Читать книгу Беседы о литературе (Алексей Мельников) онлайн бесплатно на Bookz (7-ая страница книги)
bannerbanner
Беседы о литературе
Беседы о литературеПолная версия
Оценить:
Беседы о литературе

3

Полная версия:

Беседы о литературе


«Пойдё-ё-ём!»


и пряталось в тумане синем,


но было лёгким на помине,


и я стал лёгким на подъём.


Пошёл за совесть и за страх


и не обрёл судьбы дороже:


оно надолго въелось в кожу


и запеклось на вымпелах!


Семь степеней его свободы


всегда несёт в себе моряк.


Их не утратишь через годы,


как невозможно дважды сходу


войти в одну и ту же воду


и как нельзя гасить маяк.

Василий Белов


Особенность русской литературы – ее несоразмерность самой себе. Постоянная ассиметрия лексического и идеологического. Её стесненность  литературным контекстом. Острое желание раздвинуться до мировоззренческих форм. По сути – религиозных. Когда идеальной  публикацией может считаться чтение с амвона. А комментированием  прочитанного – помазание дарами святого духа писателя.  То есть – самым глубинным восприятием превносимых  русской литературой назидательных догм.



Поэт в России больше, чем поэт. Но и настоящий прозаик должен над собою возвышаться.  Чтобы обретя настоящий литературный голос вовремя уметь его перенастроить на публицистический лад. И попытаться переобъяснить изложенное в романе краткой и хлесткой газетной статьей. Чаще всего  перечеркивающей всё то, что ты изложил в своих книгах ранее. Как тот же Лев Толстой, одаривший всех  "Войной и миром" и после взявшийся своими публицистическими атаками этот литературный дар у нас отнимать. Или – Маяковский, показавший зияющую разницу между просто великим поэтом и оным же, но только размером гораздо "больше".



Василий Белов вошёл в русскую литературу с тем, с чем каждый из самых даровитых отечественных писателей мечтал бы её покинуть – с бесконечно талантливой, грустной, нежной, светлой, правдивой и горькой песней о жизни русского человека,  крестьянина (хотя получилось  не о жизни его, а скорей –  его изживании ) –  "Привычное дело".  С не менее жизненно сочными и литературно совершенными – "Плотницкими рассказами".  Взять такую высокую писательскую ноту в самом начале литературного  пути  было дано не каждому. Удержать ее – задача оказалась ещё сложней.   Как в фильме про Штирлица: "запоминаются последние фразы". У  Белова они вышли недобрыми. Хотя – и во имя, как он был уверен, добра.  А так не бывает.



Его ранний Иван Африканыч Дрынов на исходе советской эпохи был номинирован читающей публикой в носители крестьянского духа  позднесоветской Руси. Точнее – его остатков,  обретших вдруг голос после десятилетий коллективного спертого молчания. И заговоривших вдруг на редкость бойко, ярко и раздумчиво почти что без примерок и разминок,  равно как и весь тамошний северно-русский деревенский околоток.  Заговорили "за жись", ту, что так усердно не то, чтобы притягивала  русского крестьянина к земле, а яростно втаптывала его в оную, наполняя живописные русские просторы не столько крепкими деревенскими дворами, сколько массированно плодящимися крестьянскими погостами.


Щемящая и рвущая душу нота надрывной смерти жены Ивана Африканыча –  Екатерины Дрыновой – сфокусировала в себе всю боль русского человека за несправедливо и жестоко налаженную его жизнь. Кем, когда и почему налаженную – нет ответа. Но именно так налаженную  жизнь, что чаще всего она почему-то оказывается несовместимой с жизнью. И причину этих бед русского крестьянства,  видимо, рукотворной черствой судьбины его, конечно же, хотелось отыскать.  И лучше всего – не в себе, не внутри отыскать,  а – далеко,  у других,  где-нибудь за. За родной деревней, может даже за  городом, или ещё лучше –  подальше за  страной.


Писатель, по Чехову,  не призван лечить, а только –  диагностировать. То есть – не опускаться   до публицистики. И не возносится до проповеди. Очевидно, нужда в оных обнаруживается лишь в кризисные для литературы и общества дни. Как назвал один из классиков такие дни – "окоянные". И сам же, впрочем, оплатил искушение поддаться публицистическим чарам таких эпох  собственным дарованием. Порядком подразменяв его на стремительно обесцениваюшуюся в эпоху потрясений газетную медь.


Василий Белов,  поначалу глубоко и точно продиагностировав  радости и недуги  русского крестьянства, обнажив  печальный нерв его угасания, поспешил впоследствии  предложить  рецепт "верного" лечения  – не внутренним умиротворением, но внешним ожесточением. Тем самым средством, передозировка которого, скорее всего,  и привела, народ к историческому надрыву. Причем, столь глубокому, что стал он источником наркотического опьянения собственной бедой, когда пути-дороги к историческому процветанию должны пролегать исключительно через "очереди в военкомат". Отсутствие оных ещё в начале 2000-ых Василий Белов трактовал, как коренное наше недоразумение. И причину большинства бед.  Сегодня, как видим, этот "недостаток"  удалось решительно преодолеть.


Свойство литературы – она нетерпима к эпитетам. Писатель-юморист, писатель-фантаст, городской прозаик, деревенский – это никогда не уточнение, а чаще всего – приговор. Бывает, правда, ошибочный. Когда компрометирующая истинного мастера подпорка отваливается сама собой. И в литературе остаётся только его великое имя. Или не остаётся ничего…


Александр Мызников

Он похож на большую перелётную птицу, оставшуюся (или оставленную – Бог ведает, почему) зимовать. Высокий и слегка сутуловатый, по-аристократически нескладный и медлительный. Резко выделяющийся своей отрешённой размеренностью из напрасно снующей вокруг людской толпы.

Всегда сосредоточенно задумчивый: в храме ли с молитвой, на карусельках ли с дочками, в переулках ли нашей Солдатской слободы. В старомодном длинном драповом пальто Александр стоит передо мной на улице, рассказывая про свою жизнь. «Смотри, – растроганно шепчет, выворачивая подкладку, – в каком году пошито, от отца ещё осталось».

Поэтам в России всегда было несладко. Романтикам – в особенности. Даже – обладателям поэтических и журналистских «Золотых перьев». А в Сашином случае – ещё и аспирантам Литературного института имени Горького. Одно из последних мест работы одного из лучших калужских литераторов – городское кладбище. Должность для настоящих поэтов обычная – дворник.


«Далековато от дома было, – сетует Саша, – поэтому в Георгиевский храм – тоже дворником – перешёл. Здесь поближе. Но, жалко, место вскоре потерял…» Почему «потерял» – молчит. Понятно: «производственные проблемы». Где их, этих житейских проблем нет? Даже – у романтиков…


Дни ползут, как змеи в цирке,

и втыкаются ножи.

Раз стихи не помогают,

то кому они нужны?


Раз стихи не помогают

мудрецам и дуракам

измениться, непонятно,

для чего тогда стихам


открывается такое,

что иначе не понять,

и всё лишнее на свете

исчезает, словно «ять»,


и всё лишнее на свете

отступает навсегда,

и хотя бы на минуту

отдаляется беда.


Первую и, похоже, единственную книжку стихов Александр Мызников издал шестнадцать лет назад. Потом были публикации в местных газетах, в журнале «Дружба народов», сценарии на Первом канале. Многое, очевидно накопилось в столе. «Представляешь, я за два года не написал ни одного стихотворения!» – обозначил степень трагичности нынешнего этапа своего творчества Саша. По глазам, по надтреснувшему голосу я понял, цену обуявшего талант молчания.


Если есть на земле неизбывное чувство печали,

если есть на земле неизбежное чувство тоски,

всё равно Я решаю о том, что же было вначале,

и о том, чего не было, стиснув до боли виски.


Если нет на земле ничего, что достойно расплаты,

этой горькой расплаты, единственно ценной – собой,

всё равно Я решаю. И я принимаю утраты.

И земля мне кивает огромной своей головой.


Первую книгу стихов под названием «Личное дело» Александр Мызников впоследствии выбросит на свалку. Как бы в полном соответствии с названием: мол, дело это моё сугубо лично – выбрасывать или нет. Все экземпляры, что не успел раздарить друзьям. У меня остался один из них с подписью автора. «Зачем ты это сделал?» – горько упрекнул я Сашу. «Не знаю», – тяжело вздохнув и сосредоточенно задумавшись, с трудом выдавил из себя он. И после долгой паузы: «Наверно потому, что всё это было по-детски слишком наивно и романтично…»


Стань на колени, ну-ка

дотронься до белых звёзд,

и, если к тебе на руку

спланирует певчий дрозд,

приладит к ладони прутик,

сворачивая в кольцо,

замри, как усталый путник,

улыбкой накрой лицо

и жди – он опять вернётся

и сядет к тебе в ладонь…

Взойдёт озорное солнце,

но ты то гнездо не тронь.

Держи его словно ноту,

ведь мир его очень мал,

как если бы сердце чьё-то

ты в этой руке держал…


Наверное, этим и отличается поэтический талант от всех прочих: умением удержать в ладонях чужие сердца. И – согревать их каждое мгновение. Какой ценой – это уже другая тема. Саша мог бы о ней рассказать, если бы захотел.

Я помню, мы с ним сошлись на Борисе Слуцком. Потом – на Юрии Левитанском. Позже – на Юрии Казакове. Собственно, он для меня его и открыл. Как, например, открыл фантастически талантливого и рано ушедшего Бориса Рыжего. И вот глазами литературного обозревателя из Калуги Александра Мызникова я стал всматриваться в большую часть современной отечественной прозы. Да и поэзии – тоже. А внутри неё отвёл полку и для Сашиных стихов.


В ноябре все дали заоконные

как-то по-осеннему близки,

снятся мне пакгаузы перронные,

телефонные мне чудятся звонки.


Раздаю я мелкие монеты,

ветром наполняю свой карман,

по ночам мне снятся километры,

лентой вьётся мой меридиан.


Резкое отчётливое эхо,

канувший в забвение вокзал.

Я бы на него тогда приехал,

но никто в дорогу не позвал.


Сашу, задумчивого и спокойного, я часто вижу в ближнем храме, что некогда ожил в нашей героически наречённой ещё до революции Солдатской слободе. С женой и детьми. И понимаю, что период созидания у поэта продолжается. Только более углублённый, что ли, сосредоточенный и лаконичный.


Поэты, коротко пишите,

всё на страничке умещайте,

в четверостишии живите,

написанное сокращайте.


Ленив и тороплив читатель,

он хочет истину простую,

и здесь, запал свой не истратив,

я зря, наверное, рискую.


Он хочет точных утешений

и неожиданной тревоги,

таких коротких выражений,

какими утешают боги.


Окончательно прошло время романтиков, или оно ещё вернётся – Бог ведает. Но романтики, попавшие в безвоздушное пространство безвременья – это всегда непросто. Не столько им, терзающимся пустотой, сколько нам, акклиматизировавшимся в порожнем. И переставшим поднимать глаза в небо, вдогонку свободолюбивым перелётным стаям.


… а мы пойдём туда, где море,

и к штормовому рубежу

я, переполненный любовью,

с тобою вместе ухожу


из старой череды предательств,

из новой череды потерь,

я, этой грамоты податель,

за нелетающих людей.

Валентин Берестов

В наследники лучших традиций детской литературы его прочили уже в 15-летнем возрасте, когда худющий калужский мальчишка, будучи в эвакуации в Ташкенте, предстал перед оказавшимися здесь же в грозные 40-ые Корнеем Чуковским, Анной Ахматовой, Надеждой Мандельштам. Позже уроки литературного мастерства юный Валя Берестов брал у Самуила Маршака. С детских лет ворвавшись на литературный Олимп, Валентин Берестов оставался на нём всю свою жизнь, став в один ряд с выдающимися творцами русской поэзии.


Как хорошо уметь читать!

Не надо к маме приставать,

Не надо бабушку трясти:

«Прочти, пожалуйста! Прочти!..»


Трудно в стране найти человека, который не знал бы эти простые, добрые и светлые поэтические строки. Кто-то познакомился с ними в начальной школе на уроках чтения. Кто-то читал их своим детям. А кто-то – внукам. Немало и тех, кто не расставался с этими добрыми стихами с детства и до преклонных лет.

Валентин Дмитриевич Берестов – выдающийся русский поэт, писатель, историк, литературовед. Он родился и провёл раннее детство в древнем Мещовске, а после накрепко связал свою судьбу с Калугой. Хотя он покинул её, уехав в эвакуацию в военное время, а после отправился учиться в Московский университет, затем зачастил в археологические экспедиции, но всё равно всякий раз возвращался в свой любимый город. В родную Солдатскую слободу.

Здесь на тихих улочках бывшей Солдатской слободы (что близ храма Василия Блаженного) прошли школьные годы поэта. Дом дружной семьи Берестовых находился на углу улиц Пролетарской и Герцена. Чуть выше, где сегодня расположен детский сад «Алые паруса», был двор, где Валя любил играть со своим лучшим другом и соседом по улице – Вадимом Прохоркиным, одним из самых преданных хранителей памяти поэта. Отсюда мальчик каждый день бегал на занятия в свою родную Железнодорожную (а сегодня 14-ю) школу. Здесь родились первые стихи будущего поэта. Они как раз пришлись на грозные месяцы начала войны. Одно из них юный Валентин так и назвал «Калуга, 1941-ый»:


Навеки из ворот сосновых,

Весёлым маршем оглушён,

В ремнях скрипучих, в касках новых

Ушёл знакомый гарнизон…


Маленький поэт уже тогда каким-то взрослым чутьём понимал трагизм этого «весёлого марша» по родной Солдатской слободе, предвидя, что многие из бойцов, чеканящих в то лето шаг по калужским улицам, никогда больше на эти улицы не вернутся. Хотя трагедия войны по-настоящему ещё в стране не ощущалась:


«И-эх, Калуга!» – строй встревожил

Прощальный возглас. И умолк.

А вслед, ликуя, босоножил

Наш глупый, наш ребячий полк.


Сколько раз Валентин Берестов возвращался мысленно, душою и в стихах в свой тихий калужский околоток, где безмятежно, как он признался, «босоножил», где вихрем пролетели его самые счастливые детские годы. Воспоминания о них проросли впоследствии целой серией поэтических строк, ставших любимыми как у самых маленьких, так и у самых больших.


А думал я, с детством прощаясь,

Что нет возвращенья туда.

Теперь я легко возвращаюсь

В далёкие эти года.

Иду к незабытому дому.

К друзьям незабытым бегу.

Но только в том мире любому

Судьбу предсказать я могу.


 Так получилась, что дорога к «незабытому дому» Валентина Берестова стала в каком-то смысле дорогой и нашей семьи. Она привела наших детей к Валентину Берестову раньше, чем мы сами об этом узнали. И живём мы рядом с «незабытым домом» – на улице Пролетарской. И дочка с сыном ходили в тот самый детский сад «Алые паруса», что стоит на месте любимого двора Вали Берестова. И в школу 14-ю приходилось водить детей – в ту самую, где за одной из парт писал диктанты будущий поэт. И даже любимое место прогулок многих калужских семей и нашей в том числе – Калужский бор – также, оказывается, сближает нас с творчеством выдающегося земляка.

Стоит лишь повнимательней всмотреться в эти тихие калужские улочки, местами ещё сохранившие довоенный колорит, в прилепившиеся к старым деревянным домам бывшей Слободы уютные дворики и фруктовые сады, в плывущие над домами и садами маковки храма Василия Блаженного, в живописный крутояр Симеонова городища, обрывающегося к Яченскому водохранилищу и открывающему дорогу в Калужский бор – и ты узнаешь трогательные приметы этих поэтических калужских окраин во многих стихах Валентина Дмитриевича, всю жизнь возвращавшегося воспоминаниями в своё счастливое калужское детство.


Как будто всё, что есть в бору,

Собралось на опушке:

Здесь и лучи, и тень в жару,

И пение кукушки,

Грибы находишь поутру,

Несёшь малину в кружке…


Замечательное посвящение Калужскому бору! Не узнать его в стихах Берестова невозможно. А вот – другое посвящение:


О радость жизни, детская игра!

Век не уйти с соседского двора.

За мной являлась мать. Но даже маме

В лапту случалось заиграться с нами.


Такое простое, чистое и светлое ощущение детского счастья, весёлой игры и, казалось бы, всю жизнь готовой окружать тебя материнской любви и заботы. Эти строки – из стихотворения «Лапта», написанного Валентином Дмитриевичем спустя много лет после своего довоенного калужского детства.

Интересно, что сегодня, по прошествии более 70 лет после описанных в стихотворении весёлых затей калужских мальчишек, можно достоверно восстановить имена их участников. Более того – даже с одним из них – соседом Вали Берестова по улице Пролетарской и лучшим другом детства, заслуженным ветераном Вадимом Ивановичем Прохоркиным – пообщаться. За дальностью расстояний – пусть только заочно и по переписке. Дружба, зародившаяся ещё в детские годы здесь, в Калуге, на нашей Пролетарской, оказалось крепкой – на всю жизнь.


… И я бежал

Один или с Вадимовой ватагой

И с нашею дворовой собачонкой,

Единственною подданной моей,

Купаться… Нет, не на Оку. Туда

Нас через центр родители водили.

В сандаликах мы шли, в носочках белых

Как будто не к реке, а к строгой тёте.

На Яченку! К ней можно босиком.

Она – свой брат…


Символично, что на месте дома, где жила в Калуге семья Берестовых – на углу Пролетарской и Герцена – сегодня обустроена детская площадка. Постоянный щебет местной ребятни, скрип качелей, деловитая возня карапузов в большой песочнице, молодые мамаши с колясками, бабушки с внучатами – не лучшая ли это память о выдающемся детском поэте, жившем когда-то здесь. Хотя, конечно, если бы получилось установить на углу памятный знак о том, что за выдающийся человек здесь когда-то жил – было бы замечательно. Вряд ли местные жители, проходя по той же улице Герцена или Пролетарской, ведают о том, что здесь до войны рождалась настоящая поэзия.


В роще строится завод.

Громыхает стройплощадка.

Вдоль по Герцена ведёт

Жёлтый выводок хохлатка…


…В синем сладостном чаду

Мимо нас машина мчится.

Шесть мальчишек на ходу

Успевают прицепиться!


Хотя и не всегда калужское детство будущего поэта было безоблачным и безмятежным. Как не может быть таковой и сама жизнь. В ней обязательно встречаются грустные, порой трагические моменты. И Валентин Берестов смог очень рано и глубоко это прочувствовать и отразить в своих стихах. В данном случае – строках, обязанных своим появлением близости места проживания семьи Берестовых с Пятницким кладбищем.


Жизнь в городе – мучение сплошное,

Когда ты возле кладбища живёшь.

У нас в селе почти не умирали.

Здесь, что ни день покойника несут.

Зимой двойные стёкла выручают,

Сквозь них не слышно похоронных маршей.

А летом хоть беги…


После уже совсем взрослые, трагические нотки в стихи Вали Берестова привнесла Великая Отечественная война, которая отбирала у этих 14-15 летних калужских мальчишек не только дедов и отцов, но уже и школьных товарищей, учившихся в той же Железнодорожной калужской школе несколькими классами раньше. Одному из них – своему старшему другу и заступнику, соседу по Пролетарской, Леониду Чудову, не вернувшемуся с этой войны – Валентин Берестов посвятил стихотворение «Великан».


…О мой благородный и гордый

Заступник, гигант и герой!

В то время ты кончил четвёртый,

А я перешёл во второй.


Сравняются ростом ребята

И станут дружить наравне.

Я вырос. Я кончил девятый,

Когда ты погиб на войне.


Особое место в поэзии Валентина Берестова занимают стихи, посвящённые его большой, дружной и сплочённой семье. Калужский дом Берестовых стал своеобразным местом притяжения – и большой семейной любви, и большой русской поэзии. С огромной теплотой поэт вспоминает в своих стихах и отца, и маму, пишет о братьях своих, бабушках, оставшихся в деревне и часто навещавших любимых внуков.

Одно из стихотворений Берестов так и назвал – «Бабушка Катя»:


Приказала отцу моему.

Как ребёнку:

«Ты уж, деточка,

Сам распряги лошадёнку».


И с почтеньем спросила,

Склонясь надо мной:

«Не желаешь ли сказочку,

Батюшка мой!»


Другое стихотворение – соответственно, носит название «Баба Саша»:


В чёрной шали, в платье строгом,

За себя прося, за нас,

На колени перед Богом

Опускалась много раз.


И даже есть – хотя и с довольно сухим названием «Прабабка», но всё равно наполненное любовью и нежностью к довольно загадочной для маленького советского мальчика и совсем уж старенькой своей прабабушке:


Прабабку-лишенку, прабабку-дворянку

Всегда я проведать спешил спозаранку.

За что ж от меня-то помещице честь?

Прабабка! Она не у всякого есть…


Десятый десяток!..

Старушек толпа

Да конусом жёлтая риза попа.

Тут не было слышно «Вы жертвою пали».

По древнему чину её отпевали.


Крепкие семейные традиции, нежные чувства взрослых к малышам, почитание младшими старших, любовь к родному краю, родной улице, дворам, по которым ходил, всё то, что, собственно, и превратило простого калужского мальчишку в большого поэта, почитаются в семье Валентина Дмитриевича Берестова и сегодня.


Валентин Дмитриевич Берестов, будучи не только профессиональным историком, но и любящим родной край человеком, немало поспособствовал своими сочинениями сбережению исторического наследия. Напомним его последнее четверостишие из знаменитых «Калужских строф». Оно посвящено Циолковскому. Но не только ему, а ещё – и той исторической связи, что удерживает нас на родной земле:


Он был великим. Он был гениальным.

Он путь открыл в те звёздные края…

Училась у него в епархиальном

Учительница школьная моя.


Недавно на фасаде 14-ой школы Калуги открылась мемориальная доска замечательного русского поэта, ставшая подтверждением нашего бережного отношения к культурному наследию, истории, причём не только – литературной, но – истории вообще, той самой, которой посвятил жизнь выдающийся поэт, литературовед, учёный, выходец с живописных калужских окраин – Валентин Дмитриевич Берестов.

Астрид Линдгрен


В мировой литературе есть два сорта авторов: одни создают отдельные книги, другие –  целостный мир. Первых большинство, вторых – единственный у каждого. Чаще всего "единственность" такого рода беспредельна  – вроде обнимающего огромные сообщества всевидящего божества, дарующего людям веру в счастье.  И реализующих эту веру наяву.




Не помню точно, сколько раз я читал и перечитывал того же "Карлсона". Сначала – сам, потом – с детьми, а теперь – уже и с внуками. Если скажу "сто раз" – боюсь, что сильно  преуменьшу. Или – "Пеппи Длинныйчулок". Или –  "Эмиль из Лённеберги". Точно знаю, что такие книги не читают. Такими книгами живут. Точнее – созданным в нех особым миром, на редкость точно созвучным с миром приобщающегося к нему читателя.




Астрид Линдгрен вспоминала, что когда поставила точку в последнем из рассказов о маленьком Эмиле, то села и  расплакалась. Так плачут люди, когда прощаются с ушедшем детством, понимая, что самое лучшее и светлое в твоей жизни навсегда  останется в прошлом: где-то в стороне, в маленьких уединенных хуторках и отдаленных  селениях, в деревянных домиках, окруженных старыми вишнями и полевыми цветами,  в нежных ласках натруженных крестьянских рук отца, в заботливых домашних хлопотах мамы.




Ты осознаешь, что это  лучшее, далеко ушедшее от тебя, самое  заветное и есть ты сам – плод  всепоглощающей семейной любви, то самой, именем которой человек появляется на белый свет и во славу которой он этот белый свет преображает.  Великая заслуга Астрид Линдгрен – она сумела  пронизать заветами этой   большой любви самых маленьких своих читателей, а за одно с ними – и окружающий их и нас с вами противоречивый мир. Снабдить его скрепками, утрата которых куда плачевный ослабления самых важных государственных сцеплений.




Феномен книжек Астрид Линдгрен, её сказок и легенд – они наднациональны. То есть даже в самом отдаленном будущем им вряд ли угрожает участь быть переформатированными в какой-нибудь "скандинавский фольклор" . Их место – в сугубо классическом репертуаре неизбежного чтения, если не сказать больше – в каноническом его ряду, где-то совсем невдалеке от поучений святых апостолов.




Как известно, святость снисходит  на людей мучительно. Так было и с великой Астрид Линдгрен, проповедававшей на страницах своих книг мир счастливого детства, но прежде полностью испившей чашу поздней  родительской горечи в отношении ранней ее же, родительской, слабости. Когда её собственный первенец Лассе самые ранние годы жизни был отлучен от материнской ласки и воспитывался вдали от самого ему родного человека.

bannerbanner