре года, когда отец ушёл на фронт – высокий, в новенькой гимнастёрке, пахнущий одеколоном и табаком. Она не понимала тогда, почему мать плачет, провожая его. Война казалась чем-то далёким и нестрашным, как сказки о богатырях, которые отец читал ей перед сном. Последний день с ним Ольга помнила с удивительной ясностью – как будто тот июньский полдень законсервировался в памяти, не тускнея со временем.

Отец посадил её на колени и дал подержать свою фуражку. Ольга примеряла её, утопая почти по плечи, а он смеялся и говорил: «Вырастешь, Олюшка, будешь актрисой. У тебя глаза говорящие, такие в театре ценят». Мать тогда проходила мимо с чайником и бросила: «Прекрати ерунду городить, Павел. Девочке учиться надо, а не о сцене думать». А отец подмигнул Ольге и шепнул на ухо: «Мать не понимает, что театр – это жизнь, только ярче и правдивее».

Он не вернулся. Погиб под Ржевом в сорок втором. Официальное извещение пришло только в сорок третьем, но мать, кажется, знала ещё раньше – по той особой интуиции, которая связывает жену с мужем через любые расстояния. После сорок второго она больше не ждала писем, не говорила о возвращении, только молча перешила старый костюм отца на зимнее пальто для Ольги и спрятала фотографии в ящик комода.

Военные годы отпечатались в памяти странной смесью страха и обыденности. Постоянное чувство голода, холодные ночи, когда они с матерью спали в одной кровати, прижавшись друг к другу и укрывшись всем, что можно было найти. Вой сирен воздушной тревоги, бомбоубежище в подвале соседнего дома, где пахло сыростью и страхом. И одновременно – школа, уроки при свете коптилки, самодельные тетрадки из обёрточной бумаги.

Мать в те годы работала почти круглые сутки. Уходила рано, возвращалась затемно. Райкомовские служащие отвечали за эвакуацию, за распределение продуктов, за поддержание порядка. Ольга часто оставалась одна, научившись сама топить печку, варить похлёбку из того, что удавалось достать по карточкам. Соседи приглядывали за ней – та же тётя Марфа, старый бухгалтер дядя Гриша, который помогал с математикой.

Вопреки всему, военные годы не были только чёрными. Была своя красота в единстве людей перед общей бедой, в той солидарности, которая возникла между жильцами коммуналки. Когда у Марфы Петровны погиб сын на Курской дуге, соседи собрали по крупице свои пайки, чтобы устроить поминки. Когда у матери начался тиф, соседки по очереди дежурили у её постели, хотя риск заразиться был огромным.

И был театр. Мать, несмотря на усталость и лишения, находила силы поддерживать в дочери тягу к искусству, которую пробудил отец. Водила на редкие спектакли в эвакуированный в Москву Малый театр. Доставала через знакомых в райкоме томики Чехова и Островского, которые Ольга читала запоем, представляя себя на месте героинь. Однажды раздобыла два билета на концерт Козловского в консерватории – это был подарок на четырнадцатилетие, и Ольга до сих пор помнила, как сидела, затаив дыхание, боясь пошевелиться, чтобы не пропустить ни единой ноты.

В школе девочка училась хорошо. Особенно давалась литература – учителя хвалили за выразительное чтение, за сочинения, в которых она умела найти такие слова, что даже строгая Клавдия Семёновна однажды прослезилась, слушая её анализ «Грозы» Островского. К выпускным классам вопрос о будущем уже не стоял – только театральный. Решение вызрело внутри так естественно, как вызревает плод, и никакие доводы матери о ненадёжности актёрской профессии не могли поколебать его.

– Актриса – это непрактично, – говорила мать, протирая очки старой фланелевой тряпочкой, которую всегда носила в кармане кофты. – Вот юрист, или инженер, или врач – это надёжно. Это уважаемо.

Ольга только улыбалась, зная, что мать не будет по-настоящему противиться. За практичными рассуждениями скрывалась гордость за дочь, за её целеустремлённость, так напоминавшую характер отца.

И вот наступил тот день, когда Ольга, окончив школу с серебряной медалью, подала документы в театральную студию имени Вахтангова. Конкурс был огромный – шестьдесят человек на место. Абитуриенты съехались со всего Союза, многие после театральных кружков, с опытом самодеятельных спектаклей. У Ольги не было ничего, кроме страсти к театру и уроков актёрского мастерства, которые давала пожилая актриса Малого театра, жившая по соседству и согласившаяся заниматься с девушкой за символическую плату – банку тушёнки или пачку хорошего чая, которые мать доставала по райкомовским каналам.

Экзамены длились целую неделю. Ольга читала монолог Катерины из «Грозы», отрывок из «Войны и мира», стихотворение Маяковского. Импровизировала этюды, которые предлагали экзаменаторы: изобразить человека, впервые увидевшего море, сыграть встречу с другом после долгой разлуки, показать, как старушка пытается перейти оживлённую улицу. После каждого тура список поступающих сокращался, но фамилия Литариной оставалась в нём.

В день объявления результатов Ольга не могла усидеть дома. Бродила по бульварам, заходила в книжные магазины, листала театральные журналы, не понимая ни строчки, и всё время смотрела на часы. Наконец, не выдержав, пришла к зданию студии за два часа до назначенного времени. И стояла там, под моросящим дождём, наблюдая, как собираются такие же взволнованные абитуриенты, как шепчутся, нервничают, курят одну папиросу на троих.

bannerbanner