
Полная версия:
Беседы о литературе
«Пойдё-ё-ём!»
и пряталось в тумане синем,
но было лёгким на помине,
и я стал лёгким на подъём.
Пошёл за совесть и за страх
и не обрёл судьбы дороже:
оно надолго въелось в кожу
и запеклось на вымпелах!
Семь степеней его свободы
всегда несёт в себе моряк.
Их не утратишь через годы,
как невозможно дважды сходу
войти в одну и ту же воду
и как нельзя гасить маяк.
Василий Белов
Особенность русской литературы – ее несоразмерность самой себе. Постоянная ассиметрия лексического и идеологического. Её стесненность литературным контекстом. Острое желание раздвинуться до мировоззренческих форм. По сути – религиозных. Когда идеальной публикацией может считаться чтение с амвона. А комментированием прочитанного – помазание дарами святого духа писателя. То есть – самым глубинным восприятием превносимых русской литературой назидательных догм.
Поэт в России больше, чем поэт. Но и настоящий прозаик должен над собою возвышаться. Чтобы обретя настоящий литературный голос вовремя уметь его перенастроить на публицистический лад. И попытаться переобъяснить изложенное в романе краткой и хлесткой газетной статьей. Чаще всего перечеркивающей всё то, что ты изложил в своих книгах ранее. Как тот же Лев Толстой, одаривший всех "Войной и миром" и после взявшийся своими публицистическими атаками этот литературный дар у нас отнимать. Или – Маяковский, показавший зияющую разницу между просто великим поэтом и оным же, но только размером гораздо "больше".
Василий Белов вошёл в русскую литературу с тем, с чем каждый из самых даровитых отечественных писателей мечтал бы её покинуть – с бесконечно талантливой, грустной, нежной, светлой, правдивой и горькой песней о жизни русского человека, крестьянина (хотя получилось не о жизни его, а скорей – его изживании ) – "Привычное дело". С не менее жизненно сочными и литературно совершенными – "Плотницкими рассказами". Взять такую высокую писательскую ноту в самом начале литературного пути было дано не каждому. Удержать ее – задача оказалась ещё сложней. Как в фильме про Штирлица: "запоминаются последние фразы". У Белова они вышли недобрыми. Хотя – и во имя, как он был уверен, добра. А так не бывает.
Его ранний Иван Африканыч Дрынов на исходе советской эпохи был номинирован читающей публикой в носители крестьянского духа позднесоветской Руси. Точнее – его остатков, обретших вдруг голос после десятилетий коллективного спертого молчания. И заговоривших вдруг на редкость бойко, ярко и раздумчиво почти что без примерок и разминок, равно как и весь тамошний северно-русский деревенский околоток. Заговорили "за жись", ту, что так усердно не то, чтобы притягивала русского крестьянина к земле, а яростно втаптывала его в оную, наполняя живописные русские просторы не столько крепкими деревенскими дворами, сколько массированно плодящимися крестьянскими погостами.
Щемящая и рвущая душу нота надрывной смерти жены Ивана Африканыча – Екатерины Дрыновой – сфокусировала в себе всю боль русского человека за несправедливо и жестоко налаженную его жизнь. Кем, когда и почему налаженную – нет ответа. Но именно так налаженную жизнь, что чаще всего она почему-то оказывается несовместимой с жизнью. И причину этих бед русского крестьянства, видимо, рукотворной черствой судьбины его, конечно же, хотелось отыскать. И лучше всего – не в себе, не внутри отыскать, а – далеко, у других, где-нибудь за. За родной деревней, может даже за городом, или ещё лучше – подальше за страной.
Писатель, по Чехову, не призван лечить, а только – диагностировать. То есть – не опускаться до публицистики. И не возносится до проповеди. Очевидно, нужда в оных обнаруживается лишь в кризисные для литературы и общества дни. Как назвал один из классиков такие дни – "окоянные". И сам же, впрочем, оплатил искушение поддаться публицистическим чарам таких эпох собственным дарованием. Порядком подразменяв его на стремительно обесцениваюшуюся в эпоху потрясений газетную медь.
Василий Белов, поначалу глубоко и точно продиагностировав радости и недуги русского крестьянства, обнажив печальный нерв его угасания, поспешил впоследствии предложить рецепт "верного" лечения – не внутренним умиротворением, но внешним ожесточением. Тем самым средством, передозировка которого, скорее всего, и привела, народ к историческому надрыву. Причем, столь глубокому, что стал он источником наркотического опьянения собственной бедой, когда пути-дороги к историческому процветанию должны пролегать исключительно через "очереди в военкомат". Отсутствие оных ещё в начале 2000-ых Василий Белов трактовал, как коренное наше недоразумение. И причину большинства бед. Сегодня, как видим, этот "недостаток" удалось решительно преодолеть.
Свойство литературы – она нетерпима к эпитетам. Писатель-юморист, писатель-фантаст, городской прозаик, деревенский – это никогда не уточнение, а чаще всего – приговор. Бывает, правда, ошибочный. Когда компрометирующая истинного мастера подпорка отваливается сама собой. И в литературе остаётся только его великое имя. Или не остаётся ничего…
Александр Мызников
Он похож на большую перелётную птицу, оставшуюся (или оставленную – Бог ведает, почему) зимовать. Высокий и слегка сутуловатый, по-аристократически нескладный и медлительный. Резко выделяющийся своей отрешённой размеренностью из напрасно снующей вокруг людской толпы.
Всегда сосредоточенно задумчивый: в храме ли с молитвой, на карусельках ли с дочками, в переулках ли нашей Солдатской слободы. В старомодном длинном драповом пальто Александр стоит передо мной на улице, рассказывая про свою жизнь. «Смотри, – растроганно шепчет, выворачивая подкладку, – в каком году пошито, от отца ещё осталось».
Поэтам в России всегда было несладко. Романтикам – в особенности. Даже – обладателям поэтических и журналистских «Золотых перьев». А в Сашином случае – ещё и аспирантам Литературного института имени Горького. Одно из последних мест работы одного из лучших калужских литераторов – городское кладбище. Должность для настоящих поэтов обычная – дворник.
«Далековато от дома было, – сетует Саша, – поэтому в Георгиевский храм – тоже дворником – перешёл. Здесь поближе. Но, жалко, место вскоре потерял…» Почему «потерял» – молчит. Понятно: «производственные проблемы». Где их, этих житейских проблем нет? Даже – у романтиков…
Дни ползут, как змеи в цирке,
и втыкаются ножи.
Раз стихи не помогают,
то кому они нужны?
Раз стихи не помогают
мудрецам и дуракам
измениться, непонятно,
для чего тогда стихам
открывается такое,
что иначе не понять,
и всё лишнее на свете
исчезает, словно «ять»,
и всё лишнее на свете
отступает навсегда,
и хотя бы на минуту
отдаляется беда.
Первую и, похоже, единственную книжку стихов Александр Мызников издал шестнадцать лет назад. Потом были публикации в местных газетах, в журнале «Дружба народов», сценарии на Первом канале. Многое, очевидно накопилось в столе. «Представляешь, я за два года не написал ни одного стихотворения!» – обозначил степень трагичности нынешнего этапа своего творчества Саша. По глазам, по надтреснувшему голосу я понял, цену обуявшего талант молчания.
Если есть на земле неизбывное чувство печали,
если есть на земле неизбежное чувство тоски,
всё равно Я решаю о том, что же было вначале,
и о том, чего не было, стиснув до боли виски.
Если нет на земле ничего, что достойно расплаты,
этой горькой расплаты, единственно ценной – собой,
всё равно Я решаю. И я принимаю утраты.
И земля мне кивает огромной своей головой.
Первую книгу стихов под названием «Личное дело» Александр Мызников впоследствии выбросит на свалку. Как бы в полном соответствии с названием: мол, дело это моё сугубо лично – выбрасывать или нет. Все экземпляры, что не успел раздарить друзьям. У меня остался один из них с подписью автора. «Зачем ты это сделал?» – горько упрекнул я Сашу. «Не знаю», – тяжело вздохнув и сосредоточенно задумавшись, с трудом выдавил из себя он. И после долгой паузы: «Наверно потому, что всё это было по-детски слишком наивно и романтично…»
Стань на колени, ну-ка
дотронься до белых звёзд,
и, если к тебе на руку
спланирует певчий дрозд,
приладит к ладони прутик,
сворачивая в кольцо,
замри, как усталый путник,
улыбкой накрой лицо
и жди – он опять вернётся
и сядет к тебе в ладонь…
Взойдёт озорное солнце,
но ты то гнездо не тронь.
Держи его словно ноту,
ведь мир его очень мал,
как если бы сердце чьё-то
ты в этой руке держал…
Наверное, этим и отличается поэтический талант от всех прочих: умением удержать в ладонях чужие сердца. И – согревать их каждое мгновение. Какой ценой – это уже другая тема. Саша мог бы о ней рассказать, если бы захотел.
Я помню, мы с ним сошлись на Борисе Слуцком. Потом – на Юрии Левитанском. Позже – на Юрии Казакове. Собственно, он для меня его и открыл. Как, например, открыл фантастически талантливого и рано ушедшего Бориса Рыжего. И вот глазами литературного обозревателя из Калуги Александра Мызникова я стал всматриваться в большую часть современной отечественной прозы. Да и поэзии – тоже. А внутри неё отвёл полку и для Сашиных стихов.
В ноябре все дали заоконные
как-то по-осеннему близки,
снятся мне пакгаузы перронные,
телефонные мне чудятся звонки.
Раздаю я мелкие монеты,
ветром наполняю свой карман,
по ночам мне снятся километры,
лентой вьётся мой меридиан.
Резкое отчётливое эхо,
канувший в забвение вокзал.
Я бы на него тогда приехал,
но никто в дорогу не позвал.
Сашу, задумчивого и спокойного, я часто вижу в ближнем храме, что некогда ожил в нашей героически наречённой ещё до революции Солдатской слободе. С женой и детьми. И понимаю, что период созидания у поэта продолжается. Только более углублённый, что ли, сосредоточенный и лаконичный.
Поэты, коротко пишите,
всё на страничке умещайте,
в четверостишии живите,
написанное сокращайте.
Ленив и тороплив читатель,
он хочет истину простую,
и здесь, запал свой не истратив,
я зря, наверное, рискую.
Он хочет точных утешений
и неожиданной тревоги,
таких коротких выражений,
какими утешают боги.
Окончательно прошло время романтиков, или оно ещё вернётся – Бог ведает. Но романтики, попавшие в безвоздушное пространство безвременья – это всегда непросто. Не столько им, терзающимся пустотой, сколько нам, акклиматизировавшимся в порожнем. И переставшим поднимать глаза в небо, вдогонку свободолюбивым перелётным стаям.
… а мы пойдём туда, где море,
и к штормовому рубежу
я, переполненный любовью,
с тобою вместе ухожу
из старой череды предательств,
из новой череды потерь,
я, этой грамоты податель,
за нелетающих людей.
Валентин Берестов
В наследники лучших традиций детской литературы его прочили уже в 15-летнем возрасте, когда худющий калужский мальчишка, будучи в эвакуации в Ташкенте, предстал перед оказавшимися здесь же в грозные 40-ые Корнеем Чуковским, Анной Ахматовой, Надеждой Мандельштам. Позже уроки литературного мастерства юный Валя Берестов брал у Самуила Маршака. С детских лет ворвавшись на литературный Олимп, Валентин Берестов оставался на нём всю свою жизнь, став в один ряд с выдающимися творцами русской поэзии.
Как хорошо уметь читать!
Не надо к маме приставать,
Не надо бабушку трясти:
«Прочти, пожалуйста! Прочти!..»
Трудно в стране найти человека, который не знал бы эти простые, добрые и светлые поэтические строки. Кто-то познакомился с ними в начальной школе на уроках чтения. Кто-то читал их своим детям. А кто-то – внукам. Немало и тех, кто не расставался с этими добрыми стихами с детства и до преклонных лет.
Валентин Дмитриевич Берестов – выдающийся русский поэт, писатель, историк, литературовед. Он родился и провёл раннее детство в древнем Мещовске, а после накрепко связал свою судьбу с Калугой. Хотя он покинул её, уехав в эвакуацию в военное время, а после отправился учиться в Московский университет, затем зачастил в археологические экспедиции, но всё равно всякий раз возвращался в свой любимый город. В родную Солдатскую слободу.
Здесь на тихих улочках бывшей Солдатской слободы (что близ храма Василия Блаженного) прошли школьные годы поэта. Дом дружной семьи Берестовых находился на углу улиц Пролетарской и Герцена. Чуть выше, где сегодня расположен детский сад «Алые паруса», был двор, где Валя любил играть со своим лучшим другом и соседом по улице – Вадимом Прохоркиным, одним из самых преданных хранителей памяти поэта. Отсюда мальчик каждый день бегал на занятия в свою родную Железнодорожную (а сегодня 14-ю) школу. Здесь родились первые стихи будущего поэта. Они как раз пришлись на грозные месяцы начала войны. Одно из них юный Валентин так и назвал «Калуга, 1941-ый»:
Навеки из ворот сосновых,
Весёлым маршем оглушён,
В ремнях скрипучих, в касках новых
Ушёл знакомый гарнизон…
Маленький поэт уже тогда каким-то взрослым чутьём понимал трагизм этого «весёлого марша» по родной Солдатской слободе, предвидя, что многие из бойцов, чеканящих в то лето шаг по калужским улицам, никогда больше на эти улицы не вернутся. Хотя трагедия войны по-настоящему ещё в стране не ощущалась:
«И-эх, Калуга!» – строй встревожил
Прощальный возглас. И умолк.
А вслед, ликуя, босоножил
Наш глупый, наш ребячий полк.
Сколько раз Валентин Берестов возвращался мысленно, душою и в стихах в свой тихий калужский околоток, где безмятежно, как он признался, «босоножил», где вихрем пролетели его самые счастливые детские годы. Воспоминания о них проросли впоследствии целой серией поэтических строк, ставших любимыми как у самых маленьких, так и у самых больших.
А думал я, с детством прощаясь,
Что нет возвращенья туда.
Теперь я легко возвращаюсь
В далёкие эти года.
Иду к незабытому дому.
К друзьям незабытым бегу.
Но только в том мире любому
Судьбу предсказать я могу.
Так получилась, что дорога к «незабытому дому» Валентина Берестова стала в каком-то смысле дорогой и нашей семьи. Она привела наших детей к Валентину Берестову раньше, чем мы сами об этом узнали. И живём мы рядом с «незабытым домом» – на улице Пролетарской. И дочка с сыном ходили в тот самый детский сад «Алые паруса», что стоит на месте любимого двора Вали Берестова. И в школу 14-ю приходилось водить детей – в ту самую, где за одной из парт писал диктанты будущий поэт. И даже любимое место прогулок многих калужских семей и нашей в том числе – Калужский бор – также, оказывается, сближает нас с творчеством выдающегося земляка.
Стоит лишь повнимательней всмотреться в эти тихие калужские улочки, местами ещё сохранившие довоенный колорит, в прилепившиеся к старым деревянным домам бывшей Слободы уютные дворики и фруктовые сады, в плывущие над домами и садами маковки храма Василия Блаженного, в живописный крутояр Симеонова городища, обрывающегося к Яченскому водохранилищу и открывающему дорогу в Калужский бор – и ты узнаешь трогательные приметы этих поэтических калужских окраин во многих стихах Валентина Дмитриевича, всю жизнь возвращавшегося воспоминаниями в своё счастливое калужское детство.
Как будто всё, что есть в бору,
Собралось на опушке:
Здесь и лучи, и тень в жару,
И пение кукушки,
Грибы находишь поутру,
Несёшь малину в кружке…
Замечательное посвящение Калужскому бору! Не узнать его в стихах Берестова невозможно. А вот – другое посвящение:
О радость жизни, детская игра!
Век не уйти с соседского двора.
За мной являлась мать. Но даже маме
В лапту случалось заиграться с нами.
Такое простое, чистое и светлое ощущение детского счастья, весёлой игры и, казалось бы, всю жизнь готовой окружать тебя материнской любви и заботы. Эти строки – из стихотворения «Лапта», написанного Валентином Дмитриевичем спустя много лет после своего довоенного калужского детства.
Интересно, что сегодня, по прошествии более 70 лет после описанных в стихотворении весёлых затей калужских мальчишек, можно достоверно восстановить имена их участников. Более того – даже с одним из них – соседом Вали Берестова по улице Пролетарской и лучшим другом детства, заслуженным ветераном Вадимом Ивановичем Прохоркиным – пообщаться. За дальностью расстояний – пусть только заочно и по переписке. Дружба, зародившаяся ещё в детские годы здесь, в Калуге, на нашей Пролетарской, оказалось крепкой – на всю жизнь.
… И я бежал
Один или с Вадимовой ватагой
И с нашею дворовой собачонкой,
Единственною подданной моей,
Купаться… Нет, не на Оку. Туда
Нас через центр родители водили.
В сандаликах мы шли, в носочках белых
Как будто не к реке, а к строгой тёте.
На Яченку! К ней можно босиком.
Она – свой брат…
Символично, что на месте дома, где жила в Калуге семья Берестовых – на углу Пролетарской и Герцена – сегодня обустроена детская площадка. Постоянный щебет местной ребятни, скрип качелей, деловитая возня карапузов в большой песочнице, молодые мамаши с колясками, бабушки с внучатами – не лучшая ли это память о выдающемся детском поэте, жившем когда-то здесь. Хотя, конечно, если бы получилось установить на углу памятный знак о том, что за выдающийся человек здесь когда-то жил – было бы замечательно. Вряд ли местные жители, проходя по той же улице Герцена или Пролетарской, ведают о том, что здесь до войны рождалась настоящая поэзия.
В роще строится завод.
Громыхает стройплощадка.
Вдоль по Герцена ведёт
Жёлтый выводок хохлатка…
…В синем сладостном чаду
Мимо нас машина мчится.
Шесть мальчишек на ходу
Успевают прицепиться!
Хотя и не всегда калужское детство будущего поэта было безоблачным и безмятежным. Как не может быть таковой и сама жизнь. В ней обязательно встречаются грустные, порой трагические моменты. И Валентин Берестов смог очень рано и глубоко это прочувствовать и отразить в своих стихах. В данном случае – строках, обязанных своим появлением близости места проживания семьи Берестовых с Пятницким кладбищем.
Жизнь в городе – мучение сплошное,
Когда ты возле кладбища живёшь.
У нас в селе почти не умирали.
Здесь, что ни день покойника несут.
Зимой двойные стёкла выручают,
Сквозь них не слышно похоронных маршей.
А летом хоть беги…
После уже совсем взрослые, трагические нотки в стихи Вали Берестова привнесла Великая Отечественная война, которая отбирала у этих 14-15 летних калужских мальчишек не только дедов и отцов, но уже и школьных товарищей, учившихся в той же Железнодорожной калужской школе несколькими классами раньше. Одному из них – своему старшему другу и заступнику, соседу по Пролетарской, Леониду Чудову, не вернувшемуся с этой войны – Валентин Берестов посвятил стихотворение «Великан».
…О мой благородный и гордый
Заступник, гигант и герой!
В то время ты кончил четвёртый,
А я перешёл во второй.
Сравняются ростом ребята
И станут дружить наравне.
Я вырос. Я кончил девятый,
Когда ты погиб на войне.
Особое место в поэзии Валентина Берестова занимают стихи, посвящённые его большой, дружной и сплочённой семье. Калужский дом Берестовых стал своеобразным местом притяжения – и большой семейной любви, и большой русской поэзии. С огромной теплотой поэт вспоминает в своих стихах и отца, и маму, пишет о братьях своих, бабушках, оставшихся в деревне и часто навещавших любимых внуков.
Одно из стихотворений Берестов так и назвал – «Бабушка Катя»:
Приказала отцу моему.
Как ребёнку:
«Ты уж, деточка,
Сам распряги лошадёнку».
И с почтеньем спросила,
Склонясь надо мной:
«Не желаешь ли сказочку,
Батюшка мой!»
Другое стихотворение – соответственно, носит название «Баба Саша»:
В чёрной шали, в платье строгом,
За себя прося, за нас,
На колени перед Богом
Опускалась много раз.
И даже есть – хотя и с довольно сухим названием «Прабабка», но всё равно наполненное любовью и нежностью к довольно загадочной для маленького советского мальчика и совсем уж старенькой своей прабабушке:
Прабабку-лишенку, прабабку-дворянку
Всегда я проведать спешил спозаранку.
За что ж от меня-то помещице честь?
Прабабка! Она не у всякого есть…
Десятый десяток!..
Старушек толпа
Да конусом жёлтая риза попа.
Тут не было слышно «Вы жертвою пали».
По древнему чину её отпевали.
Крепкие семейные традиции, нежные чувства взрослых к малышам, почитание младшими старших, любовь к родному краю, родной улице, дворам, по которым ходил, всё то, что, собственно, и превратило простого калужского мальчишку в большого поэта, почитаются в семье Валентина Дмитриевича Берестова и сегодня.
Валентин Дмитриевич Берестов, будучи не только профессиональным историком, но и любящим родной край человеком, немало поспособствовал своими сочинениями сбережению исторического наследия. Напомним его последнее четверостишие из знаменитых «Калужских строф». Оно посвящено Циолковскому. Но не только ему, а ещё – и той исторической связи, что удерживает нас на родной земле:
Он был великим. Он был гениальным.
Он путь открыл в те звёздные края…
Училась у него в епархиальном
Учительница школьная моя.
Недавно на фасаде 14-ой школы Калуги открылась мемориальная доска замечательного русского поэта, ставшая подтверждением нашего бережного отношения к культурному наследию, истории, причём не только – литературной, но – истории вообще, той самой, которой посвятил жизнь выдающийся поэт, литературовед, учёный, выходец с живописных калужских окраин – Валентин Дмитриевич Берестов.
Астрид Линдгрен
В мировой литературе есть два сорта авторов: одни создают отдельные книги, другие – целостный мир. Первых большинство, вторых – единственный у каждого. Чаще всего "единственность" такого рода беспредельна – вроде обнимающего огромные сообщества всевидящего божества, дарующего людям веру в счастье. И реализующих эту веру наяву.
Не помню точно, сколько раз я читал и перечитывал того же "Карлсона". Сначала – сам, потом – с детьми, а теперь – уже и с внуками. Если скажу "сто раз" – боюсь, что сильно преуменьшу. Или – "Пеппи Длинныйчулок". Или – "Эмиль из Лённеберги". Точно знаю, что такие книги не читают. Такими книгами живут. Точнее – созданным в нех особым миром, на редкость точно созвучным с миром приобщающегося к нему читателя.
Астрид Линдгрен вспоминала, что когда поставила точку в последнем из рассказов о маленьком Эмиле, то села и расплакалась. Так плачут люди, когда прощаются с ушедшем детством, понимая, что самое лучшее и светлое в твоей жизни навсегда останется в прошлом: где-то в стороне, в маленьких уединенных хуторках и отдаленных селениях, в деревянных домиках, окруженных старыми вишнями и полевыми цветами, в нежных ласках натруженных крестьянских рук отца, в заботливых домашних хлопотах мамы.
Ты осознаешь, что это лучшее, далеко ушедшее от тебя, самое заветное и есть ты сам – плод всепоглощающей семейной любви, то самой, именем которой человек появляется на белый свет и во славу которой он этот белый свет преображает. Великая заслуга Астрид Линдгрен – она сумела пронизать заветами этой большой любви самых маленьких своих читателей, а за одно с ними – и окружающий их и нас с вами противоречивый мир. Снабдить его скрепками, утрата которых куда плачевный ослабления самых важных государственных сцеплений.
Феномен книжек Астрид Линдгрен, её сказок и легенд – они наднациональны. То есть даже в самом отдаленном будущем им вряд ли угрожает участь быть переформатированными в какой-нибудь "скандинавский фольклор" . Их место – в сугубо классическом репертуаре неизбежного чтения, если не сказать больше – в каноническом его ряду, где-то совсем невдалеке от поучений святых апостолов.
Как известно, святость снисходит на людей мучительно. Так было и с великой Астрид Линдгрен, проповедававшей на страницах своих книг мир счастливого детства, но прежде полностью испившей чашу поздней родительской горечи в отношении ранней ее же, родительской, слабости. Когда её собственный первенец Лассе самые ранние годы жизни был отлучен от материнской ласки и воспитывался вдали от самого ему родного человека.