
Полная версия:
Фуллстек
– Я не просто оправдаю, – произнёс он, и в его голосе впервые зазвучала сталь. – Я превзойду. Всех. И тебя в том числе.
Елена Викторовна замерла. Её пальцы, только что державшие нитку, чуть сжались – но лицо осталось неподвижным. На нём не было ни гнева, ни обиды, ни шока. Лишь холодное, почти профессиональное удовлетворение. Так выглядит хирург, сделавший сложный разрез точно по намеченной линии: работа выполнена, результат соответствует ожиданиям. Даже если пациент больше никогда не вернётся.
Она отвернулась к окну, к своему отражению в стекле.
– Самолёт не будет ждать.
Он повернулся, подхватил рюкзак одной рукой, выкатил чемодан другой. Дверь закрылась за ним с тихим, финальным щелчком. Тем самым щелчком, с которым закрывается замок – или отщёлкивается пружина.
Он даже не оглянулся.
Елена Викторовна стояла у окна. Через минуту внизу, во дворе, появилась его фигура – прямая, тёмная, с чемоданом на колёсиках. Он шёл к дороге, не оборачиваясь, не замедляя шаг. Она смотрела, пока он не свернул за угол дома.
Потом её пальцы привычно нашли фарфоровую пастушку на стеллаже. Повернули на два миллиметра вправо. Поставили обратно. Ритуал продолжался.
* * *
Тем временем, через полгорода, в прокуренном кабинете на третьем этаже районного ОВД, капитан Родионов закурил четвёртую за час. Кабинет был маленьким – шесть квадратов, считая подоконник. Стол был завален бумагами, пепельница из обрезанной пивной банки. На стене – график дежурств, криво приколотый кнопкой, и выцветший плакат «Милиция – на страже закона».
Родионов был невысоким, плотным мужчиной сорока трёх лет, с лицом, которое несло на себе отпечаток десятилетий в органах. Мешки под глазами, никотиновая желтизна на указательном и среднем пальцах правой руки, щетина, которую он брил через день, потому что каждый день – это для прокуроров.
Он носил мятый пиджак поверх водолазки и ботинки, которые чистил только перед совещаниями у начальства.
Перед ним лежала папка. Бежевая, казённая. На обложке – номер дела, дата возбуждения, статья. Синяя ручка, убористый почерк: «Соколова А.В., 1978 г.р.»
Алёна Соколова. Двадцать один год. Студентка-художница.
Найдена мёртвой в парке двадцать третьего мая. Та самая, которую обнаружила семнадцатилетняя девчонка, позвонившая с автомата и не дождавшаяся наряда.
Родионов в очередной раз вчитывался в заключение судмедэксперта. Он знал его почти наизусть – читал пятый раз, – но каждый раз надеялся зацепиться за что-нибудь новое. Зацепиться было не за что.
«Смерть гражданки Соколовой А.В., 19.02.1978 г.р., наступила в результате черепно-мозговой травмы, полученной при падении с ударом головой о твёрдый тупой предмет (предположительно – камень). Образование острой эпидуральной гематомы вследствие разрыва средней менингеальной артерии привело к быстрому (в течение 1–2 часов) сдавлению ствола головного мозга и остановке сердечной и дыхательной деятельности. Признаков борьбы и самообороны на теле не обнаружено».
Родионов мрачно хмыкнул. «Эпидуральная гематома…» – прошептал он, постукивая карандашом по столу. Красивый термин. Медицинский. Стерильный. За ним скрывалась простая и жестокая механика: короткий, сильный удар в висок – и часы, отсчитывающие последние минуты жизни. Час. Два. Человек ещё дышит, но мозг уже умирает.
Он отложил заключение и снова пробежался глазами по протоколу осмотра места происшествия. Овраг на склоне парка. Тело обнаружено в 17:40, гражданкой Ларионовой В.А., 1982 г.р.
«Ларионова», – Родионов помнил: звонок с автомата, девчонка-подросток, голос срывается. «Мёртвая», – сказала. Не «лежит», не «без сознания». Сразу – «мёртвая». Или показалось. Или она точно знала.
При осмотре: белое летнее платье с цветочным рисунком, часы наручные на левом запястье (исправны, время на момент обнаружения – 17:40). Сумка – в нескольких метрах от тела, содержимое: кисти (3 шт.), набор акварельных красок «Ленинград», блокнот для эскизов, кошелёк (42 рубля, студенческий билет МГАХИ им. Сурикова), ключи, помада.
Разбросанные кисти. Грязь на коленях платья. Ссадина на правой ладони – характерная для падения на вытянутую руку. И – ничего. Абсолютно ничего, что указывало бы на вторую сторону. Ни царапин от чужих ногтей, ни следов чужой обуви на влажном грунте, ни обрывков чужой ткани. Ни одного волоса, кроме её собственного. Чисто. Стерильно. Как в музее.
Родионов мысленно построил картину. Девочка шла через парк. Спустилась к оврагу – рисовать? Там хороший вид, старые дубы, свет красивый. Скользкий грунт после дождя – последний дождь был девятнадцатого. Неловкий шаг, нога поехала, руки вперёд – отсюда ссадина на ладони, – и виском о камень. Тот серый, бугристый булыжник, который лежал в тридцати сантиметрах от головы. На камне – кровь, совпадение ДНК подтверждено.
Несчастный случай.
Идиотский, нелепый, один на миллион, но – случай.
Он затянулся. Выпустил дым. Посмотрел на фотографию из дела: девушка, светлые волосы, лучистая улыбка. Студенческий билет. Глаза – живые, ясные, немного наивные.
Двадцать один год.
Родионов потёр переносицу. «Ну и что ты хочешь? – спросил он себя. – Что ты ищешь? Ни улик, ни мотива, ни подозреваемого. ЧМТ при падении. Грунт – скользкий. Камень – на месте. Сумка с красками – за три метра, выпала при падении. Всё складывается. Всё сходится. Ну и?»
Ну и ничего.
Он с силой загасил сигарету в банке. Пепел рассыпался по бумагам. Он смахнул его ладонью – небрежно, не как Елена Викторовна. Живым, раздражённым жестом усталого человека.
Захлопнул папку. Сунул в стопку на подоконнике, между кактусами и чайником.
«Закрыто. Хватит копаться. Несчастный случай – и всё тут».
Мысленно поставил точку. Папка лежала на подоконнике, среди кактусов, и ждала. Она умела ждать. Дела всегда умеют ждать дольше, чем люди.
* * *
31 декабря 1999 года. Москва.
Планета в эту ночь была заряжена электричеством. Не праздничным – истерическим. Казалось, сама ось времени скрипит под тяжестью сменяющихся цифр. Весь год телевизор рассказывал про «Проблему-2000»: компьютеры сойдут с ума, самолёты упадут, ядерные реакторы встанут. Никто толком не верил, но все немного нервничали. И в разных точках земного шара разные люди встречали эту ночь так, как будто от неё действительно что-то зависело.
Москва. Красная площадь. 23:50.
Москва была одним большим нервным узлом. По Красной площади катилась людская лава – густая, шумная, пьяная от шампанского и собственной истории. Тысячи людей, набившихся между ГУМом и Мавзолеем, топтались в каше из снега, конфетти и пролитого «Советского». Дыхание превращалось в белые облачка и тут же растворялось в общем мареве. Пахло порохом – кто-то уже запускал ракеты, – жжёным бенгальским огнём и мандаринами.
В этой толпе, затерянные, как два камешка в реке, стояли Ирина и Игорь.
На Ирине – пуховик, из которого она выросла ещё в прошлом году (молния не застёгивалась до конца, и она замотала горло отцовским шарфом), шапка, съехавшая на глаза, и варежки – детские, связанные бабушкой, с вышитыми снежинками. Ей было холодно. Ей было чудесно.
Игорь – в кожаной куртке поверх двух свитеров, без шапки (принципиально, «шапки – для цивилов»), с красными от мороза ушами и бутылкой «Советского шампанского» в руке. Бутылку они купили в палатке у ГУМа за сорок рублей. Продавщица – толстая тётка в меховом капюшоне – сказала:
– Вы же несовершеннолетние?
– Нет, – ответил Игорь с такой уверенностью, что тётка усмехнулась и продала.
Им было по семнадцать. До совершеннолетия – полгода. До экзаменов – пять месяцев. До конца школы – столько же. Но сегодня всё это не имело значения. Сегодня менялись не числа в календаре – менялось тысячелетие. И они были здесь, в самом центре, в самую секунду.
– Смотри! Куранты! Почти! – крикнул Игорь, приподнимаясь на цыпочки.
Спасская башня стояла над толпой – тёмная, подсвеченная прожекторами, с рубиновой звездой и огромным циферблатом, на котором минутная стрелка подползала к двенадцати. Золотые цифры. Чёрные стрелки. Тик. Тик. Тик.
– Я боюсь! – Ирина схватила его за руку. Варежка на варежку. – Кажется, сейчас действительно что-то случится!
Её голос был полон счастья. В глазах, поднятых к башням Кремля, отражались вспышки первых фейерверков – кто-то не выдержал и запустил раньше. Для неё это была не простая смена дат. Это была магия. Настоящая, без оговорок. Начало новой жизни. Она чувствовала себя песчинкой в истории – и это чувство было пьянящим, как шампанское, которое они ещё не открыли.
– Десять! – заорала толпа.
– Девять!
– Восемь!
Игорь поднял бутылку, прижал горлышко ладонью.
– Семь!
– Шесть!
Ирина зажмурилась. Открыла глаза.
– Пять!
– Четыре!
Рука Игоря сжала её варежку крепче.
– Три!
– Два!
– Один!!!
Раздался бой курантов. Двенадцать ударов, тяжёлых, медных, отдающихся в грудной клетке. Толпа взревела. Заиграл гимн – новый, ещё непривычный, без слов, только мелодия Александрова. Тысячи голосов подхватили его – фальшиво, гордо, со слезами, которых никто не стеснялся.
Пробка от шампанского выстрелила в небо. Пена хлынула на руки, на куртки, на снег. Игорь, не слыша себя, орал «Ура!» и смеялся, и шампанское текло по пальцам, а фейерверки распускались над Кремлём – красные, зелёные, золотые, – и каждый взрыв отражался в тысячах глаз.
Он подхватил Ирину на руки – легко, она весила, казалось, ничего в своём пуховике, – и закружил. Она визжала, колотила его по плечу варежкой:
– Поставь! Поставь, идиот! Уронишь!
Он не уронил. Поставил. Они смотрели друг на друга – раскрасневшиеся, мокрые от шампанского, с горящими глазами. И в этот момент – не думая, не решая, не выбирая – он наклонился и поцеловал её.
Коротко. В губы. Легко, как ставят точку в конце предложения.
Ирина замерла. На секунду. Потом улыбнулась – и этой улыбки хватило бы, чтобы растопить весь снег на Красной площади.
– С Новым годом, Ир, – сказал он.
– С Новым годом, – ответила она. И не убрала руку.
Их дыхание превращалось в облачка пара в ледяном воздухе. Вокруг них рушились старые миры и рождались новые, а они были просто двумя детьми в эпицентре безумия, и им этого было достаточно.
* * *
Кембридж, Массачусетс. MIT. 15:50 по местному времени.
Здесь до Нового года оставалось ещё восемь часов.
Виктор стоял у окна своей комнаты в общежитии Baker House – четвёртый этаж, окно на Чарльз-ривер. Комната была маленькой, стандартной: кровать, стол, шкаф, раковина. Его сосед – Дэвид из Огайо, долговязый парень с привычкой стучать карандашом по столу, – уехал к родителям на каникулы. Виктор отказался от приглашения. Дэвид не удивился. К пятому месяцу совместного проживания он уже перестал удивляться.
Комната была стерильной. Не в том казённом смысле, в каком бывают чистыми комнаты общежития, – в них всегда остаётся след жильца: плакат, фотография, кружка. У Виктора не было ни плаката, ни фотографии. Кружка – одна, серая, вымытая, перевёрнутая на полотенце. Книги на полке – по высоте корешков. Провода ноутбука – свёрнуты и закреплены зажимом. Кровать заправлена так, что покрывало можно было бы использовать как чертёжную доску.
Он смотрел на тёмные силуэты Бостона за рекой, усыпанные холодными огнями. В правой руке – пластиковый стакан с минеральной водой. Pellegrino, из автомата в холле. Никакого алкоголя. Алкоголь – это химический хаос, потеря контроля над поведенческими реакциями. Неприемлемо.
В наушниках – маленьких, проводных, с поролоновыми подушечками – тихо звучала онлайн-трансляция «Радио России». Шум московской толпы, голос ведущего, помехи. Виктор слушал не слова – он слушал паттерн. Нарастающее возбуждение. Крики. Взрывы. Коллективная истерия, сжатая в звуковой файл и доставленная через океан по коммутируемому интернету.
«…С Новым годом, Россия! С новым тысячелетием!» – прохрипел диктор в наушниках. Виктор посмотрел на экран ноутбука. Часы в правом нижнем углу показывали 16:00. В Москве сейчас полночь: целуются, плачут, кричат. Стадный инстинкт, помноженный на потребность в ритуале. Сто пятьдесят миллионов людей синхронно испытывают эмоцию, которую они не выбирали, – она навязана датой в календаре. Социальное программирование в чистом виде.
Он поднял стакан. Сделал глоток воды. Поставил стакан обратно – ровно на то место, где он стоял, на кольцо конденсата на столе. Никакого тоста. Никакого «С Новым годом». Просто глоток.
В наушниках толпа орала «Ура!», фейерверки взрывались с характерным «пф-ф-ф-БУМ», и голос диктора дрожал от волнения. Виктор слушал. Анализировал. Скулы неподвижны. Глаза – сухие и ясные.
Потом он снял наушники. Аккуратно смотал провод. Положил на стол.
В комнате стало тихо. Только ровный гул ноутбука и шорох вентиляции. Только далёкий звук автомобиля на мосту через Чарльз-ривер. Через несколько часов здесь тоже будет Новый год. Студенты в холле внизу уже готовились: оттуда доносились приглушённые голоса, смех, пластиковый хруст упаковки чипсов. Виктора не пригласили. Вернее – пригласили в сентябре. Он ответил «Thank you, I'll consider it», и с тех пор его не приглашали.
В полночь он сел за стол. Открыл терминал. Зелёные буквы на чёрном фоне. Ввёл команду. Экран мигнул и вывел строку: System date: 01/01/2000. No errors detected.
«Проблема-2000» не наступила. Самолёты не упали. Ядерные реакторы не взорвались. Компьютеры не сошли с ума. Мир продолжил работать. Виктор закрыл терминал и открыл текстовый файл. Без имени. Без расширения. Он вёл его с сентября – ежедневные записи, короткие, сухие, похожие на логи сервера:
«01.01.2000.
Наблюдение: коллективная реакция на смену числового значения года.
Предсказуемость: 98%.
Отклонения: 2%
(Дэвид уехал на день раньше, чем планировал – отмена рейса 29-го).
Эмоциональный фон кампуса: повышенный.
Мой: стабильный.
Задача на Q1-2000: курс Distributed Systems; начать прототип поведенческого движка. Статус: штатно».
Он сохранил файл. Закрыл крышку ноутбука.
Встал. Подошёл к окну. Бостон за рекой мерцал, как материнская плата, – тысячи огней, каждый на своём месте, каждый выполняет свою функцию. Красивый город. Логичный.
Старый мир с его сентиментальностью и хаосом остался там – за океаном, в шуме московской толпы, в бое курантов, в облачках пара от чужого дыхания.
Виктор пил воду и смотрел на огни.
* * *
Июль 2000 года. Москва.
Жизнь Игоря разделилась на два ритма, и между ними не было перехода – только щелчок, как при переключении канала.
Первый ритм – дневной. Руль служебной «Волги», чёрной, с трещиной на лобовом стекле, заклеенной скотчем. Запах кожзама, прогретого июльским солнцем, и ёлочки-ароматизатора «Сосна», которая давно перестала пахнуть сосной и пахла просто химией. Игорь возил начальников среднего звена из конторы «Мосстройснаб» – мужиков в мятых пиджаках, с мобильниками-кирпичами и разговорами о прибылях, откатах, поставках. Он молча слушал, глядя в зеркало заднего вида, и отстукивал по баранке ритм – бочка, хай-хет, малый, бочка. Руки, помнящие гриф гитары, ложились на пластик руля, как на что-то чужое.
– Эй, Игорёк, на Профсоюзную давай, – говорил кто-нибудь с заднего сиденья. – И не гони, я тут по телефону.
– Понял, – отвечал Игорь. И не гнал.
Ему было восемнадцать. Он не поступил. Экзамены, которые казались такими далёкими на той кухне с пельменями, оказались ближе, чем он думал, – и сложнее. В ГИТИС он не прошёл по конкурсу, во ВГИК – по творческому испытанию. Отец, узнав результаты, произнёс единственную фразу:
– Ну, значит, работать. Я в твои годы уже зарабатывал.
И Игорь стал зарабатывать. Через родительского знакомого устроился водителем. Зарплата – не большая, плюс бензин, плюс иногда чаевые, если начальник был в настроении. Денег хватало на сигареты, пиво и взнос за аренду репетиционной точки.
Репетиционная точка – это второй ритм. Ночной.
* * *
Гараж на задворках Нагатинской промзоны. Бетонный бокс, четыре на шесть, с низким потолком, влажными стенами и лампочкой-переноской, которая раскачивалась от вибрации басов. Здесь пахло сыростью, машинным маслом и мечтой.
Группа называлась «Хронос». Название придумал Игорь, потому что «время – единственное, чего нельзя вернуть». Остальные согласились, потому что звучало серьёзно.
Состав: Игорь – вокал и ритм-гитара. Лёха – бас (работал грузчиком на Черкизовском, пальцы – как сосиски, но басовые партии держал). Дэн – соло-гитара (студент МИФИ, играл лучше всех, но приходил через раз). Серый – барабаны (самоучка, разведённый мужик двадцати семи лет с пивным животом и золотым сердцем).
Репетировали три раза в неделю, с девяти вечера до часа ночи, когда соседний гараж начинал стучать по стене монтировкой. Звук был громким, нестройным и абсолютно честным.
– Опять ты вступаешь не вовремя! – орал Серый из-за барабанов, вытирая пот со лба рукавом.
– Это вы не чувствуете ритм! – парировал Игорь, перехватывая медиатор. – Я вступаю на слабую долю!
– Какую, нахрен, слабую долю? Ты на полтакта раньше влез! – Серый ударил палочкой по хай-хэту с такой силой, что тарелка загудела.
– Ладно, ладно. – Игорь поднял руки. – Давай сначала. С куплета.
В душе он сомневался. Он вообще часто сомневался, но никогда – вслух. Потому что если сомневается фронтмен, тогда всё – тогда это не группа, а кружок по интересам.
Он был солнцем этой маленькой вселенной – харизматичным, но не очень умелым. На выступлениях – а их было штук восемь за полгода, в подвальных клубах на полсотни человек, где входной стоил тридцать рублей и включал стакан разбавленного пива, – он отдавался музыке целиком. Зажмуривался, хватал микрофон обеими руками, кричал хриплым голосом, вкладывая в каждый такт всю свою нерастраченную нежность и всю накопившуюся злость. На что злость? На экзамены. На отца. На баранку «Волги». На то, что ему восемнадцать и он уже чувствует себя проигравшим.
Аплодисменты были редкими, но жгуче желанными. Десять-двадцать человек хлопали, кто-то свистел, один раз девчонка в мохнатой шубке крикнула «Красавчик!» – и Игорь светился потом весь вечер.
После концертов они сидели в подсобке или на крыльце, пили «Балтику-тройку» из банок, разбирали каждый проваленный брейк и строили планы покорения «Москвы» – той, настоящей, с концертными залами, афишами и контрактами. «Москва» была для них мифической вершиной, как Эверест – видно, но не дойти.
– Нам бы демо записать нормальное, – говорил Лёха, сминая банку.
– На что? – спрашивал Серый.
– Подкопим.
Молчание. Потом кто-нибудь закуривал, и разговор переключался на другое.
* * *
Между работой и репетициями Игорь заезжал за Ириной.
Останавливал «Волгу» у её подъезда – панельная девятиэтажка на Каширской, – и сигналил. Один короткий, два длинных. Их код с детства.
Она выскакивала через три минуты. Лёгкое платье, сумка через плечо, волосы распущены – светлые, чуть вьющиеся на концах от жары. Садилась на переднее сиденье, хлопала дверцей (она всегда хлопала слишком сильно, и пластик бардачка отзывался дребезжанием), и на мгновение заполняла собой весь салон – запахом цветочных духов, шорохом ткани, улыбкой.
В эти моменты он забывал и о фальшивых нотах, и о скучной работе, и о том, что отец считает его неудачником. Он не думал об этом словами – он просто чувствовал, что мир встаёт на место. Что руль – это нормально, если рядом она.
* * *
Её жизнь была полна другого воздуха – пыльного и торжественного, пахнущего старыми книгами и лаком рам.
Ирина поступила на искусствоведение в РГГУ – не в МГУ, как мечтала, но тоже хорошо. Конкурс – четыре человека на место. На лекциях слушала о гармонии, перспективе, вечных канонах красоты. О Рафаэле и Тициане, о Ренессансе и Барокко, о том, как свет падает на мрамор и как тень создаёт объём. Её тетради были похожи на будущие каталоги выставок: чистые, выверенные, красивые.
Но по вечерам каноны рушились.
Ночные клубы – «Бункер», «Китайский лётчик», «Запасник» – были для неё другим видом искусства. Спонтанным, диким, телесным. Здесь не было золотого сечения и перспективы Альберти. Здесь был стробоскоп, бас, пот, и тела, двигающиеся по законам, которых ни один искусствовед ещё не описал.
Ирина не танцевала отчаянно, как другие – те, кто бросался в толпу, как в реку. Она двигалась легко, осторожно, словно боялась разрушить хрупкую атмосферу вокруг себя. Её светлые волосы были маяком в полумраке, а глаза, широко раскрытые, впитывали всё: мерцание стробоскопов, искажённые гримасы в толпе, силуэт диджея за пультом, одинокую фигуру Игоря у бара – он стоял, облокотившись, с пивом в руке, и смотрел на неё.
Он всегда смотрел на неё.
Их тусовка была пёстрой и тёплой. Человек двадцать – плюс-минус, в зависимости от дня недели и зарплаты. Кто-то учился, как Ирина. Кто-то уже работал – продавцом, курьером, помощником бухгалтера. Кто-то, как Игорь, пытался «сделать это в искусстве». Марина – художница, рисовала портреты на Арбате за сто рублей и мечтала о персональной выставке. Костя – поэт, печатался в самиздатовском журнале, который читали двадцать человек. Юля – фотограф, снимала на плёночный «Зенит» и проявляла в ванной.
Они собирались в чьих-то квартирах – чаще у Игоря, в бабушкиной двушке на Домодедовской, – говорили до утра о любви, о будущем, о том, почему Тарковский гений, а Бекмамбетов – нет, курили на балконе, слушали «Radiohead» и «Мумий Тролль», пили дешёвое вино и чувствовали себя бессмертными.
Правило было одно – быть честным. Не врать. Не притворяться. Не изображать из себя того, кем не являешься. Это было негласно, но абсолютно – как закон гравитации.
Иногда, глядя на Игоря, который с жаром доказывал Косте, что «OK Computer» – лучший альбом десятилетия, размахивая сигаретой и роняя пепел на ковёр, Ирина ловила себя на мысли: вот он. Настоящий. Непричёсанный, вспыльчивый, иногда нелепый, иногда невыносимый. Но – настоящий. Без оболочки. Без маски.
Он был полной противоположностью тому стерильному, выверенному миру, который ей показывали на парах по истории искусств. Мир канонов был красив, но холоден. Игорь был хаотичен, но тёпл. И в этом была его прелесть.
Она не произносила этого вслух. Она просто садилась рядом, прижималась плечом к плечу, и слушала, как он спорит – горячо, громко, неправильно, – и ей было хорошо.
* * *
Весна 2001 года. Кембридж, Массачусетс.
Учёба в MIT была для Виктора тем, чем загрузка новых библиотек является для операционной системы: расширением функционала. Не удовольствием, не испытанием, не приключением – процессом. Курсы по алгоритмам, дискретной математике, архитектуре вычислительных систем, теории распределённых сетей. Он проглатывал их не потому, что было интересно, а потому, что каждый был инструментом, который в будущем пригодится.
Профессора его замечали. Не за яркость – он не задавал вопросов, не спорил, не блистал на семинарах. Его замечали за точность. Домашние работы, сданные ровно в срок, без единой ошибки, без единого лишнего слова. Код – чистый, документированный, минималистичный. Одна из профессоров, Дженнифер Уолш с кафедры распределённых систем, однажды написала на полях его работы: «Elegant, but cold.» Виктор прочитал. Не согласился и не возразил. Элегантность была комплиментом. Cold – констатацией факта.
Его курсовой проект по Software Engineering назывался «Life Grid».
Формально – симулятор управления виртуальными домохозяйствами. Милые домики, персонажи с базовыми потребностями: голод, сон, социализация, развлечения. Игрок мог строить отношения между «жильцами», назначать им работу, создавать условия для счастья. На первый взгляд – безобидная игра.
Но у Life Grid была изнанка, и эта изнанка была сутью.
Виктор заложил в движок систему «управляемой деградации». Игрок мог изолировать одного жильца – отрезать его от социальных контактов, лишить развлечений, оставив только базовые потребности: еду и сон. И наблюдать. Показатели «жильца» начинали медленно падать: сначала «настроение», потом «здоровье», потом «воля».
Персонаж переставал убирать дом, начинал подолгу стоять у окна, терял цвет – буквально, палитра его спрайта тускнела. А потом он «исчезал» – тихо, без драматической анимации, просто переставал быть. И его домик освобождался для новой, более перспективной единицы.
Куратор проекта, профессор Абельсон, на защите спросил:
– Виктор, зачем механика изоляции? Это же игра про community building.
– Это игра про resource management, – ответил Виктор. – Не все ресурсы стоят инвестиций.
Абельсон помолчал. Поставил «A». Но в рекомендательном письме написал: «Technically brilliant. Ethically concerning.» Виктор прочитал. Улыбнулся – первый раз за семестр.

