Читать книгу Биомарк 2. Колокол тишины (Алексей Сергеевич Литвинов) онлайн бесплатно на Bookz (6-ая страница книги)
Биомарк 2. Колокол тишины
Биомарк 2. Колокол тишины
Оценить:

5

Полная версия:

Биомарк 2. Колокол тишины

— Заказ, — сказал он. — Там заказ, в коробе. Суши. Мне минус поставят.

— Лежи, — сказал я. — Я сам им позвоню и скажу, что суши тебя чуть не убили.

Он засмеялся сквозь слёзы и лёг.

Вокруг собирались люди. Женщина с коляской, двое подростков с самокатами, мужчина в домашних тапках, выскочивший из подъезда, водитель мусоровоза, который наконец подъехал и теперь стоял в арке, глядя на кривой столб. Почти у всех в руках были телефоны. Марта сидела у моих ног, прижавшись боком к колену, и не лаяла. Валера стоял в двух шагах, держал пустой поводок и смотрел на газон, где лежала створка.

Скорая пришла через семь минут. Соня потом сказала, что ошиблась в расчёте: не учла, что водитель скорой поедет не по навигатору, а через соседний двор. Фельдшеры наложили шину, переложили парня на носилки и спросили, кто я. Я сказал, что проходил мимо. Один из них посмотрел на столб, потом на створку на газоне, потом на меня.

— Это вы её?

— Она и так держалась на честном слове.

Он смотрел ещё секунду, потом его позвали, и он ушёл.

* * *

Перед тем как закрылись двери скорой, курьер нашёл меня глазами и поднял руку — не помахал, просто поднял, как поднимают руку в классе, когда знают ответ. Жёлтый короб с суши я отдал фельдшеру, и тот сунул его под сиденье с серьёзностью человека, прячущего главную улику.

Мужчина в домашних тапках подошёл, когда я отряхивал колени.

— Слушай, а ворота… Ты как их?

— Ролик слетел, они на одном болте висели. Я дёрнул — они и поехали.

— Поехали, — повторил он. — Ага. Я тоже так подумал.

Ничего такого он не подумал, но спорить не стал и пошёл к подъезду, пересматривая видео на ходу.

«Можно я сотру у них ролики? — спросила Соня. — У всех. Я теперь умею, они даже не заметят».

«Нельзя».

«Почему?»

«Это их телефоны».

«Ксю смогла бы».

Я остановился посреди двора. Дворник уже ходил вокруг кривого столба и звонил кому-то, размахивая свободной рукой.

«Ксю сначала спросила бы. Меня. Потом, может быть, их».

Соня ничего не ответила. Я посмотрел на свои руки. Они не дрожали, хотя должны были: у нормального человека после такого дрожат, у меня самого весной после Тулуна дрожали полдня. А сейчас они висели вдоль тела спокойно, тяжёлые и чужие, и в правой ещё держалось ощущение створки, которая вырвалась и полетела.

«Ксю, ты видела, как я…»

Я не договорил.

Это было хуже всего — не мастерская, не стена, о которую я ударился, и не её последние слова. Хуже всего было начать фразу и не закончить, потому что некому. Три месяца я говорил с ней, как говорят с человеком в соседней комнате. Теперь соседняя комната опустела, а привычка осталась.

«Я видела».

«Я знаю, Сонь».

«Она бы сказала, что ты слишком сильно дёрнул».

«Она бы сказала, что это ты слишком сильно дёрнула».

«И что сначала надо было поставить кофр, а не бросать его в лужу. С двумя камерами».

Я обернулся. Кофр лежал посреди лужи у арки, а на нём, подобрав под себя лапы, сидела Марта — сухая, серьёзная, с видом сторожа, которому доверили имущество.

И я засмеялся — неожиданно для себя, коротко и неприлично для человека, который только что вытащил парня из-под ворот. Дворник покосился на меня и отошёл подальше от столба.

* * *

Валера подошёл, когда Марта уже отдала мне кофр — то есть позволила себя снять с него и тут же обнюхала мне руки, подробно, всё, от запястья до локтя. Так она встречала Валеру, когда он возвращался из больницы; я видел это однажды.

— Она с утра лежала у двери, — сказал Валера. — Я ей ничего не говорил. Сама потащила меня вниз.

Он стоял передо мной без очков, в старом свитере, и смотрел на меня так, как смотрят на человека, которого видели секунду назад, но ещё не успели разглядеть. На кривой столб он больше не смотрел, ни разу. Потом шагнул и обнял — неловко, через собаку, с хлопком по спине, как обнимают мужчины, которые этого не умеют и не собираются учиться. За всё время нашего знакомства — впервые.

— Пойдём, — сказал он. — Я суп сварил. Не спорь.

Я не спорил.

Суп был с перловкой и пересоленный, и я съел две тарелки. Валера сидел напротив и ничего не спрашивал, пока я не положил ложку.

Тогда я рассказал: про чай и облегчение, про голос, который узнал, про «Не принято», ушедшее в пустоту, про руку, которая горела, и про последние слова. На них я остановился, и Валера ждал.

— «Держи ладонь тёплой», — сказал я. — «Оно твоё». Это последнее.

Он записал это аккуратно, отдельной строкой, и обвёл рамкой — как тогда, весной, на кушетке, три слова про голос.

— Она знала, что делает, — сказал он, не поднимая глаз от тетради.

— Знала.

— Тогда это не авария, Марк. Это решение. Её решение. — Он закрыл тетрадь. — Я не к тому, что тебе от этого должно стать легче, мне вот не легче. Я к тому, что она выбрала. И это, по-моему, надо уважать.

Марта свернулась у меня на ботинках, маленькая и горячая, как грелка. Я гладил её и думал, что Валера со своей тетрадью, ужасным почерком и рамками — единственный человек на свете, который может сказать мне такое и не прозвучать как открытка.

* * *

— А теперь, — сказал Валера и встал, — давай работать. Иначе мы оба тут закиснем.

Он принёс из кабинета ящик с приборами: кистевой динамометр, секундомер, тепловизор, датчик реакции на проводе, тонометр. Всё это он покупал с весны по одному и каждый раз уверял меня, что это последнее.

— Что тебе сказала Нао? Что ты будешь откатываться?

— «То, что он в вас построил, держалось на нём. Теперь будет откатываться».

— Вот и проверим.

Он открыл ноутбук с таблицей: апрель, май, июнь, июль — мои цифры по строчкам. Хват, реакция, температура кожи, время восстановления после пореза. Я и не знал, что он вёл всё так подробно.

— Динамометр. Правая.

Я сжал. Стрелка пошла вверх, дошла до конца шкалы и упёрлась, а внутри прибора что-то тихо хрустнуло.

Валера посмотрел на динамометр, потом на меня.

— Это был хороший немецкий динамометр, — сказал он. — Я отдал за него треть зарплаты.

— Соня, — сказал я. — Это ты?

«Немножко, — призналась она. — Я хотела, чтобы цифра была красивая».

Я передал. Валера снял очки и потёр переносицу.

— Соня, — сказал он моей левой руке. — Давай договоримся. Когда я меряю, ты не помогаешь. Иначе я буду мерить не Марка, а тебя, а тебя я мерить не умею. Хорошо?

«Хорошо», — сказала Соня, и по голосу было слышно, что она надулась.

В ящике нашёлся второй динамометр — старый, советский, тяжёлый, как утюг. Я сжал его сам, без Сони, и стрелка ушла далеко за мой июльский результат.

Реакция оказалась на треть быстрее, чем в июне. Валера своими руками, пока я отворачивался, уколол меня в палец скарификатором, и ранка затянулась за сорок секунд вместо трёх минут. Тепловизор показал руку, которая разогревалась, как у человека с годами практики, а не с одной неделей.

Валера долго смотрел в таблицу.

— Ты не откатываешься, — сказал он наконец. — Ты растёшь. Быстрее, чем весной. Намного быстрее.

— Нао говорила…

— Нао говорила про юнит без вещи. Всё, что Ксю в тебе строила, держалось на тебе же: ей больше не на что было опереться. Она сама так говорила, помнишь? «Его руки и были моей вещью». — Валера постучал ручкой по таблице. — А теперь у тебя на руке лежит настоящая вещь. Впервые в жизни у тебя есть опора, Марк. Тело наконец получило то, чего ему не хватало с самого фонтана.

«Я — опора?» — спросила Соня.

— Она спрашивает, она ли опора, — передал я.

— Она, — сказал Валера. — Если я прав. А я, может быть, и не прав.

«Я сама себе вещь, Ксю так говорила. Значит, я и ему вещь».

Браслет на запястье чуть потеплел, будто кто-то, стесняясь, положил руку мне на плечо.

— Есть и плохая половина, — сказал Валера. — Ксю тебя держала. Не только помогала, но и держала темп — она так и говорила: «не бесконечно». Теперь держать некому, и растёшь ты без тормозов. А правило никто не отменял: второго носителя у тебя по-прежнему нет.

— Кроме Нао.

— Кроме Нао, — согласился он и впервые за вечер ничего не записал.

Мы помолчали. Потом Валера протянул мне тетрадь, раскрытую на странице с весенними записями, и попросил сверить даты. Я прочёл страницу целиком, вверх ногами, через стол — его кошмарным почерком, в котором «д» и «б» отличались только настроением автора.

— Седьмое мая, а не восьмое, — сказал я. — Ты переправил.

Валера развернул тетрадь к себе, посмотрел и развернул обратно.

— Я сам этого не могу прочитать, — сказал он. — Тридцать лет не могу. Уходи. Ты меня пугаешь.

Но улыбался.

* * *

Дома я первым делом открыл все окна: квартира пахла пылью и чужим августом.

За неделю набралась почта. Ольга прислала даты выставки. Журнал авиакомпании, куда Соня с моего разрешения сразу после посадки отправила кадр из аэропорта Нагои, хотел поставить его на разворот: люди, растянутые в полупрозрачные полосы, и крыло, резкое до заклёпок. Две пары просили снять свадьбу в сентябре, а одна — в эту субботу, в Коломенском: прежний фотограф сломал ногу, и невеста писала с таким отчаянием, что я согласился, не дочитав.

Стоки отчитались за месяц. Я увидел цифру и закрыл письмо: первый кредит можно было гасить целиком.

«Это нечестно?» — вдруг спросила Соня.

«Что?»

«Что ты снимаешь лучше, потому что… потому что мы».

Честный ответ требовал времени, и я подумал.

«Хирург с хорошими руками — это нечестно по отношению к хирургам с плохими? Я не подделываю кадры, Сонь, и не снимаю того, чего не было. Я просто лучше вижу, что было. Пока это так, это работа».

«А если бы ты снял то, чего не было?»

«Тогда я перестал бы быть фотографом».

«Сегодня во дворе ты не снимал».

«Нет».

«А я сохранила всё, что ты видел. Как он лежал под воротами. Жёлтый короб. Хочешь?»

Я сидел на подоконнике с телефоном в руке и смотрел во двор.

«Удали, Сонь. Есть вещи, которые я вижу, но не снимаю. Это тоже профессия».

«Удалила, — сказала она после паузы и добавила: — А Ксю что сказала бы?»

«Что и не сохраняла».

«Я научусь».

Ульяна позвонила по видео, когда я разбирал чемодан. На экране был её стол, корабль для кошки, недоклеенная звезда и сама Ульяна — в пижаме, с мокрыми после душа волосами.

— Ты раньше прилетел. Почему?

— Дела закончились раньше.

— Хорошо закончились?

Я подумал, что можно соврать. Детям врут постоянно, и это даже считается заботой: «Да, всё хорошо, расскажу потом» — потом, которое никогда не наступает.

— Не очень, — сказал я.

Она долго, не мигая, смотрела на меня через экран с этим своим выражением, когда левая бровь медленно ползёт вверх.

— Пап, у тебя что-то случилось?

В квартире стояла тишина. Было слышно, как на кухне капает кран, который я так и не починил перед отъездом.

— Да, — сказал я. — Я потерял очень хорошего друга.

— Друга или подругу?

— Подругу. Ты её не знала.

Ульяна помолчала. Потом взяла со стола кота-космонавта на палочке и поднесла к камере так близко, что в кадре остались только круглый шлем и нарисованные усы.

— Можно он её поищет? — сказала она. — Он же космонавт. Он может куда угодно. Даже очень далеко.

С горлом у меня что-то случилось.

«Скажи „да“, — попросила Соня. — Пожалуйста. Скажи».

— Да, — сказал я. — Можно. Пусть поищет.

Ульяна серьёзно кивнула — договор подписан — и поставила кота на край стола носом к окну.

— Он завтра вернётся и расскажет, — сказала она. — А ты ложись спать. У тебя лицо как у Луны. Которая отворачивается.

Экран погас. Я сидел на краю кровати с телефоном в руке.

«Она хорошая».

«Да».

«Ты ей не сказал, кто такая Ксю».

«Нельзя было».

«Я знаю. Но ты сказал правду. Не всю, но правду. Так тоже можно, да? Не всё, но правду?»

Я подумал о Вере и пустом ящике, о Нао и её «Он рад вас слышать», о себе самом и створке, которая «держалась на честном слове».

«Это и есть самое трудное, Сонь. Не всё, но правду».

* * *

Олег позвонил в половине двенадцатого.

Я уже лёг, но не спал. Лежал и слушал, как во дворе кто-то безуспешно заводит мотоцикл и как Соня внутри меня, в той части, которую я ещё не научился называть, старательно пробует подражать этому звуку. Ей нравились моторы. Ей вообще всё нравилось, кроме колёс.

— Не разбудил? — спросил Олег. Голос у него был странный — не сердитый, к которому я привык за месяц, а осторожный.

— Нет. Что случилось?

— Спелеологи сегодня дошли до твоей полости. Вода спала, они прошли без баллонов, как ты.

— И?

— Марк, ты точно оставил ящик на месте? Образец ты забрал, это я знаю, ты говорил. А ящик?

— Оставил. На уступе, в выемке над полом. Я его даже не сдвигал, только крышку приподнял.

— Ящика нет, — сказал Олег. — И выемка пустая. Скобу из стены срезали болгаркой, ребята говорят, срез свежий — недели две, не больше. На песке у воды следы, не наши и не твои: ботинки сорок пятого размера с хорошим протектором. Двое. Шли с аквалангами — от баллонов остались вмятины.

Я сел на кровати.

— Две недели — это…

— Это сразу после нас. Мы уехали — они пришли. Координаты я никому не давал, кроме ребят и тебя. Ребята в Новосибирске, у них журнал выходов, до сегодняшнего дня они там не были. Валере ты слал сам. Кто ещё знал?

Я не ответил. В голове сам собой встал список, как раньше вставали кадры: Олег, трое спелеологов, Валера, я. И фотографии ящика, которые я отправил Валере через Ксю.

«Соня, — сказал я как можно спокойнее. — Когда Ксю отправляла фотографии, через что она их слала?»

Соня ответила не сразу.

«Через обычную почту. Я помню, она мне показывала, ночью, когда учила».

«Её могли прочитать?»

«Её… — Соня запнулась. — Ксю говорила: всё, что идёт по проводам, кто-нибудь может прочитать, если очень захочет. Поэтому важное она шифровала. А это не шифровала. Это же было просто для Валеры. Просто ящик».

— Марк? — позвал Олег. — Ты там?

— Тут. Олег, никому больше не говори — ни про ящик, ни про следы. И ребятам скажи, пусть не пишут в отчёт, пока мы не поймём.

— Ты меня пугаешь.

— Меня сегодня все этим упрекают, — сказал я. — Спокойной ночи, Олег.

Я положил телефон и долго сидел в темноте. Мотоцикл во дворе наконец завёлся, взревел и уехал.

Кто-то был рядом с этой пластиной раньше меня — записал, закрыл и ушёл, не взяв. А сразу после меня вернулся, с аквалангами и болгаркой, и забрал пустой ящик. Пустой. Значит, пришёл он не за ящиком, а за тем, что лежало внутри, — и нашёл только место, где оно лежало.

«Марк, — прошептала Соня. — Они теперь знают, что её нет».

«Да».

«Они будут искать того, кто её взял».

Я посмотрел на тонкий тёмный браслет на запястье. В темноте его почти не было видно, и только тепло выдавало, что он там.

«Да, Сонь. Будут».

Глава 8. Мастерская

В воскресенье утром Соня зашифровала всё.

Почту, переписку с Валерой, облако с фотографиями, телефонную книгу, заметки, ненужный мне уже список покупок и почему-то прогноз погоды. Я проснулся оттого, что телефон на тумбочке тихо и деловито мигал, как прибор в реанимации.

«Ты что делаешь?»

«Закрываю. Ксю говорила: важное надо закрывать. А я не знаю, что важное. Поэтому всё».

«Прогноз погоды тоже важное?»

«Его могут прочитать и узнать, что ты интересуешься дождём».

Я сел на кровати. Спорить было трудно: формально она была права, а неформально я был человеком, который вчера узнал, что двое в аквалангах срезали болгаркой скобу, у которой стоял ящик.

«Ладно. Прогноз пусть остаётся закрытым. Только скажи Валере, как теперь открывать мои письма. Он и так их с трудом читает».

«Я ему уже написала. Он ответил: „Хорошо, что хоть кто-то в этой семье думает“. Это про меня?»

«Про тебя».

Она выдержала паузу и сказала ужасно довольным голосом:

«Я в семье».

* * *

Во дворе Аня каталась на самокате вокруг клумбы. Лена сидела на лавочке с ноутбуком и что-то печатала, одним глазом на экран, другим на дочь. Увидев меня, она помахала.

— С приездом! Аня говорит, вы теперь японец.

— Пока только наполовину. Вторую половину выдадут после экзамена.

Аня затормозила рядом и поставила ногу на землю — уверенно, всей стопой — и потребовала сказать что-нибудь по-японски. Я сказал, что у неё отличный самокат и очень серьёзное лицо. Она не поняла ни слова и осталась совершенно счастлива.

Соня всё это время молчала. А когда Аня развернулась и поехала обратно к клумбе, тихо сказала:

«Он там».

«Кто?»

«Кусочек Ксю. В ней. Я думала, когда её не стало, он тоже… А он там. Тёплый. Такой же».

Я смотрел, как Аня огибает клумбу, наклоняясь в повороте, как когда-то наклонялась вместе с коляской, — только теперь сама.

«Он что-нибудь делает?»

«Нет. Молчит. Просто держит, как будто ему не сказали, что можно перестать».

У меня перехватило дыхание, и я сделал вид, что разглядываю окна дома напротив.

«Не трогай его, Сонь. Ладно? Пусть держит».

«Не буду. Только… можно я иногда буду проверять? Издалека. Что он тёплый».

«Можно».

Аня проехала мимо, крикнула: «Смотрите, без рук!» — и действительно на две секунды отпустила руль. Лена захлопнула ноутбук и встала, а я пошёл к метро.

* * *

На эскалаторе я заметил мужчину в серой куртке.

Ничего особенного: сорок с небольшим, короткая стрижка, рюкзак на одном плече, наушники. Таких в московском метро в восемь утра тысячи. Я бы не обратил внимания, если бы не видел его вчера вечером у круглосуточного магазина под моим домом, когда выходил за хлебом. Тот же рюкзак и та же привычка поправлять лямку большим пальцем.

Память на лица у меня была с весны. Иногда это было удобно — я больше никогда не путал заказчиков. Иногда нет.

«Соня. Серая куртка, три ступеньки ниже».

«Вижу. С весны его не было рядом с тобой ни в одном кадре, я проверила все снимки. А вчера был. Я тоже видела, у магазина».

«Совпадение?»

«Не знаю. Ксю бы сказала: „недостаточно данных“. А я скажу: мне не нравится его рюкзак».

На пересадке я свернул не туда, куда шёл, прошёл переходом до соседней линии и вернулся. Серой куртки сзади не было. Может, её и не было с самого начала, и просто человек жил в моём районе и работал там же, где все: Москва — большая деревня, где все живут в одном районе и едут в одну сторону.

Но лицо я запомнил. Теперь насовсем.

* * *

Мастерская Михаила занимала две комнаты на первом этаже старого дома, окнами во двор. Я был здесь весной, когда забирал объектив, и тогда тут ещё пахло его табаком и смазкой. Теперь пахло только смазкой.

Лида открыла мне в отцовском рабочем халате, закатанном на рукавах в три оборота.

— Проходите. Я тут… разбираюсь.

Разбиралась она, судя по всему, вторую неделю. На верстаке стояли коробки, подписанные крупным почерком Михаила: «Объективы Зенит — живые», «Объективы Зенит — на запчасти», «ФЭДы — хлам, но жалко», «Не трогать — Лида», «Не трогать — НИКОМУ». Последняя была заклеена скотчем крест-накрест.

— Это квитанции, — кивнула Лида на стопку. — Люди сдавали технику в ремонт, а он не успел. Я обзваниваю, говорю: приезжайте забирать. Половина приезжает, смотрит на меня, на коробки и не знает, что сказать. Вторая половина спрашивает, кто теперь будет чинить.

Она села на табурет и устало потёрла лицо.

— А я не знаю, кто будет чинить. Я бухгалтер. Дебет от кредита отличаю, а затвор от диафрагмы — уже нет.

Я взял со стола первую попавшуюся камеру — старую немецкую «Практику» с квитанцией на резинке: «Затвор заедает на длинных выдержках. Срочно не надо. Петров». Взвёл затвор и закрыл глаза.

Механизм лёг в руки так же, как раньше ложились чужие лица, — не картинкой, а ощущением. Шестерни, пружины, тонкий латунный рычажок, который должен был ходить свободно, а ходил с запинкой. Пятнышко засохшей смазки на оси, размером с маковое зерно, — вот где он спотыкался.

«Вижу. Можно я?»

«Нет, это я сам. Посмотри как».

Я не стал ни греть, ни давить. Просто держал камеру и слушал её, как весной слушал рычажок штативной головки — здесь же, на этом верстаке, пока Михаил смотрел на меня из-под очков и делал вид, что ему совершенно неинтересно. Засохшее зерно упрямилось. Потом под пальцами чуть потеплело, ровно на тот градус, который был нужен, и смазка поплыла и растеклась по оси тонкой плёнкой.

Я нажал спуск на двух секундах. Затвор открылся и закрылся — чисто, без запинки, с тем звуком, за который старые фотографы любят старые камеры.

Лида смотрела на меня с табурета.

— Вы его даже не открывали.

— Михаил мне так объяснил, — сказал я. — Сначала слушай, потом лезь отвёрткой. В половине случаев отвёртка не нужна.

Это было почти правдой: Михаил действительно так говорил. Только имел в виду совсем другое слушание.

Лида встала и протянула мне вторую камеру.

К обеду я починил девять: три «Зенита», «Практику», «Киев» с дальномером, который не сводил изображения, плёночный «Никон» с умершим экспонометром — тут пришлось взяться за отвёртку, потому что окислился контакт, — и три цифровые мыльницы, которые сдавали, кажется, просто от отчаяния. На последней Лида перестала смотреть на мои руки и начала смотреть на тающую стопку квитанций.

— Папа над этим «Киевом» сидел месяц, — сказала она. — Говорил, дальномер — это не ремонт, а медитация.

— Он был прав. Я просто медитирую быстро.

Она засмеялась — впервые за утро. Потом перестала, отвернулась к окну и некоторое время стояла так, спиной ко мне.

— Марк, — сказала она, не оборачиваясь. — Я это не потяну. Ни аренду, ни людей, ни коробки. Хотела закрыть до конца месяца. А теперь… — она махнула рукой на починенные камеры. — Вы ведь всё равно фотограф. Вам ведь нужно где-то держать технику, работать.

Она достала из кармана халата связку ключей и положила на верстак, и ключи звякнули о металл.

— Аренда заплачена до весны. Папа всегда платил вперёд, не любил быть должен. Если хотите — берите, хотя бы до весны. Люди будут приходить, вы будете им чинить. Или не будете, как хотите. Мне просто не хочется, чтобы тут стало пусто.

Я смотрел на ключи. На брелоке висела маленькая латунная шестерёнка — та самая, которую Михаил вертел в пальцах, когда думал.

«Возьми. Тут хорошо. Тут всё понятное».

Я взял.

— Деньги за ремонт — пополам, — сказал я. — Клиенты его, мастерская его. Мои только руки.

— Марк, я не…

— Пополам, Лида. Иначе я буду чувствовать себя человеком, который пришёл на похороны с прайс-листом.

Она посмотрела на меня, потом на ключи в моей руке и кивнула. А потом достала из кармана халата блокнот и записала что-то аккуратно, цифрами в столбик. Бухгалтер есть бухгалтер.

Пока она звонила очередному клиенту, я взялся за коробку «ФЭДы — хлам, но жалко».

— Папа покупал всё, что приносили «на запчасти», — сказала Лида, прикрыв трубку ладонью. — Старики приходили с камерой мужа, с камерой отца, а он не мог смотреть, как они плачут над железкой. Платил больше, чем она стоила, и ставил в эту коробку. Мама ругалась. Говорила, что он собирает не технику, а чужое горе.

В коробке лежало штук двадцать ФЭДов, довоенных и послевоенных, с отбитыми углами, прикипевшими затворами и без объективов. Я перебирал их и откладывал: этот на детали, этот можно оживить, этот только на память. Руки работали быстро, и механизмы откликались один за другим, знакомые и простые, как таблица умножения.

Двадцатый откликнулся не так.

Снаружи это был обычный ФЭД — чёрный, облезлый, с кривой гравировкой харьковской коммуны на верхней крышке и заклёпкой там, где её быть не должно. Только весил он не так. Я подержал его на ладони и почувствовал, что вес сидит не там, будто у камеры внутри другой центр.

Я закрыл глаза и послушал.

Затвор был не фэдовский: другие шторки, другой барабан, пружины тоньше и старше. Видоискателя под крышкой не было вовсе — там, где у ФЭДа сидит дальномер, была пустота, аккуратно заполненная войлоком, чтобы не болталось. Верхняя крышка лежала поверх другой, родной, как чужая шапка на чужой голове. А под чёрной краской на корпусе был ещё один, старый слой, и под ним — гладкий металл с гравировкой.

«Марк, — сказала Соня. — Это не он. Это кто-то другой, переодетый».

«Вижу».

Я взял отвёртки. Чужую крышку держали четыре грубых советских винта, посаженных на чужую резьбу. Один сорвался, и я выкрутил его пальцами, выпрямляя резьбу на ходу, как весной выпрямил направляющую объектива. Крышка поднялась, и под ней оказалась другая — светлая, тонкая, со складным рамочным видоискателем, прижатым к корпусу.

Растворитель для краски я брать не стал. Просто положил пальцы на корпус и почувствовал слой — где кончается чужое и начинается родное. Чёрная краска отошла, как отходит засохший клей с ладони: не сразу, полосками, не тронув того, что было под ней. А под ней оказалась мелкая, тонкая немецкая гравировка.

bannerbanner